Прощание
Ты не путь, ты сплошная распутица,
Сам не верящий в это житье.
То, что сбудется, то и не сбудется
И придет на прощанье твое.
Что хотелось сбылось оно в почестях,
То, что снилось, забылось, ушло
И уже не сияет, не хочется,
И не надо писать набело.
Но осталась загадка смертельная
Да оглядка шинельных равнин,
Корабельная вьюга недельная
За провалами башенных спин.
Спят леса, заколдованы реченьки,
Ждут глаза, да неслышен ответ.
И сказал бы, да, видимо, нечего,
Нет возврата и выбора нет.
Читая Тютчева
«Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила»
А я скажу тебе: «Вернее
Скрижали жизни перемкнуть,
Взять черепашку-скарабея
И положить себе на грудь.
И снова маленькое солнце
Помчится огненной звездой
И благодарно оттолкнется
От тверди, льдисто-голубой.
И над Землею фараонов,
И над молчаньем русских рощ
Очнется окрик Ааронов
И вседержительная мощь,
И пробужденная планета
Взлетит на звездном ветерке,
А мы-то думали, что это
Нам только снится вдалеке.
Мадагаскар и Запад дикий,
И остров с пальмами, ничей
Все узрят Царственные Лики,
Корабль, исполненный очей.
Неузнаваемые лица
Приникнут сладостно к земле,
И всем удастся поместиться
На этом малом корабле.
А Кто вовне мирами правит,
Спасая грезящий народ,
И Солнце новое поставит,
И Землю переназовет».
Обрываются строфы
Обрываются строфы,
И ломается стиль
Это дней катастрофы
Перевернутый фильм.
Все ушло без остатка,
Покатилось, стряслось
От былого достатка
Только обод да ось.
Всю планету пробила
Непонятная слизь,
И глядит, как могила
Удивленная жизнь.
Не больничная запись
Беглый росчерк Чумы,
Нет других доказательств
Это видели мы.
Сколько умных и смелых
На свидании с ней
В одеяниях белых,
В окруженье теней.
Здесь уже не работа,
Не пустой парафраз
Выносили без счета
Выносили без счета
И ложились за нас.
Над мучительной дыбой
Вместо воздуха дым,
Вы-то с ними могли бы
Жить дыханьем одним?
Побратимы, земляне,
Мужики, братовья
Те, кто в смертном зиянье
Встал за други своя.
Вековая подмога
Где за брата медбрат.
Вы, как Ангелы Бога,
Все вернули назад.
Подымаются башни
Небоскребов крестцы
И над ямой вчерашней
Прежних дней близнецы.
Шарада
Заводов корпуса, и гулкие парады
Молчание полей, дороги да кресты
И стынет Мавзолей под стенами Масады,
С усмешкой переняв наследье Калиты
Как душен этот день Пускай пошлют за нею
Бессчетная родня Нахлебники да сброд
Кому нужны они, все эти Хасмонеи
Их Время принесло И Время унесет
Ну вот, уже среда Пришел Иосиф Флавий
Опять заговорит, не стану принимать
Все говорит, что я кого-то обезглавил
Еще бы Как не я А кто?.. Ему ль не знать
А ненадежный Рим всесилен и нахмурен
Где Флавий? Пусть придет размыкает беду
Почили сыновья Почил веселый шурин
И Мариамна
плавает в меду.
Зима 2021
Прокручиваясь в сумерках прогорклых
И встряхивая мерзлые гроба,
Земля с трудом упрятывала мертвых
В пустые ледяные короба.
И длящаяся сутками зевота
Не отпускала искривленный рот,
И множилась, и множилась работа
Горбом неотменяемых забот.
Несли-несли, везли-везли, тащили
И прятали, затаптывая снег,
А сумерки метелями дымили,
И шел возами уходящий век.
И в столбняке ночи диаметральной
Стоял, как призрак, помертвелый дым,
И плыл пластами солод погребальный
Над сонным брегом, рукавом пустым.
И на прощанье, на перроне этом,
Проскальзывая между «да» и «нет»,
Стояли перед Светом и Заветом
В соседстве колосящихся комет.
Утреннее размышление
Но сосуд беспомощный, скудельный
Общей радостью до пьяна пьян,
Что нам этот туман запредельный,
Мы крестьяне, мы дети крестьян.
Нас лихая беда не задразнит,
Вековая молва не сразит,
Мы не верим, что Солнце погаснет,
И земля ничего не родит.
Нам твердят, как угрюмым медведям,
Что чудесное прошлое дым,
Да ведь мы никуда не уедем
И тем более не улетим.
Ведь еще нам нисколько не поздно,
Разглядев пустоту под собой,
Все принять в этом коробе звездном,
Только уж за него ни ногой.
А не то нам прямая дорога,
Пробираясь проселками тьмы,
Достучатся до Господа Бога
И увидеть, что Он это мы.
Политик
Поет в толпе щебечущая ложь,
Гремят оркестры, цирки и литавры.
На суд людской управы не найдешь,
И что ему заслуженные лавры?
Теперь ему до смерти засыпать
В объятьях небывалого сиротства
И ни на миг всерьез не принимать
Мгновенного участья или сходства.
Когда Седьмая двинулась Печать,
Кто долго ждал, тот, наконец, дождался
Земле в великих родах помогать,
Чтоб пуп Земли в руках не развязался.
И вот когда все сделалось всерьез
От первого призванья до начала,
И вот тогда все истинно сошлось,
И Время Вием пальцем показало.
Он тот, кто дал нам парус и весло,
Кому б и впрямь беседовать с богами,
Чтобы ее в провал не унесло,
В пустой отвал под нашими ногами,
Кто не сносил веселой головы,
Был к Минотавру добровольно загнан
И под шумок лепечущей молвы
Последней безнадежностью оправдан.
Виталий Амурский / Париж /
Родился в Москве в 1944 году. Прежде, почти автоматически, как в анкете, написав эти слова и дату, я совершенно не задумывался о том, что помимо сугубо канцелярской функции они могут нести иной более глубокий смысл. Сейчас же понимаю несут. Указывают на принадлежность к тому месту, которое не имеет ничего общего с тем, что называется так нынче. Календарная отметка тому свидетельство. Да, я из того города, который назывался Москвой, но не был (во многом) ни внешне, ни тем более внутренне, схож с нынешней столицей. Да, я из той страны, которой тоже больше нет, разве что природа её, суть её остались прежними. В каких-то случаях это помогает верить в лучшее, в каких-то наоборот лишает такой веры, а значит опоры.
Подробности минувшего крошатся,
Подобно штукатурке на стене,
И надо бы со старым распрощаться,
Однако же мешает что-то мне.
Так, иногда Тишинку[3] вспоминая,
Себя я вижу в кепке набекрень
На фоне декораций, где пивная,
Площадка волейбольная, сирень,
Звонков трамвайных резкие обрывки,
У газировщиц звяканье монет,
Бензоколонка, школа возле рынка,
Которой, впрочем, как и рынка, нет.
Печалюсь ли? Нет, в общем-то, нисколько.
Скорее, лишь осадок на душе,
Ведь из обрывков тех, из тех осколков
Единый мир не воссоздать уже.
Не так уже щедра и многолика
Была в нём жизнь и воля уцелеть,
И те, кто жили в нём почем фунт лиха
Не спрашивали, зная о цене.
Снежок предновогодний серебристый
Привиделся недавно мне опять,
Такой же чистый, как при декабристах,
Когда ещё темно, лишь стыдно спать.
Казалось, жизнь спокойна, как оазис,
Была в пространстве том без берегов,
Но в ней с ума сходил Валерий Тарсис,
Безумствовал Аркадий Белинков.
В ней тьма скрывала Аржака и Терца,
А перед вольным словом чуя страх,
Поэта именуя отщепенцем,
Над Бродским измывалась власть в «Крестах».
Определивший время то застойным,
По-своему был прав, возможно, да
Но для меня оно с чуть слышным стоном
Слилось, таким оставшись навсегда.
И вот опять, как будто в свете лунном,
Что просочиться в комнату сумел,
Перед глазами: «Чаадаев», «Лунин»
Из серии тогдашних ЖЗЛ.
Карантин 1830-го года
И снова Пушкин, Болдино, холера,
Да и к Москве зараза подползла,
Но на балах лихие кавалеры
Там кружат дам, как прежде, допоздна.
А он в глуши то пишет, то ладони
К вискам приставив, в думах о себе,
О Натали, о будущем их доме,
О полной неизвестности судьбе.
Иль, оседлав коня, летит куда-то,
Не в гости по соседству, просто прочь,
И гулко бьют копыта листьев злато,
Что ветром намело из ближних рощ.
Потом отчёты скучные листает,
Смолкает, слыша слово «карантин»,
Не думая, что это время станет
Прекраснейшим из прожитого им.
Как, впрочем, знать, из Рая или Ада
Выглядывают звезды по ночам,
Случайно ль рядом с ним и «Илиада»,
И книжка со стихами англичан [4]
О, щедрая на яркость красок осень
Мозаика разрозненных картин!..
Но задаюсь я лишь одним вопросом:
Что, если б не тогдашний карантин?..
«Москва! Как много в этом звуке»
Пушкин
Какая разница, что Кремер и Бешмет
Играют там, а Пушкин в бронзе прежний,
Ведь города былого больше нет,
Исчезли те дворы и те скворечни.
Понятны перемены, только я,
Прикидывая ворох чувств навскидку,
Не в силах на брусчатке у Кремля
Представить искромётную лезгинку.
Памяти Бориса Клименко
На Владимирской горке не встретимся,
Сквозь вечернюю бирюзу
Не для нас огоньками засветится
Даль, раскинувшаяся внизу.
Но с Монмартра глядя на крыши
Сероватые, как зола,
Вспомню я о тебе, и увижу
Русь, что Киевскою звалась.
Та, где нынче слепые, ярые,
Как из лет, что не знали мы,
Свистят стрелами кудеяровыми
Ветры с северной стороны.
А восточнее, очумело
Над озябшей землёй кружа,
Стаи птиц, антрацита чернее,
Режут воздух острей ножа.
Живя вдали, страны своей лицо я
Эпохи девяностых знаю мало,
Но то, что высветлялось в песнях Цоя,
Сомнений у меня не вызывало.
Бывало, не умел понять толково,
Куда идёт отечество, качаясь,
Лишь убеждался, слушая Талькова,
Оно в беде, однако не скончалось!
Под северо-восточным ветром острым,
Сознание надеждами лелея,
Следил, как там развенчивали монстров,
Горгульями смотревших с мавзолея.
Сейчас, увы, ни тех надежд, ни веры,
Лишь горечь, что нельзя вернуть обратно
Ни в Петушки уехавшего Веню,
Ни рыбаковских мальчиков с Арбата.
Как же память нас с минувшим спарила,
Думаю, смотря фотоальбом,
Но не лучше новое, чем старое
(Я, понятно, тут не о любом).
Впрочем, в дни, что нынче непогожие,
Не забыл хватало их и там,
Разве ж были мы тогда моложе
Но не лучше новое, чем старое
(Я, понятно, тут не о любом).
Впрочем, в дни, что нынче непогожие,
Не забыл хватало их и там,
Разве ж были мы тогда моложе
И ещё привычны к синякам.
Игорь Шестков / Берлин /
Игорь Шестков (Igor Heinrich Schestkow) родился, вырос и жил до эмиграции в Москве. После окончания МГУ 10 лет работал в НИИ. Занимался самообразованием, рисовал, в восьмидесятых годах участвовал в выставках художников-нонконформистов. В 1990 году выехал как турист в ГДР и на родину больше не вернулся. Живет в Берлине. Пишет рассказы и эссе по-русски.
Нордринг (отрывок из готической повести)
Жил я тогда в блочном доме в берлинском Марцане. Была у меня соседка по лестничной площадке, Дорит Фидлер. Тихая такая, неприметная женщина. Бывшая гэдээровка. Не высокая, но и не коротышка, не толстая и не худая.
Сколько лет ей было, когда я впервые ее увидел, не знаю, может 55, а может и 60, но выглядела она на 42.
Ходила, гордо запрокинув голову.
Короткая стрижка. Брюнетка. Седые пряди.
На ее узком лице застыла вечная улыбка, как это бывает иногда у продавщиц, работников похоронных бюро и педиатров.
Взгляд как бы удивленных карих глаз спокойный, уверенный но с непонятным темным огоньком.
Я говорил ей при встрече: «Халло!»
Старался, по так и не изжитой привычке мачо, вложить в это слово особый интерес.
Она отвечала сухо и кратко. Халло.
Легкий звук падал и исчезал.
После смерти мужа она жила одна в четырехкомнатной квартире.
Другая моя соседка, все-про-всех-знающая энергичная толстуха рассказывала: «У Дорит дома идеальная чистота. Наверное, убирается все время. Ни пылинки, как в операционной. Кухня умопомрачительная, на стенах фотографии породистых лошадей. В гостиной крест черный с мертвой головой. Книжки про НЛО и Атлантиду. Бюст Одина с двумя воронами. В спальне драконы китайские бумажные на веревочках. И везде горшки с цветами. Бегонии. Всех видов и оттенков. Красиво, но как будто не по квартире ходишь, а по оранжерее. Или по кладбищу поздней весной».