Когда Чаушев рассказал полковнику эпизод с сережками, Аверьянов рассеянно кивнул. И то сказать, голод, обстрелы у многих вызывали ожесточение, злость. Не только у Шилейникова.
Чаушев не раз заводил беседы с монтерами в перерыв или после смены и как бы невзначай присматривался к желчному человеку с тяжелыми чертами лица, молодому только годами.
Характер у него скверный, сказал Чаушев полковнику. Товарищи его не очень-то любят.
Характер? спросил Аверьянов. А может, настроение? Откуда тебе известно?
Чаушев смутился.
Будучи пацаном, сказал полковник, я тоже так судил, с налета, с кондачка. Ты извини меня. Тебе уж пора бы Положим, с собой я не равняю. Меня жизнь трепала, мяла и опять трепала.
«Сейчас, подумал Чаушев, он прибавит, что моему поколению все пути укатаны гладко, и даже чересчур гладко. И везде заранее наставлены дорожные знаки».
Но Михаил ошибся.
Человека непросто раскусить, а тут, у нас, тем более. Настроения шелуха. Под ними-то что? Война человека крутит и раскручивает. Я, между прочим, интересовался, какой был Шилейников до войны. Тоже бирюк. Папироски не даст.
«Крутит и раскручивает». Это прозвучало неожиданно. А казалось, полковник ничего не желает видеть, кроме анкеты и протоколов допроса.
Папироска та в бумагах не учтена
В данном случае анкета поддерживала подозрение. Шилейников сын сельского торговца, который в год раскулачивания спалил дом и повесился. Сын бродяжничал, пристал к воровской шайке, два раза сидел в тюрьме за кражи. Потом обзавелся семьей, постоянным местожительством, остепенился, но прошлое не забыл.
На допросах Шилейников держался, точно окаменев. Руки его, цепко обхватившие колено, вытянулись из рукавов ватника, и Чаушев полковник позволил ему зайти послушать видел блатную татуировку у запястья: «Помни мать родную».
Аверьянов пытался припереть его к стене, но со дня на день терял уверенность. Подозрения не получали опоры.
Давай откровенно, начальник! проговорил Шилейников. Думаешь, я моторы спалил? Нет, не я. Я все же русский человек, понятно?
Полковник вызвал Дмитрия Дорша. Ничего нового он не сообщил. Чаушев потратил три дня на проверку его показаний. Действительно, Дорш даже незнаком с Шилейниковым. Их никогда не видели вместе.
Здесь и не пахнет третьим, говорил Чаушев. Не то направление.
Он знал: другое направление поиска, где Эрмитаж, старые петербургские квартиры с остатками былых богатств, тоже не заброшено. Правда, и оттуда нет новостей. Но Чаушев считал, что его место там. А полковник держит его без пользы тут, «на подхвате». Даже трофейную фасоль вспомнил тут Чаушев и ощутил привкус горечи.
Тебе все золотой слон покоя не дает, подтрунивал Аверьянов. Вот отвоюемся, поступишь в музей. А, Чаушев? Ты как планируешь?
Чаушев недовольно ответил, что профессию себе уже выбрал и менять не настроен.
Не знаю, вздохнул полковник. Не знаю Нет у тебя, понимаешь
Он с силой сжал кулак, красноречиво показывая, чего именно не хватает.
Вообще, упреки сыпались все чаще. Аверьянов помрачнел, осунулся. Он верил Шилейникову и не верил, искал организацию, созданную абвером. Гонял Чаушева на проверки, на перепроверки.
По-вашему, сказал однажды Чаушев, один человек ничего не значит. Все только по приказу, да?
Полковник личное побуждение не отрицал, но, имея в виду особую важность участка, успокаиваться так скоро не соглашался.
Своим умом, на свой страх Бывает, да ведь коряво получается. Вон те двое в Валге нашалили с рюкзаками А велик ли толк? Поймали их, как цыплят.
Спор был, впрочем, теоретический слова «я все же русский человек» прозвучали для Чаушева убедительно.
Наконец пришлось признать: против Шилейникова нет ничего, кроме плохой анкеты и скверного характера. Поиск прекратили. Но воцарилась атмосфера неудачи. Невольно ждали новой аварии. Аверьянов ворчал на Чаушева:
Ты совершил грубую ошибку. Выложил Доршу, что Марта умерла. Зачем? По сути дела, ты сказал ему: лепи, дружок, что хочешь, все равно мы проверить не сможем! Так ведь?
Что мог ответить Чаушев?
Что-то в Чаушеве протестовало против доводов Аверьянова, но логика была на стороне полковника. «А что я сделал? спрашивал себя Чаушев. Аверьянов говорит, что взял надо мной шефство. Да, он держит меня при себе, чтобы научить. А я, должно быть, плохой ученик. Да, нет у меня хватки!»
Что мог ответить Чаушев?
Что-то в Чаушеве протестовало против доводов Аверьянова, но логика была на стороне полковника. «А что я сделал? спрашивал себя Чаушев. Аверьянов говорит, что взял надо мной шефство. Да, он держит меня при себе, чтобы научить. А я, должно быть, плохой ученик. Да, нет у меня хватки!»
Так рассуждал Чаушев в минуты отчаяния, а оно накатывалось все чаще. Хоть бы одна, самая маленькая находка! Все, что он добывает, либо равно нулю, либо еще больше запутывает. Невезение? Нет, попросту бездарность!
С тоской вспоминал Чаушев товарищей-пограничников, воинскую часть возле Колпина. Зря его отозвали оттуда, зря доверили должность в Ленинграде. Место его там. Бить фашистов что может быть важнее этого! Да, Чаушев затосковал по землянке, освещенной трофейными стеариновыми коптилками «плошками Гинденбурга», по друзьям, по автомату и тесаку полкового разведчика. Виделся и хлеб пайковая полбуханка, и кусочек масла.
Наконец настал день, когда Чаушев подал рапорт с просьбой вернуть его в действующую армию.
Некоторое влияние на развязку оказал Митя Каюмов, переводчик, с длинным своим языком. Остановил в коридоре Михаила и начал, захлебываясь, передавать подслушанное. На верхах-де о Чаушеве шел разговор. Аверьянов отозвался сурово: молодой чекист, дескать, подавал надежды, но пока что оправдывает их туго. Слабо закален, мыслит недостаточно реально Каюмов прибавил, уже от себя, что, по-видимому, там, наверху, решается дальнейшая судьба Чаушева.
Я тебя предупредил, закончил младший политрук и отбежал.
Иди ты к черту! выпалил Михаил.
Обиделся? Каюмов повернулся, искренне огорченный. Милашка, я же ради тебя Ты не будь шляпой, одно могу посоветовать. Аверьянов мужик неплохой. Не Леонардо да Винчи, но неплохой С ним не так уж трудно ладить.
Ладить! крикнул Чаушев вне себя. Это твоя специальность со всеми ладить!
Он сразу же, упрямо оберегая ярость, помчался к себе в кабинет и сел писать. Ах, там, наверху, за закрытой дверью, решают судьбу? Пускай скажут все в лицо! Или считают, Чаушев трус, Чаушев боится фронта?
«Сознаю свою непригодность на занимаемой должности и неспособность»
Рапорт ему потом пришлось переделать. Его убедили, что незачем оставлять в личном деле такую самокритику навзрыд, как выразился один из старших.
С Ленинградом Чаушев расстался.
Я слушаю рассказ моего друга, и передо мной, то сближаясь, то расходясь, как бы два Чаушева прежний, давних военных лет, и подполковник с жесткой, колючей сединой на висках, примятой роговой дужкой очков.
Выходка сумасбродная, не правда ли? говорит он. Но, мне помнится, я не лгал, не прибеднялся, когда писал. Я бичевал себя, как умеют только в юности, и сделал вывод. Меня, что называется, заело. Нелепый был лейтенантишка.
Нет, сказал я. Парень славный.
Четверть века прошло! Подумать только! Иной раз кажется, не я, другой кто-то
Почему же? Лейтенанта узнать можно.
Спасибо, засмеялся Чаушев. Это похвала или За одно могу поручиться, я был уверен, что поступаю честно. Я мечтал стать отличным следователем. А меня отец учил: раз не можешь признайся сам, не трусь. Честно отойди, уступи место другому
Я поднял глаза к акварели на стене. Художник, земляк Чаушева и приятель, изобразил дом Чаушевых в северном бревенчатом городе. Резные наличники, крылечко, оконце мезонина, желтеющий осенний садик, гроздья рябины, их морозная краснота, уже тронутая первыми холодами. Там, в мезонине, под шум дождя, отменившего прогулки, работу в огороде, Миша Чаушев поглощал приключения Шерлока Холмса. В доме было чисто, тихо. У Чаушевых ненавидели лень, неопрятность, а из добродетелей отец бухгалтер с безупречной репутацией превыше всего ставил честность. Честность во всем, в большом и в самом малом, честность перед собой и перед людьми.
Четверть века! повторил Чаушев. Конечно, по глупости я не всегда умел извлекать полезное. Взять Аверьянова Его Гражданская война воспитала. Натиск, размах этого не отнимешь. А гибкости не хватало, мешали предвзятости. И до чего же быстро обрастает человек этой пакостью, при нынешних-то темпах жизни! Каждый день, выходит, надо себя драить и суричить, говоря по-морскому Ну вот, от моих воспоминаний толку для вас мало, верно?
Наоборот, заверил я. Очень интересно.
Сплошные же неудачи пока что! Ну ладно, полюбите нас черненькими
Мы выпили чаю с вареньем и маковыми коржиками, которые так мастерски печет Екатерина Петровна. Потом подполковник снова вызвал к себе, к письменному столу, к стеллажам с первоизданиями, молодого офицера Чаушева.
В роту разведчиков он не вернулся. Его направили в дивизию, в контрразведку. Война щадила его. В феврале сорок четвертого года, когда войска Ленинградского фронта двигались на запад, Чаушев обмыл с друзьями, за бутылкой трофейного шнапса, четвертую звездочку, стал капитаном. О былом поиске, о третьем думал все реже
Разоренная врагом Псковщина редко радовала избяным теплом, на пути наступления возникали черными проталинами в грязном снегу горькие пожарища. Вереницы машин простаивали у переправы, наведенной рядом с руинами взорванного моста, а дальше изуродованный снарядами лес и снова пепел сожженного селения.
Одно пепелище навсегда в памяти Чаушева. Фашисты, перед тем как бежать, ликвидировали лагерь. Сложили огромный костер трупы, накат бревен, трупы, еще слой бревен, облили бензином и запалили. Далеко кругом пахло гарью. Она охватывала удушливым, вязким облаком. Чаушеву было не до еды, не до сна. Он едва заметил, что второй эшелон разместился на этот раз в населенном пункте, где все целехонько дома, палисаднички, скворечницы, дожидающиеся птиц. Должно быть, лютый страх возмездия гнал фашистов, гнал в три шеи от страшного костра.
Рано утром Чаушев вышел на улицу. Всю ночь его терзал кошмар: то его давили бревна, то он проваливался под лед вместе со штабным грузовиком.
С дороги донеслись голоса, скрип полозьев. Две женщины, впрягшись в оглобли, тащили дровни с домашним скарбом. Сзади подталкивал дядька в измызганном полушубке, порванном на спине. На подъеме дровни остановились, из груды пожитков выпал чугунок и покатился прямо под ноги капитану. Он поднял, подал женщине, спросил: