«Общество обманутых вкладчиков» телепалось еще довольно долго, обрастая скандалами, склоками, судебными тяжбами. В чью собственность перешло помещение «Лазурита» понять было трудно. Арендовали его теперь многочисленные фирмы и фирмочки. Вкладчикам же, естественно, никто никаких денег так и не вернул. Даже без всяких процентов. Да еще и инфляция и без того небогатые эти деньжонки основательно подсушила.
Зато бывший парторг в любом случае в накладе не остался. Опираясь на плечи вкладчиков, он после очередных выборов занял кресло депутата областного законодательного собрания. О вкладчиках тут же забыл не до них государственному человеку, который теперь мыслил другими масштабами, то есть «в общем и целом» и участвовал в коллективных родах законов.
Супруга Перевалова дорогу в «Общество», слава Богу, довольно быстро забыла. И не то чтобы прозрела и рукой махнула на потерянные по собственной глупости деньги, а просто жизнь теперь ставила супругов Переваловых перед куда более трудными и тяжелыми вопросами
14
Пока Перевалов взращивал огород, пытался торговать, какие-то другие источники дохода искал, а жена его ждала золотого дождя у подножья иллюзорной пирамиды, очень стремительно подрастали их дети. И создавали новые проблемы.
Дети у Переваловых были погодками, но уравновешенный и рассудительный старший сын рядом с младшей сестренкой смотрелся мудрым старичком. Он все что-то мастерил, паял, ковырялся с радиодеталями, чертил схемы, выказывая явно отцовские гены, и Перевалов втайне гордился им. Дочь же была милой егозой, больше маминого, чем папиного темперамента, хотя как ласковое теля успешно сосало обоих родителей. Хотя нельзя сказать, что Перевалов кого-то из детей выделял и баловал. Каждый получал свою долю отцовского тепла и заботы.
И все было б хорошо в этой рядовой нормальной семье, не жировавшей, но по меркам своего общества жившей в приличном достатке, до тех пор, пока глава семьи твердо стоял на ногах, занимался своим делом-кормильцем и был спокоен за завтрашний день. Выбили его из этой колеи опасно накренилось и закачалось все семейное гнездо.
И на детях это как-то сильнее всего аукнулось. Не в том смысле, что, недоедаючи с голоду они стали пухнуть. Стол семейный и правда заметно похудел, но не в том была печаль.
Когда-то, во времена детства и юности Перевалова, все были равны. Так, по крайней мере, им внушали и следили, чтобы никто не высовывался, не выламывался из общего строя и поперед него не забегал. Вряд ли это можно было назвать настоящим равенством. Разве что форма у всех сизовато-серые гимнастерки, заправленные под широкий, со сверкающей желтой латунной бляхой, ремень, и такие же брюки были одинаковые. Но и то не у всех. Сын директора завода Арнольдик, к примеру, носил не гимнастерку, а такого же цвета кителек (существовал и такой вариант школьной формы, который большинству был просто не по карману). Кителек придавал Арнольдику более внушительный, даже какой-то начальственный вид. И этим костюмчиком своим, и высокомерием, и тем, что с вызывающим чавканьем лопал свои бутерброды с диковинной для остальных копченой колбасой, запивая их настоящим черным кофе из расписного термоса и заедая на десерт краснобоким апортом, Арнольдик постоянно выламывался из общего ряда. Учителям то и дело приходилось за это пенять директорскому сынку, «впихивать» его обратно, чтобы не смущал, не нервировал остальную, воспитанную на картошке, школьную публику. По-своему, воспитывали Арнольдика и одноклассники. Но возможностей тут было меньше. Не удавалось его как следует отвалтузить на вольном, уличном просторе, чтобы не зазнавался. К концу занятий к школьному подъезду подкатывала директорская легковушка, шофер почтительно распахивал дверцу, и Арнольдик, показав всем на прощанье злорадно язык, нырял в автомобильное нутро.
С Арнольдиком, кстати, позже, классе в седьмом, когда не стало этих дурацких полувоенных форм, они неплохо сошлись, бегали частенько к нему домой, слушали магнитофонные записи (у него у единственного в школе было это чудо тогдашней техники), налегали на бутерброды, которые делала им его мать.
И детство, и юность вспоминая, приходил Перевалов к выводу, что расслоение было, видимо, во все времена не могли люди жить все одинаково, но при всем при том, это расслоение так не бросалось в глаза, не подчеркивалось самодовольно, как сейчас, а его, наоборот, пытались приглушить, сгладить, хотя, быть может, лучше бы больше усилий прилагали, чтобы его было как можно меньше. При общем, весьма не зажиточном существовании бедность вовсе не считалась пороком. Скорее печатью нормального обывания большей части тогдашнего населения.
И как все резко смешалось сейчас!..
Бедность стала пороком. И очень даже большим. Это подчеркивалось везде и всюду. И в газетных статьях, с восторгом расписывающих блестящие финансовые успехи новоиспеченных нуворишей. И в телепередачах, представляющих этих кузнецов золотого тельца как героев современности, гордость и надежду нации, хотя еще недавно их заслуги смело можно было определять как уголовные деяния под названием «спекуляция в особо «крупных размерах» или «афера», или еще нечто в этом же роде. И в различных телеиграх и телевикторинах, призывавших стать миллионером, разжигавших алчность. И, конечно же, в рекламе, на каждом шагу напоминавшей, что человек без денег нехороший человек.
Даже в родном ЖЭУ, куда Перевалов, будучи уже безработным, поспешил после случайного заработка частично погасить задолженность по квартплате, его встретили как лютого врага, вылив на него ушат оскорблений, общий смысл которых сводился к тому, что из-за таких, как он (плевать, что безработный его проблемы!), и они вовремя не получают зарплату.
Но, пожалуй, наиболее остро ощутили, что бедность порок, да еще какой, дети, вообще все юное поколение. Об этом Перевалов мог судить по своим отпрыскам.
В школу они пошли на закате эпохи всеобщего равенства, но вскоре очутились в ее зазеркалье. И не то угнетало, что кто-то лучше был одет-обут, кто-то хуже, у кого-то пейджер был, а у кого-то, на зависть другим, даже и сотовый телефон, а то, что и со стороны учителей не стало равного и справедливого, по достоинствам человеческим, а не богатству, отношения к подопечным своим. Нищая школа, брошенная на произвол судьбы, как и многое другое, в их разоренном, разворованном государстве, нуждавшаяся во всем сразу от зарплаты до ремонта и денег на электричество, отопление и т.д., заискивала перед богатенькими родителями в надежде на щедрость их подаяний. Богатенькие же деточки (яблоки ведь от яблонь недалеко падают), в свою очередь, хорошо чувствовали силу богатства родителей, а, значит, и свою тоже, и вели себя в школе по-хозяйски. Да и как иначе, если директор или завуч, не говоря уж о классном руководителе, время от времени, нижайше кланяясь богатеньким папам-мамам, по тому же, выпрошенному у их чада на минуточку мобильнику, выпрашивали деньги то на одну школьную нужду, то на другую
С родителей бедных проку не было никакого, а потому и к их детям такие же нищие учителя относились с плохо скрываемым презрением, почти с враждебностью, как к сорнякам на грядке. И чем беспросветнее становилось положение родителей, тем презрительнее и враждебнее было отношение к их детям. А дети, уже начинавшие осознавать себя в окружающем мире, как младенчества сон золотой вспоминали времена, когда их еще не делили на чистых и нечистых, когда гордились они папами-летчиками, хирургами, конструкторами или передовиками производства, а не папами-банкирами, крутыми бизнесменами или сомнительными преступными «авторитетами», когда честь воздавалась по работе, а не по дурно пахнущим деньгам, и, не в силах понять, что же такое случилось, адресовали свое недоумение, смешанное с нарастающей день ото дня обидой, родителям.
Все чаще то дочь, то сын Перевалова возвращались из школы в слезах. Дочь закатывала истерики, что ее «крутые» (она так называла богатеньких одноклассников) дразнят Золушкой, что ей стыдно ходить в таком позорном прикиде. А сын, вместо жалоб, с горящими глазами рассказывал, какой кому из ребят купили классный музыкальный центр, компьютер или мотоцикл, и добавлял, выжидательно глядя на отца: «Я тут в радиотоварах кассетничек хороший присмотрел. И не дорогой совсем» Перевалов молча отводил глаза, а жена, давясь рыданиями, начинала кричать на детей, что у них завидущие глаза, что они только и умеют в чужой в рот заглядывать, что не всем дано на иномарках раскатывать, и так далее в том же духе.
Она кричала, а Перевалову было больно и стыдно перед детьми. Разве виноваты они в том, что хотят выглядеть не хуже сверстников, жить, как они. Это он, их отец, не может сделать так, чтобы они нормально учились и отдыхали и были обеспечены всем необходимым. Одноклассники ходят на концерты «звезд», в театры, ездят с экскурсиями в другие города, а его дети лишены всего этого, потому что ему, их отцу, нечем за все это платить. И после школы ждет их столь же унылая жизнь, если не даст он им (то есть не заплатит еще большую цену) хорошее образование с хорошей профессией.
Но с другой стороны, сам себе возражал Перевалов, так уж, на все сто процентов виноват он сам в своем бедственном положении? Останься на их плоту все по-прежнему, наверное, и проблем таких с детьми не возникло бы. Наверное Но ведь не дети же их для себя создали И им ли отвечать за то, что натворили старшие, одурманенные кто безбрежной свободой, кто геростратовой славой, а кто блеском золотого тельца. Так что ему, Перевалову, выходит, и отвечать за то, что не может вывести детей своих в люди, обеспечить им достойную жизнь. В какие «люди» и какую жизнь это, конечно вопрос, но задавать его и действовать следовало гораздо раньше, а не ждать, что все образуется, вернется на круги своя. А уж теперь-то что, снявши голову, по волосам плакать! Теперь хочешь-не хочешь привыкай к новой стае.
Умом все понимал Перевалов, но ничего не мог с собой поделать: не совпадал со стаей ни голосом, ни повадками. Как ни тужился, ни старался подчас приспособиться, обязательно упирался внутри себя в какую-то непреодолимую стену.
Стена отчуждаения, чувствовал Перевалов, вырастала и в его отношениях с детьми.
Сын был на выпуске, дочь дышала ему в затылок, оба заглядывали в ближайшее будущее, ничего хорошего в нем для себя не видели, и все чаще Николай Федорович ловил в их глазах себе укор и брезгливую, будто к заболевшему какой-то стыдной болезнью, жалость. Сын, худой и нескладный, как Паганель, продолжал ковыряться в радиодеталях, приобретая их где-то неведомыми Перевалову путями, и, казалось, весь был сосредоточен лишь на этом. Дочь на глазах превращалась в неплохо сложенную симпатичную девушку. Она была далека от всякой техники и мечтала только об одном: не в пример глупому, никчемному, не умеющему жить отцу, стать богатой, а значит, и счастливой. Ну а способ достижения этой цели представлялся юной леди, не успевшей переступить порог взрослой жизни и ничего в ней не умеющей, простым, проверенным и старым, как мир: искать прекрасного, набитого миллионами, принца.