Послевоенные люди жили как-то иначе, при общей бедности не теряли бодрости духа, существовали, можно сказать, наперекор действительности, на голом энтузиазме. Часто помогали друг другу, поддерживали в трудную минуту словом и делом. Всюду нужны были рабочие руки, и они откликались на это. Работали дружно и весело. Мечтали, верили в светлое будущее, на новостройки отправлялись толпами и были внутренне молоды в любом возрасте. Нет, находились, конечно, и такие, которые жили за чужой счёт, не без этого, но их называли дармоедами, проходимцами, отщепенцами и не жаловали.
А всё начиналось, как обычно, с природного ресурса. Нашли хорошую глину для кирпичей и быстренько возвели неподалёку кирпичный завод; прогулявшийся по стране молох войны оставил после себя руины и пепелища, и надо было отстраиваться. При нём сварганили рабочий посёлок и назвали его Глинянкой. Срубили для заводчан два десятка двухэтажных бараков их тогда строили как времянки, между бараками вперемежку воткнули котельную с баней, медпункт, промпродмаг (или просто сельмаг), отделение связи с одним телефоном, комендантскую контору и общий туалет, для посещения которого, в любое время года, нужно было сдавать норму ГТО, то есть, бежать стометровку через всю улицу. А воду качали из реки. Водокачка клохтала три часа утром и три вечером. В воскресенье вечером на час больше. Пока было не до удобств. Скудные прилавки сельмага после войны встречали с пониманием и дополняли магазинный продукт своими силами на задах бараков самостийно возникли ухоженные грядки огородов, на которых предприимчивые хозяйки высаживали картошку, лук, сеяли морковь и всякую зелень. А когда молодые энтузиасты, приехавшие выручать страну, переженились и наплодили детей, то пришлось позаботиться сначала о детском саде, а потом и о школе.
Вслед за школой, в том же году, неожиданно отгрохали клуб с кинозалом, а главное, с деревянными колоннами на выступающем фасаде, оштукатуренными и выкрашенными под мрамор. Среди грубых, наспех сооружённых, барачных строений этот архитектурный парафраз античности смотрелся особо нелепо. В длинном, похожем на депо, кинозале вместо откидных кресел установили простецкие деревянные скамьи, которые после киносеанса общими усилиями с торопливым грохотом раздвигались, освобождая место для танцплощадки. Впереди, под небрежно натянутым из белого полотна экраном, соорудили скромное возвышение, так называемую, эстраду. А с боков повесили иконы советского образца сусальные портреты вождей, окрылённо взиравших в одну сторону, и прилепили под ними их направляющие высказывания об искусстве, а слева установили высокую трибуну. Эстрада на случай появления ростков местной художественной самодеятельности и возможных выступлений заезжих гастролёров. А трибуна для всякого рода производственных и идеологических мероприятий. По красным датам с трибуны самозабвенно митинговало начальство. После чего распалённый лозунгами народ, подхватив изготовленные местными умельцами стяги, транспаранты и заимствованные у кинозала портреты вождей, стройными рядами бежал на воздух, чтобы там под трубные звуки духового оркестра, нанятого в районе у похоронного бюро и состоявшего из пяти-шести престарелых музыкантов дореволюционной закваски, пройтись демонстрацией по единственной улице от клуба до туалета и обратно, выкрикивая «Даёшь кирпич!», «Партии слава!» и активно потребляя продукты выездного буфета.
Вслед за школой, в том же году, неожиданно отгрохали клуб с кинозалом, а главное, с деревянными колоннами на выступающем фасаде, оштукатуренными и выкрашенными под мрамор. Среди грубых, наспех сооружённых, барачных строений этот архитектурный парафраз античности смотрелся особо нелепо. В длинном, похожем на депо, кинозале вместо откидных кресел установили простецкие деревянные скамьи, которые после киносеанса общими усилиями с торопливым грохотом раздвигались, освобождая место для танцплощадки. Впереди, под небрежно натянутым из белого полотна экраном, соорудили скромное возвышение, так называемую, эстраду. А с боков повесили иконы советского образца сусальные портреты вождей, окрылённо взиравших в одну сторону, и прилепили под ними их направляющие высказывания об искусстве, а слева установили высокую трибуну. Эстрада на случай появления ростков местной художественной самодеятельности и возможных выступлений заезжих гастролёров. А трибуна для всякого рода производственных и идеологических мероприятий. По красным датам с трибуны самозабвенно митинговало начальство. После чего распалённый лозунгами народ, подхватив изготовленные местными умельцами стяги, транспаранты и заимствованные у кинозала портреты вождей, стройными рядами бежал на воздух, чтобы там под трубные звуки духового оркестра, нанятого в районе у похоронного бюро и состоявшего из пяти-шести престарелых музыкантов дореволюционной закваски, пройтись демонстрацией по единственной улице от клуба до туалета и обратно, выкрикивая «Даёшь кирпич!», «Партии слава!» и активно потребляя продукты выездного буфета.
Снаружи перед клубом врыли столб и на его верхотуре водрузили колокол громкоговорителя, который вещал, не умолкая, с шести утра до двенадцати ночи и цепко держал жителей посёлка в курсе последних известий и поддерживал энтузиазм бодрящими маршами, а заодно напитывал тонкое душевное вещество песенной патетикой неизбежного коммунизма, превратившейся через десятки лет в неотвязную ностальгическую паутину. И не было места в посёлке, где можно было бы укрыться от его непрестанного звучания звук отключили только к концу пятидесятых. Кроме того оно породило поколение глухих ко всему остальному. Но и тогда, подспудно, под непробиваемым слоем идеологической брони, тлела в людских сердцах тоска по чему-то невысказанному. По праздникам, в дополнение к содрогавшемуся в маршеобразных конвульсиях клубному громкоговорителю или, точнее, вразрез ему, на окраине посёлка настойчиво заявляла о себе чья-то шипящая патефонная пластинка. Из распахнутого барачного окна плыла и расползалась по вечерним водам Струи томительным туманцем кубинская песня в исполнении широко известной и любимой всеми певицы: «О, голубка моя, как тебя я люблю-ууу».
Тогда же из Города прислали и клубного работника, проворовавшегося начальника крупнооптовой базы, уже немолодого полуеврея-полутатарина, загадочную личность с крадущейся походкой в стоптанных хромовых сапогах и грушевидным животом, подхваченным бандажом офицерского ремня. В сочетании с длинной бородой, растущей змеистыми космами смелого по тем временам атрибута его внешность «косила» под военизированного библейского патриарха, нанявшегося вызволить народ из пучины невежества. Звали его Аркадий Михайлович Зиганшин. Новообращённый работник культуры ещё на зоне, отбывая за свои «художества» положенный срок, раскопал в себе необоримую тягу к чему-то невообразимо прекрасному, может быть, задавленному в дореволюционном детстве, и, освободившись, решил наверстать упущенное. Никто не возражал. С лёгкой руки вождя мирового пролетариата считалось, что нет ничего более принадлежащего народу, чем культура и искусство. В культуру отправляли, как в исправительное заведение поживиться-то нечем, ибо в культуру всегда вкладывали по остаточному принципу. Вдобавок к своему занимательному прошлому этот работник был ещё и настолько безграмотен, что был убеждён, будто стерилизация имя супруги древнеримского императора, писал «икзикуцея» и «антилигенцея», а в рукописной афишке, зазывавшей на демонстрацию привезённой им из Города очередной кинокопии, однажды кисточкой вывел: «Граф Монте-300»! Но вполне вероятно, придуривался, разыгрывал сироту казанскую, убивая тем самым сразу трёх зайцев: потешал народ, сам над ним потешался и столбил себе непорицаемое происхождение. Какой-то Фома неверующий пустил слух, будто Зиганшин натуральное «поповское отродье». Однако жители Глинянки встретили эту желчную новость снисходительно. Несмотря на все свои вольные и невольные прегрешения, Зиганшин был в посёлке на положении священной коровы. Его возвращения из Города ждали с изнуряющим нетерпением жаждали зрелищ, которые в первые послевоенные годы порой подменяли и хлеб. Аркадий Михайлович знал толк в психологии трудящегося и щедро потчевал поселковую публику весьма популярными в те времена «трофейными» киноприключениями вроде «Тарзана» и музыкальными киношоу типа «Девушки моей мечты» с любимицей Гитлера, весьма техничной и несколько плотноватой, Марикой Рокк. Много позже в посёлке учредили отдельную должность киномеханика, а Зиганшин поднялся по служебной лестнице до завклуба. И всё же он продолжал ездить в Город за фильмами. Его вкусу доверяли. Да и длительное знакомство с работниками кинопроката сыграло свою роль. Данилка застал Зиганшина уже в сильно пожилом возрасте. Но поселковая пацанва, к которой из детской солидарности невольно присоединялся и Данилка, почему-то не переносила его и всячески пакостила: подворовывала у него мелкие вещицы, высмеивала его походку, дразнила «собачьим пастухом». Зиганшин только ухмылялся в бороду сам в детстве пошаливал. Он был, в общем-то, человеком покладистым, с каждым жителем посёлка, не взирая на возраст, при встрече непременно раскланивался, слегка приподымая измятую до потери формы линялую фетровую шляпу, а у клуба организовал кормушку для бродячих собак, которых вскоре собралась целая стая. Дожил Зиганшин до весьма преклонного возраста и умер, как говорится, не отходя от кассы, на стуле у входа, во время киносеанса. Скосил инфаркт.
Пока возводился завод, от станции Залесье, принадлежавшей общесоюзной железнодорожной магистрали, к Глинянке отводили боковую тупиковую ветку. Прокладывали её в срочном порядке, с различного рода допусками. И потому, благодаря то ли плохо забитым в шпалы костылям, то ли негодности самих шпал, то ли неустоявшейся насыпи, то ли вредительской деятельности скрытых «предателей и шпионов», то ли ещё по какой причине, рельсы постоянно расходились, и дорога вновь и вновь требовала ремонта. Бывало, пригородный поезд сворачивал на ветку и тут же сходил с рельсов, и, ехавшие в нём на танцы в клуб с колоннами, кавалеры из заречных деревень возвращались домой не солоно хлебавши. Озорной народ даже сочинил по этому поводу нескромные частушки: