Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х30-х годов - Громова Наталья Александровна 12 стр.


Отец Тихонова был парикмахером, мать  портнихой, старший брат стал мастером по парикам. Путь юноши, казалось, был предопределен, но его страсть к чтению приключенческой литературы и невероятное умение рассказывать экзотические истории, подлинные и выдуманные, сделали его поэтомромантиком. В 20е годы он страстно увлекся Киплингом, Лоуренсом Аравийским, учил английский язык, мечтал о путешествии в Индию.

«Очень кратковременное личное знакомство с Н. С. Гумилевым заставляет его сильно сосредоточиться и задуматься над своей работой»,  так пишет о себе Тихонов в третьем лице в автобиографии 1926 года. Всю жизнь он хранил запретную книгу с подписью Николая Степановича Гумилева: «Дорогому Николаю Семеновичу Тихонову, отличному поэту. Н. Гумилев».

Тихонов создает поэтические баллады, пользующиеся огромной популярностью. Получает высочайшие оценки самых жестких критиков. Но в 1923 году он еще оставался несоветским поэтом. Именно тогда он напишет трагические строки:

Да, чужда мне, чужда Нева,
И ветер чужой распахнул окно,
В наших книгах не те слова,
И у мельниц не то зерно.

Тело бросили в долгий гон,
Но нельзя же годами в бреду
Вместе с кожей срезать погон
Иль на лбу вырезать звезду.

Нет огня, и погнулся нож,
Стыд смотреть глазами в глаза,
Хоть и это может быть ложь,
Но закрыты пути назад.

То, что «пути закрыты назад»,  так, видимо, думали многие. Можно ли развернуть историю, которая на их глазах была оплачена столькими жертвами? Гражданская война принесла смерть почти в каждую семью Может быть, надо было просто это принять?

Пастернак и Тихонов в середине 20х годов не раз говорили о приятии времени, о смирении перед ним. Они познакомились в кружке Осипа Брика в конце 1923 года, и к июню 1924го Пастернак всецело принял его в свою «семью».


Радость видеть такого человека,  пишет Пастернак жене, уехавшей с сыном на дачу,  он единственный, с кем я говорил о тебе. Тогда он преобразился, полез в кармашек своей куртки военной, порылся, помычал, ничего не нашел, что-то пробормотал, ничего не сказавши. Это было в первое посещение. Просил кланяться тебе, как давно мне это поручили Петровские, Брики, Асеевы и Маяковский[77]

Но если Пастернак по-детски воспринял нового друга, то К. И. Чуковский очень едко описывает Тихонова той поры:

Вчера был у меня самый говорливый человек в мире: поэт Николай Тихонов. У него хриплый бас, одет он теперь очень изящно, худощав, спокоен, крепок . У него есть та связь с соврем. эпохой, что он тоже весь в вещах, в фактах, никак не связан с психологией, с духовной жизнью. Он бездушен, бездуховен, но любит жизнь  как тысяча греков[78]

Упоение стихией жизни свяжет Тихонова близкой дружбой с Луговским в их походах на Восток. Луговской писал, что любовь к самому процессу жизни (жизненная чувственность) мешает ему жить как нужно и писать как следует. А мешала ли она Тихонову? Вряд ли. В поэзии он редко грешил психологизмом, самоуглубленностью. Он  поэт-рассказчик, поэт-путешественник.

Впрочем, Чуковский не подметил в нем ничего такого, что и сам Тихонов не сказал бы о себе в стихах. Жесткие слова о его бездушии могут выглядеть лишь некоторым преувеличением.

Однако в 1926 году (12 августа) и Пастернак напишет о Тихонове жене в Берлин нечто похожее, но с дружеским расположением:

Так вот, бесконечные кавалерийские рассказы Тихонова, которые не прекращались с утра до вечера, и вообще соседство его юношеской и здоровой простоты (как у гимназиста) действовали на пульс и на все мое существо очень благотворно. Он около 7ми лет был на фронте, в деле и имеет что порассказать. На его примере видишь, какую роль играет субъективное преломленье мира. В его изображении от войны не остается ничего страшного, ничего грязного даже, точно и в действительности, десять лет назад, она целиком была приспособлена для детей среднего возраста[79].

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Однако в 1926 году (12 августа) и Пастернак напишет о Тихонове жене в Берлин нечто похожее, но с дружеским расположением:

Так вот, бесконечные кавалерийские рассказы Тихонова, которые не прекращались с утра до вечера, и вообще соседство его юношеской и здоровой простоты (как у гимназиста) действовали на пульс и на все мое существо очень благотворно. Он около 7ми лет был на фронте, в деле и имеет что порассказать. На его примере видишь, какую роль играет субъективное преломленье мира. В его изображении от войны не остается ничего страшного, ничего грязного даже, точно и в действительности, десять лет назад, она целиком была приспособлена для детей среднего возраста[79].

Пастернак в эту пору, когда он так тяжело сходится со временем, ищет в друзьях противоположное своей усложненности; ему, человеку не воевавшему, любопытен мужской мир войны. Этим же, кстати, ему интересен и Петровский.

Вернемся к прерванной цитате. Вот что пишет Чуковский дальше:


Того любопытства к чужой человеческой личности, которая так отличала Толстого, Чехова, Брюсова, Блока, Гумилева,  у Тих<онова> нет и следа. Каждый человек ему интересен постольку, поскольку он интересен, то есть поскольку испытал и видал интересные вещи, побывал в интересных местах. А остальное для него не существует[80].


Отстраненный взгляд сменяется на раздраженный. Чуковский обрушивает на Тихонова все свое неприятие нового поколения поэтов. И Тихонову достается за всех.

Но он не настолько «бездушен» и «бездуховен»  не случайно в его сердце находится место для Пастернака и его стихов. Близок ему и Мандельштам, о чем свидетельствуют тревожные стихи 1924 года, в которых звучит предчувствие его страшной участи:

Крутые деревянные колеса
Сродни гомеровскому петуху,
Как Аттики засушенные осы,
Звезда к звезде приколоты вверху.

Советской ночи бледный Ганимед,
Не над тобой ли крылья распростерла
Слепая птица песен и побед
С железным клювом и железным горлом?

Самоуверенности в Тихонове еще не видно. Он вполне самокритичен, о чем свидетельствует дружеское письмо к П. Н. Зайцеву в 1925 году:

Работаю над 3 книгой стихов. Дело в том, что у меня после Браги, исключая Юг,  полное барахло, а не стихи. Все они сейчас снова пошли в работу, и раньше как во второй половине мая новых стихов конченных  не будет. Я сижу над ними как собака и обгрызаю их до костей. Останутся одни кости  пожалуйста. Никакого жира не признаю на словесных мускулах.  Слова должны быть, как боксеры  выдержаны на диете борца.

Пастернака главу из поэмы читал. Написал ему  все свои восторги и все свои сомнения насчет поэмы.

Костя Вагинов свои стихи пришлет Вам обязательно. На Пасхе в Москве быть не удается, а вернее, буду в конце мая или в начале июня, когда сирень зацветет у Вас на Арбате. Привет москвичам, которые меня помнят и всем Вашим друзьям. Пришлите мне какие-нибудь стихи кружка  скучаю здесь без стихов.

Нет стихов  нигде, ни у кого. Не ленитесь  напишите мне на праздниках. Будет же у Вас 10 минут свободного времени.

А я в долгу не останусь.

Я Вас люблю, Петр Никанорович, за то, что Вы  такой беспокойной, искренний человек, а все стали сухими, как воблы. Ну, всего, пишите же,

Н. Тихонов

Пастернак, так же как и с Петровским, пытается через Тихонова иначе смотреть на мир, не замыкаясь в собственном. Очень проникновенно он пишет об этом Марине Цветаевой 11 июля 1926 года:

У меня гостит сейчас Ник. Тихонов. Он 7 лет провел на войне. Он нарушил мое одиночество, и я прямо ему назвал, в чем он мне мешает и чем удобен. Он мешает моим настроеньям. Мне светлей и легче за его рассказами, чем в полной беспрепятственности с самим собой.

Вот мущина. В соседстве с ним мои особенности достигают силы девичества, превосходят даже степень того, что можно назвать женскостью.

Жизни, как ее, верно, постоянно видят другие, хоть тот же Ник. Тихонов, я никогда не видал и не увижу[82].

Эти слова про девичество (как отсутствие мужественности) и про непонимание жизни еще отзовутся и в судьбе Пастернака, и в судьбе Тихонова; их подлинный смысл проявится в конце 30х в полную силу

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Горький 17 марта 1928 года пишет Федину: «Грустно, что Тихонов подчиняется Пастернаку, и получаем из него Марину Цветаеву, которая истерически переделывает в стихи сумасшедшую прозу Андрея Белого»[83]. Интересно, что Горький, несмотря на презрительно-негативную характеристику Цветаевой, вдруг почувствовал некое внутреннее родство между поэтами на тот момент времени.

1927 год: макушка нэпа. Приметы времени

Москва еще прежняя  те же вывески, блестящие витрины, дорогие продукты.

Ахматова вспоминала, что нэповская Москва пыталась выглядеть как дореволюционная Россия, но это была имитация, жалкая подделка.

Молочницы, появляющиеся рано утром с бидонами парного молока, ходили по домам еще и в послевоенные годы.


Добирались молочницы до города где пешком, а где на попутных телегах летом или розвальнях зимой. Остановить их не могли ни дождь, ни жара, ни порог, вот и случалось, что зимой,  писала Лидия Либединская в своих воспоминаниях о московском детстве,  молоко подмерзало, и когда его переливали из бидона в кружку, мелкие льдинки похрустывали и шуршали. Зато какое это было наслаждение  набрать в рот и посасывать молочные льдинки[84].


Те же впечатления оживут в стихах Ярослава Смелякова:

Уже из бидонов молочниц льется
Хрустящее молоко

В крохотной новелле о брате Татьяна Луговская вспоминала, как появилось его только что написанное стихотворение «Жестокое пробуждение». Он разбудил ее ночью, чтобы прочитать. «Заснула под утро,  заканчивает она рассказ,  когда уже скрипели за окном по снегу калоши идущих на службу людей и молочница уже ломилась в черный ход»[85].

На кухне, рыча, разгорается примус,
И прачка приносит простынную одурь.
Ты снова приходишь необозримый,
Дух русского снега и русской природы.

Москва еще сохранила свои особнячки с палисадниками. Но буквально через два года они постепенно исчезнут с лица города. Начнется снос старых московских домов, монастырей и церквей.


Взлетела на воздух и наша церковь Старого Пимена,  писала Лидия Либединская,  и церковь на углу Благовещенского переулка, и та, что в Палашах, где венчались Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Улицы напоминали траншеи  перекладывались новые трассы водопроводов, укладывались миллионы метров кабеля[86].


Город превратился в огромную строительную площадку.

Жизнь сейчас  не что иное, как болезнь. Так жить долго нельзя! И я думаю, что нужно предпринять какие-то меры для того, чтобы дать трудящимся жить

Назад Дальше