И нет рабам рая - Григорий Канович 12 стр.


Голова птицы?!  снова мелькнуло у нее, и взгляд ее выхватил из темноты лисью морду Шмальцене.

Морта сложила бубликом пальцы и перекрестила угол спальни.

 Сгинь! Сгинь!  прошептала она.

И огляделась.

Лай Чернухи вывел ее из оцепенения.

Собака передними лапами царапала дверь спальни, где все еще, теперь уже в розовом киселе рассвета, горела керосиновая лампа.

Неужели вернулся?

Морта впустила в спальню собаку, отпрянула от ее сдобренной блохами ласки, на непослушных, почти негнущихся ногах доковыляла до окна, прислонила лоб к прохладному стеклу, но там, за стеклом, не было ни Ешуа, ни лошади, ни телеги. И вдруг она с какой-то неизбывной тоской ощутила студеное веяние беды, горькой и неотвратимой, и собственное бессилие, умноженное беременностью.

Ее внезапно охватило желание куда-то идти, почти бежать, только не стоять на месте.

Задув лампу, она в чем была кинулась на развилку, к Семену, единственному человеку, которому могла поведать о своей тревоге Семен хоть выслушает, какой-никакой, а все-таки сын. Может, свалившаяся беда,  а в том, что стряслась беда, Морта уже не сомневалась разбудит ото сна его рассудок, и в его больном мозгу, как в потухшей печи, под многослойной, непроницаемой золой безумия вдруг вспыхнет уголек, и от него, от этого уголька, займется то, что и она, Морта, и Ешуа, и каждый встречный и поперечный считают таким естественным, дарованным от роду и неистощимым мысль.

Раздорожье, на котором целыми днями напролет стоял Семен, разбегалось в три стороны: в местечко, где он родился, в Вилькию и вниз, к Неману, к парому, переправлявшему возы на другой берег, чуть ли не в Германию.

После того как Семен помешался, никто прыщавым его не называл. Редко кто кроме Морты и Ешуа обращался к нему и по имени. И имя его, и состояние умещались в коротком, почти божественном слове «он». Оно не только исчерпывало его безумие, но и содержало в себе устойчивое, не меняющееся отношение, складывавшееся из вошедшего в привычку покровительства, испуганного сочувствия и жалостливого пренебрежения. Голос его, высокий, пронзительный, смахивающий на предсмертный клик диковинной птицы, с утра до вечера тревожил ухабистую дорогу, дремотные поля, раскиданные там и сям избы:

 Умрите богачи и бедняки! Умрите воры и благочестивцы! Умрите невинные и порочные! И тогда придет Мессия, воскресит вас и поведет за собой в Землю обетованную.

Призывы его отклика не находили только эхо вторило им да местечковые мальчишки, бывало, прибегали на развилку и, перекрикивая друг друга, озорно и звонко подхватывали:

 Умрите богачи и бедняки! Умрите воры и благочестивцы! Невинные и порочные!

И после каждого выкрика какой-нибудь сорванец падал, как подкошенный, на проселок.

 Кыш! Кыш!  распугивала их, как коршунов, рассерженная Морта.  Кыш!

 Ничего,  бормотал Семен.  Пусть учатся.

 Чему?  недоумевала Морта.

 Умирать,  отвечал Семен, горбясь и подаивая тонкие, как мышиные хвостики, пейсы.

Она поеживалась от его слов, отводила в сторону опаленный чужой бедой взгляд, и в душе у нее, как одинокий огонек в тумане, высвечивалось что-то далекое, неосязаемое, жалящее. Морта невольно сравнивала того, прежнего Семена, необузданного, дикого, непредсказуемого, с нынешним, тихим, задумчивым, одухотворенным невидимой связью с чем-то запредельным, потусторонним, прикованным только одному ему принадлежащими цепями не к развилке, а к тому, к чему простому смертному даже во сне не приблизиться ни на шаг, ни на минуту, и это сравнение лишало ее преимущества, которым так кичатся разумные существа.

Безумие Семена перемежалось короткими, яркими, как молнии, вспышками удивительного, повергающего в неизъяснимую печаль, просветления, и тогда он казался Морте необыкновенно красивым и привлекательным. С таким она могла бы пойти на край света только позови, только кликни. Но просветления были не только коротки, но и редки.

Направляясь после бессонной, невыносимо долгой от утомительного ожидания, ночи, Морта вспомнила, как зимой снег только выпал Семен, принимая у нее из рук еду, завернутую в холстину, чуть слышно сказал:

 Ты ждешь ребенка, да?

Она была на третьем месяце, и прозорливость Семена ошеломила ее.

 У тебя будет брат или сестра.

 Зачем?  спросил он, чавкая.  Сестра у меня уже была, а брат мне не нужен. Вон мои братья.  И Семен показал на придорожные деревья.  Видишь?

 Вижу,  сказала она.  Ты ешь, ешь!

Она боялась, что он еще что-то скажет обидное, злое, оперяющееся в его бреду, как цыпленок в скорлупе.

 Ты ничего не видишь,  так же тихо промолвил он.  Ничего вы не видите даже друг друга А я вижу все все И твоего ребенка Но я не смогу заступиться за него Мессия все равно превратит его в волчонка

 Ты ешь, ешь,  застыв от его слов, прошептала Морта.

От корчмы до развилки было версты две, не больше.

Морта шла не проселком ни к чему мозолить людям глаза,  а огородами, потом подсохшим на весеннем солнце полем, и луговой простор, пробивавшаяся из-под земли зелень, маячившие в отдалении ожившие перелески, куда она порой вырывалась по грибы или по ягоды, только обостряли ее тревогу. В одну цепочку, в один тугой кожаный поводок вдруг выстроились недавнее заклятье Шмальцене и давние, но не забытые слова Семена.

Голова птицы и ноги зверя?

Волчонок?

Неужто она под сердцем носит волчонка? Господи, сохрани и помилуй!

Поводок страха натирал шею до крови, и не было от него никакого спасения.

Еще издали увидела Морта Семена. Он стоял на раздорожье, и какая-то птица галка или грач сидела у него на плече.

 Птаху не вспугни,  пробормотал Семен, когда Морта подошла поближе.

Но птица и не думала улетать. Ей, видно, было хорошо под правым ухом у Семена, она поворачивала свою любопытную голову, озиралась, высматривая бог весть что то ли муху, то ли, как Семен, Мессию, то и дело долбя клювом рукав поношенного армяка или щеку, заросшую извивающимися, как черви, волосами.

 Отец пропал,  прошептала Морта.

 Отец пропал,  прошептала Морта.

 Тише,  попросил Семен.  Тише. Она видела его.

 Кого?  встрепенулась, как птица, Морта.

 Мессию,  ответил Семен.  Она только что прилетела оттуда с Земли обетованной он уже идет он уже в пути

 Уехал за водкой и не вернулся,  безнадежно продолжала Морта, коря себя за то, что зря тащилась две версты. Господи, с кем я говорю, сетовала она, глядя на прирученную птаху, безмятежно сидевшую на плече у Семена. Что с ним говорить, что с деревьями или птицами все одно.

Галка вдруг взмыла с плеча Семена в по-весеннему распахнутое небо, покружилась над развилкой и улетела за лес.

Семен вскинул голову, проследил за ее полетом, благословил взглядом и перевел его на отчаявшуюся Морту.

Та закрыла руками живот, как бы оберегая его от этого взгляда долота, в котором уже не было и намека на благословение.

 Ты не плачь,  неожиданно сказал Семен.

 Я я не плачу,  съежилась под его взглядом Морта, превращаясь в комочек меньше той, взмывшей в поднебесье, галки.

 Плачешь Все слезы высыхают, кроме этих потому и нельзя их скрыть

 Кроме каких?  принудила она себя спросить.

 Этих невидимых Они текут у тебя из глаз И у птиц они текут, и у деревьев И я утираю их, и деревья и птицы утирают мои, и нам весело страдать вместе Дай я утру!..

И Семен протянул к ней руку. Но насытившись словами, запустил ее в волосы под ермолку и почесался.

Морта собралась было в обратный путь, но услышала скрип колес. Телега катила из местечка, и издали было трудно различить, сколько в ней седоков.

Поначалу Морте показалось, что только двое, но когда воз приблизился, она, кроме урядника Ардальона Игнатьевича Нестеровича, лавочника Нафтали Спивака и парикмахера Берштанского, увидела еще двоих синагогального служку и солдата с ружьем на коленях и самокруткой в зубах.

Когда телега поравнялась с ней и Семеном, Морта, обращаясь неизвестно к кому, спросила:

 Куда вы?

 Да уж, наверно, в острог. На Пасху,  бросил парикмахер Берштанский, но, поймав сердитый взгляд солдата, замолк и привалился к грядке.

Солдат обдал его, как презрением, махорочным дымом.

 В Россиены мы,  снизошел правивший лошадью Ардальон Игнатьевич.

Но и он больше не проронил ни слова.

Синагогальный служка тер слезившиеся на ветру глаза, а Нафтали Спивак, вытащенный, видно, из теплой постели, походил на бескрылого филина рад бы взлететь, да не может.

 Возьмите меня!  плетясь за телегой, проговорила Морта.

 Не велено!  прогудел солдат, натужно выдувая изо рта и ноздрей бело-голубые колечки дыма.

 Жена она,  прошамкал Нестерович, пытаясь умаслить стражника,  ну этого корчмаря Может, возьмем, а?  И, не дождавшись ответа, бросил Берштанскому:  Подвинься!

Парикмахер подвинулся, а синагогальный служка, перевесившись через грядку, помог беременной забраться в телегу.

Откуда солдат знает Ешуа, мелькнуло у Морты. Он до сих пор никакого дела с солдатами не имел.

За Видукле, в каких-нибудь двадцати верстах от Россиен, молчавшая всю дорогу Морта спросила по-еврейски:

 Стряслось что?

 Разговорчики!  насупился солдат.

 Господи!  вырвалось у Нафтали Спивака.

 Разговорчики!

 Ну и дожили! Даже с Богом нельзя!..

 Я покажу тебе Бога, морда,  ощетинился стражник и для острастки приподнял ружье.

Ардальон Игнатьевич Нестерович, который дохаживал в урядниках последние дни после Пасхи его должен был сменить другой, построже да и помоложе, из Вилькии участливо глядел на Морту, на погорельца Спивака, на парикмахера Берштанского, стригшего и брившего его почти что четверть века даром, за ради уважения к начальству, на чахлого синагогального служку, не забывая и про свою должность возницы, тускло отражавшую заходящее солнышко его прежней службы, пусть не ахти какой, но все-таки царевой.

Во дворе россиенского острога солдат высадил арестованных и, держа ружье наперевес, погнал их к одноэтажному каменному дому с крохотными, как скворечники, окнами.

Морта увидела во дворе привязанную к колышку гнедую, телегу, на которой Ешуа возил свой доходный и безнаказанный товар, и, удивляясь собственной смелости, ринулась к ней, как будто лошадь могла рассказать ей больше, чем все ее вымокшие в тихом и безропотном молчании попутчики; чем постаревший, похожий на осмоленного гуся, Нестерович и этот солдат, ружье которого всю дорогу упиралось в ее благодатный, как весенняя пашня, живот.

 Кузя! Кузя!  прошептала Морта.

Лошадь повернула голову, и в ее огромном зеленом глазу сверкнула слеза.

Назад Дальше