Что же услышал!
Вот уж воистину даже через бессловесную ослицу Бог может остановить безумие пророка нашего жалкого надменного ума.
Которая говорит, «не пей и не кури», не задумываясь, ответил он.
Это ещё почему?!
Она думает жить.
Это было новостью. «Думает жить». Выходит, всё, чем жили мы не жизнь? Что она есть совсем не то, что я себе представлял? Ну да, я мечтал о семейной жизни прежде. Но что это были за глупые идиллические мечты! Разве можно было относиться к ним серьёзно? Оказалось, да, и не только можно, но и нужно относиться к семейной жизни исключительно серьёзно. Словом, задал мне Господь через Васю загадку. Следующей весной, недалеко от слияния Корымы с Ануем, Он задаст мне ещё одну.
В тот день, помнится, было прекрасное майское утро. Сопки, поросшие жидкими березками и кустарником, кое-где лиственницей, благоухали множеством цветов. Солнце изрядно подъело тени, туман зыбко курился над шумной протокой. С северной сопки к проволочной ограде спустилось стадо маралов. В широченной от сопки до сопки пойме, тянувшейся километра три от слияния рек до поворота южной сопки к Тогалтаю, шла оживленная подготовка к промывке. Недавние сенокосные угодья и пастбища были обезображены нами. Не только маралам было чему подивиться. С появлением тепла не расцвел ни один цветок, не зазеленилась ни одна травка. Вся эта пёстрая и пахучая растительность ради презренного металла была соскоблена и сгружена в огромные кучи поближе к «Элеваторам» в ожидании промывки, а сама пойма превращена в грязный отстойник. Жители Топольного поносили нас на чём свет стоит, а мы, не обращая внимания, делали своё дело, презрительно величая их кулугурами. Старообрядцев и в самом деле тут было немало: благообразные, в подпоясанных косоворотках, с седыми бородами, в сапогах, старики, в тёмных, если не сказать в чёрных, повязанных на глаза платках, старухи неразговорчивые и недоброжелательные с виду. Хотя за что было нас жаловать? Несколько купленных за бесценок в заброшенном Чегоне домишек мы перевезли и поставили вдоль Ануя. Как всегда, целыми днями топилась банька, которой заведовали мы с Пашкой Новосёловым. Дымилась труба столовой. На ремонтной площадке кипела обычная работа. Тут же, вместе с собаками, среди разобранных бульдозеров, бродили грязные поросята. Каждый был занят своим делом, а мы с Пашкой своим.
А потому, подцепив к бульдозеру железную бочку на полозьях, отправились за чистой водой для бани и столовой. В Ануе вода была мутная и непригодная для питья. И мы качали ее ручным насосом из ключа под южной сопкой. Работали по очереди, не торопясь. Впереди был целый сезон, спешить было некуда. Солнце припекало. Успокоительно журчала вода в реке. Клейкие листочки на берёзках трепетали на слабом ветру, трава серебрилась и гнулась от обильной росы, щебетали, порхая с ветки на ветку, птицы, и так мирно, так благостно было вокруг и особенно здесь, на пригретой полянке, за сопкой, скрывшей обезображенную пойму, что, казалось, так будет всегда в нашей кажущейся бесконечной молодости. Искусственно чернявые, чем-то похожие, мы по-молодецки легко, играючи работали насосом, перебрасывались пустыми, казавшимися нам смешными фразами. Жажда и сила молодой жизни играла в нас, и многое представлялось в розовом цвете.
Шутили о том, что неплохо бы для разнообразия жениться на какой-нибудь «невесте», построить на этой, к примеру, поляне дом и жить. И хотя бабушка уверяла, что моя «жена ещё не рожена», я всерьёз подумывал о женитьбе. Разговор с Васей-паровозом к тому подталкивал. Похоже, и Пашка думал о том же. И даже, как оказалось потом, опередил меня, удачно, как думается, женившись в конце сезона на «невесте» по имени Татьяна. По осени, когда играли в Степном свадьбу и всю совместную дорогу до Нижнего, я исходил завистью, перефразируя знаменитого Митрофанушку: «Хочу жениться». Но всё это будет потом, а пока мы были веселы и беспечны, и всё вокруг, казалось, обещало одни только радости впереди.
Не знаю, когда и как оказался рядом седой старик, один из тех тополинских кулугуров, в подпоясанной косоворотке, в истёртом пиджаке, полосатых тёмно-синих штанах, сапогах и кепкой на голове. Он подошёл, держа на плече удочку, в другой руке брезентовую, подмокшую снизу сумку, из которой пахло свежей рыбой.
Бог в помощь!
Бог спасёт! по инерции ответил Пашка.
Золото добывам?
Есть маненько. А что нельзя?
Кто ж вам воспретит? хмыкнул он и, покачав головой, глядя мимо нас, задумчиво произнес: Всё золото, золото А придёт время (может, доживёте), захочешь пить, глянешь, вроде вода блестит-переливается, подойдёшь а там золото. И везде, куда ни глянь одно золото, воды ни маковой росинки. Так-то, сынки.
И пошёл своей дорогой, прямой, статный, как и не старик вовсе. Мы переглянулись и ничего не сказали. Нечего было сказать. Старик напомнил о конце света, о чём мы, конечно, слышали, как о придуманной «толстопузыми попами» сказке. Но какой резон было врать этому убелённому сединами старцу? Какая корысть? И если он прав, что тогда? И ад, и рай, и конец света, и Страшный Суд никакая не сказка, а вполне возможная реальность? Однако думы эти недолго посидели в весёлой голове, надо было работать, надо было жить. Земля ещё не горела, вода не убывала, золото было в цене, а мы молоды и беспечны.
Глава третья
1
В ту осень решилась и моя судьба. Господь услышал Митрофанушкину молитву.
Теперь я иногда шучу, что женила меня мама, но это совсем не так. И хотя официальное предложение я сделал именно после совета мамы («Сходи-ка в общежитие: какая там хорошая девушка есть Галя Лебедева!»), я много раз видел её прежде, а за день до памятного вечера встретил её на главной улице совхоза катавшуюся с подружкой Шурой на железном ящике из-под кефира. Обе так заразительно весело смеялись, что я невольно остановился и, поглядывая на их детскую забаву (одна лошадка другая кучер), сказал, нарочно путая её имя:
Здравствуй, Светочка!
Эх! Опять Светочка!
Она возмущенно мотнула толстой чёрной косой. А я стоял и любовался на её румяное от мороза лицо. Относительно суженой, как уже упомянул, я имел некое представление, пусть глупое, пусть смешное, о чём не раз мечтал и до армии, и на полигонах Тюрингии, в нарядах по караулу, на пересыльных пунктах, и представлял так: вот я какой-нибудь если не писатель, то профессор каких-нибудь «кислых щей», как иногда шутила мама, поутру встаю на работу, жена подаёт завтрак, потом портфель, мы целуемся, и я ухожу на работу; она, скучая, подолгу смотрит в окно на дорогу, а вечером встречает меня со счастливой улыбкой, принимает портфель, что-то любовно смахивает с моего плеча, поспешно собирает ужин; пока ем, подперев рукой подбородок, смотрит на меня очаровательно мило, я откладываю вилку, беру её руку, целую и говорю: «Какой замечательный салат!» Что-то в этом роде.
В общем, пришёл я тогда в общежитие, позвонил и, когда отворилась дверь, сказал:
Мне бы Галю Лебедеву.
Это я.
Я сделал вид, что приятно удивлён. Затем принял нарочито таинственный вид и сказал заученную, много раз варьируемую фразу:
Я пришёл по очень важному делу и хочу прямо с него начать, а то будет поздно. Можно?
На лице её изобразилось любопытство, она дернула плечами.
Слушаю.
Выходи за меня замуж!
Она так удивилась, что не нашлась, что ответить.
Однако свадьба наша состоялась гораздо позже, после неоконченного по вине внезапно пришедшей ко мне любви последнего сезона уже на Амуре.
Я сказал, «пришедшей ко мне любви», но так ли это? Можно ли назвать любовью то, что переживалось мною тогда? И, однако же, не могло быть и никогда бы не осуществилось без того, что было.
Я пришёл по очень важному делу и хочу прямо с него начать, а то будет поздно. Можно?
На лице её изобразилось любопытство, она дернула плечами.
Слушаю.
Выходи за меня замуж!
Она так удивилась, что не нашлась, что ответить.
Однако свадьба наша состоялась гораздо позже, после неоконченного по вине внезапно пришедшей ко мне любви последнего сезона уже на Амуре.
Я сказал, «пришедшей ко мне любви», но так ли это? Можно ли назвать любовью то, что переживалось мною тогда? И, однако же, не могло быть и никогда бы не осуществилось без того, что было.
2
А была настоящая, как и подобает провинции, русская зима, с её чистыми скрипучими в морозы снегами, короткими то солнечными, то вьюжными днями и долгой, пронизанной стужей тьмой.
В такие вечера мы подолгу сидели в нашем тёплом уютном зале, я открывал заветный ящик, где хранились оставленные до благословенных времён рукописи неоконченных рассказов, планы повестей, стихи. Хранились там и вырезки из газет, дневники. Чем дольше длилась эта, казалось, исключительно растительная жизнь, тем трепетней было чувство, когда отворял заветный ящик. С ним связывалось всё самое лучшее, что было во мне, к чему когда-то стремился и отчего ушел «на страну далече», и теперь, «изжив вся имения», вспоминал, как о не со мною бывшем, не мною написанном на службе, ночной каптерке художника, где хранились мои рукописи и книги с очень дорого доставшимся словарём Ожегова, у печурки дневального на зимних учениях, на брёвнышке в холодном чужом сосновом бору («лукен вальде») и в просторном, уютном, чистеньком читальном зале ДК ГАЗ, куда заходил после работы в КЭО, и, конечно, в той второй, закрытой спаленке, где теперь отдыхали родители и младшая сестра Ирина, а мы полуночничали.
И я выкладывал и выкладывал заветные папки, развязывал тесьмы и, прочтя несколько строк, чувствовал угрызение совести, а ещё восхищение, протягивал посмотреть Гале, сидевшей в удобном кресле у торшера. Радовался её удивлению и той радости, что доставляло просматривание заброшенного увлечения юности. В такие минуты в душе воскресало всё самое хорошее, самое светлое, что было в моей жизни, и всегда, а особенно в последнее время, отзывалось упрёком. Тогда, оглядываясь назад, я как бы успокаивал себя: «Это пока, а вот придёт время, когда я всё брошу, и» И чувствовал, что раз от разу всё грубею и тупею, и Бог весть, что ещё со мной происходит, что жить так нельзя, надо что-то делать, а жизнь несла и несла, как течение. Подспудно я чувствовал, что старательство моё вовсе не «собирание материала», как думал, уезжая, и никакой такой премудрости «на краю света» нет и, видимо, никогда и не было.
Ничего особенного не нашёл я и на Украине, куда несколько раз ездил в командировку от завода, на котором около года, до старания, работал регулировщиком радиоаппаратуры. Помню погружённый в непроглядную украинскую ночь Коммунарск, где на каком-то заводишке изготавливали детали для наших радиостанций. Сады черешни и виноградники, мягкий малоросский говор («Тю-у, а я и нэ бачу»), шахтеры, с чёрными, как у негров, лицами, и контрастно румяные хохлушки, белые хаты, скудные безлесые дали и тоска по дому. Хорошо помню, с какой радостью вступал всегда на родную землю, с какой нежностью смотрел на струившиеся в свете ночного фонаря космы берёз, на пахучие липы парка, чёрную полоску далёкого леса.