Они пришли минут через двадцать. Картину, завёрнутую в скатёрку с кистями, которая раньше лежала на круглом столике для чтения, несла подмышкой племянница. Они весело болтали, видать, смаковали, как будут тратить денежки, когда ЕЁ продадут. На обеих были шикарные цигейковые шубки, пуховые шапочки, пуховые шарфики и пуховые варежки: на девчонке малиновые, а на её мамаше голубые. (На похороны они приезжали в драповых пальто и в ушанках). Стало обидно за «Купальщицу», за то, что от неё так рады избавиться, что вырядились, как на праздник.
Ему повезло. Картину повесили так, что её было видно в окно. Правда, мешало стекло, в котором всё подряд отражалось: деревья, дома, прохожие. А прохожие мешали ещё и тем, что то и дело спрашивали, как пройти на Красную площадь, или в ЦУМ, или ещё куда-нибудь. Наверное, поэтому он целых одиннадцать дней не мог попасть в картину.
Был январь. Да, именно январь, потому что школьников распустили на зимние каникулы, и он приходил каждый день к открытию магазина (до каникул он тоже приходил сюда каждый день, но не утром, а после уроков). Как всегда, он занял позицию около фонаря напротив комиссионного. Была страшная холодрыга. Полуботинки не спасали, хоть он и пододел полушерстяные носки. Чтобы ноги совсем не окоченели, он старался шевелить пальцами. Но получалось плохо, потому что ногам было тесно. Мать, бывало, шутила: «У тебя, Вовка, ноги растут шибче моей получки». Он развязал шнурки, но это не помогло, и тогда совсем разулся. Не на морозе, конечно, а в картине, на тёплых камнях. Когда ноги отогрелись, ОНА вдруг протянула вперёд правую руку и указала на грот. И он туда сразу же поплыл.
В гроте, оказывается, был белый камин из мрамора, как в трофейных кинофильмах. В прошлый раз он его не заметил, наверное, потому, что увлёкся калейдоскопом.
Ярко горели дрова. Он подошёл и стал греться (ноги-то на камнях отогрелись, а рукам и телу было ещё холодно). Он грелся, смотрел на огонь и вдруг заметил, что языки пламени стали так изгибаться, что из них получились буквы. Из этих букв сложились слова, а из слов предложение: Я рада, что ты отогрелся. Купальщица. Он хотел сказать: «Спасибо», но подошла какая-то тётка и спросила, как пройти к театру Вахтангова. «Не знаю», соврал он, потому что обозлился на эту тётку, из-за которой не успел поблагодарить ЕЁ. Теперь ОНА, наверное, думает, что он хам.
В тот год мать добилась у начальства, чтобы его взяли вожатым в пионерлагерь на все три смены. Он в прошлом году туда просился, но не было мест. Мать думала, Вовка обрадуется, а он упёрся и не поехал, а все каникулы провёл на Арбате напротив комиссионного магазина.
В конце августа (кажется, это было двадцать пятого числа, а может и двадцать шестого, теперь уж в точности не вспомнить) одна из трёх продавщиц, Нина Захаровна толстая старуха с жёлтыми волосами и накрашенными губами (впоследствии, вспоминая её, он понял, что ей было лет тридцать пять, и она была не толстая, а имела нормальную женскую комплекцию), вышла с длинной сигаретой «Фемина» и с коробкой спичек, закурила, но не осталась, как обычно, у дверей магазина, а двинулась прямиком к нему. Подойдя, затянулась, прищурилась, медленно выпустила дым и спросила:
Ты зачем сюда ходишь?
И вдруг, как тогда, когда он напрашивался к Корделии Вениаминовне, его вдруг прорвало, и он парень не из говорливых чего только не наговорил: и что мать работает на вшивенькой фабричке трикотажных изделий, где делают дешёвые чулки и ещё какую-то муть; что платят там сдельно, но оборудование старое и всё время ломается, поэтому она получает копейки, а отец с ними не живёт и алиментов не платит; что из-за безденежья ему придётся устраиваться на работу, а доучиваться в вечерней школе.
Вот бы к вам в магазин устроиться! он просительно заглянул Нине Захаровне в глаза. У вас такое всё красивое! Могу работать курьером я Москву хорошо знаю. Могу грузчиком: я сильный, жилистый. Могу в магазине убираться: я с детства мыл в коммуналке места общего пользования.
Чего ж ты тут выстаивал? Почему не зашёл, не поговорил? участливым тоном спросила Нина Захаровна.
Он опустил голову и тихо, почти шёпотом, проговорил:
Стеснялся
Стесняться надо не тебе, а твоему отцу-паразиту, выпуская дым, произнесла Нина Захаровна.
Деликатным плевком она загасила окурок, бросила его в урну и скомандовала:
Пошли.
Покупателей не было. Две другие продавщицы тоже с жёлтыми волосами и накрашенными губами стояли посреди торгового зала и разговаривали.
Нина Захаровна подвела его к ним и пересказала его историю. Продавщицы слушали и глядели на него добрыми материнскими глазами. Потом одна из них кажется, это была Людмила Петровна спросила:
Тебя как звать?
Шарыгин Володя.
Идём, Шарыгин Володя, в бытовку, попьёшь чайку с бутербродами.
Я его в уборную сначала провожу, а то он часов пять не сикал, на улице стоял, сказала Нина Захаровна.
Она всё и устроила через сестру, которая была замужем за директором комиссионного. Выпивоху-грузчика уволили, а его взяли на освободившуюся вакансию. Последние два класса он проучился в Школе рабочей молодёжи.
Дел в магазине хватало: он перетаскивал из отдела приёмки в торговый зал скульптуры, картины, вазы, коробки с сервизами, люстры; упаковывал покупки, мыл фарфор и фаянс, смахивал пыль с картин. Кроме того, продавщицы посылали его то в ЦУМ, то в Военторг, то в Детский Мир, где он часами стоял в очередях за английскими туфельками-лодочками, за тёплым мужским бельём, за детскими костюмчиками, плюшевыми медвежатами, жестяными автомобильчиками и другими дефицитами. Если оставалось время, он делал в бытовке домашнее задание, скрючившись над краешком стола, заставленного едой.
Получку он отдавал матери, но не потому, что хотел ей помочь или жалел её. За что жалеть-то? За то, что работает на фабрике? А чего здесь такого? Все бабы трудятся, кроме, конечно, полковничьих жён, таких, как Славкина мать; ну, и генеральши, понятное дело, дома сидят и прислугой командуют. Деньги он ей отдавал, потому что они ему были не нужны. Он не ради денег вкалывал, как папа Карло, а чтобы с работы не уволили, то есть чтобы не разлучили с НЕЙ. Себе он оставлял только на проезд. Поначалу мать собирала ему с собой поесть, но и от этого он вскоре отказался, потому что продавщицы кормили его бутербродами с икрой, бужениной и швейцарским сыром, после которых материн колбасный сыр и дешёвая колбаса под названием «Отдельная» не лезли в горло.
Получку он отдавал матери, но не потому, что хотел ей помочь или жалел её. За что жалеть-то? За то, что работает на фабрике? А чего здесь такого? Все бабы трудятся, кроме, конечно, полковничьих жён, таких, как Славкина мать; ну, и генеральши, понятное дело, дома сидят и прислугой командуют. Деньги он ей отдавал, потому что они ему были не нужны. Он не ради денег вкалывал, как папа Карло, а чтобы с работы не уволили, то есть чтобы не разлучили с НЕЙ. Себе он оставлял только на проезд. Поначалу мать собирала ему с собой поесть, но и от этого он вскоре отказался, потому что продавщицы кормили его бутербродами с икрой, бужениной и швейцарским сыром, после которых материн колбасный сыр и дешёвая колбаса под названием «Отдельная» не лезли в горло.
Всё было бы нормально, если б не одно обстоятельство: по вторникам, четвергам и пятницам, когда были занятия в вечерней школе, надо было уходить с работы на час раньше. Каждый раз он переживал: а вдруг, пока его нет, «Купальщицу» купят? Тогда он её больше никогда не увидит. По этой же причине он нервничал, когда продавщицы его куда-нибудь посылали. Если «Купальщицу» купят при нём он знал, что делать: влезет к покупателю в душу и будет к нему ходить.
Учился он, как Ульянов-гимназист, потому что надо было обязательно поступить в ВУЗ, чтобы не забрили в армию. Нет, армии он не боялся: сил у него в те времена было много, характер, мозги, руки это всё тоже имелось. Но за два года, пока он будет в армии, «Купальщицу», скорее всего, купят, и он её больше не увидит.
В те дни, когда не надо было идти в школу, он оставался в магазине позже других, якобы, чтоб всё расставить по местам. До прихода уборщицы оставалось примерно полчаса. В это время никто не мешал войти в картину.
В гроте появился телевизор. Но не тогдашний чёрно-белый с малюсеньким экранчиком и отдельной круглой линзой, а плоский, величиной в полстены. Таких телевизоров в те годы еще не было.
Передача начиналась, как только он садился в кресло, стоявшее напротив стены с телевизором.
Показывали красивые вещи.
Медленно поворачивался мраморный мальчик. Вот уже появился и гусь, схвативший его клювом за пятку. Мрамор так и светится! А поэтому и на мальчика приятно смотреть, и на гуся.
Постепенно укрупняясь, приближалась люстра, вся украшенная фарфоровыми розами, лилиями, георгинами, вьюнками, бабочками и даже ангелами.
Однажды, на экране появилось фаянсовое блюдо для фруктов, сделанное в виде трёх переплетённых виноградных листьев. Листья были как настоящие; один даже вроде как засох по краям, другой немножко загнулся, а на третьем сидела улитка. Ему вдруг страшно захотелось увидеть настоящие виноградные листья вместе с ягодами и, вообще, весь виноградник, и всё, что вокруг него: деревья, дома, людей, может горы Вот бы увидеть и другие места, где он никогда не был! А он нигде не был, кроме Москвы и деревни Беляково Рязанской области, где жила бабушка, материна мать.
Телевизор показывал и картины, в основном, старинные. Он до сих пор помнит ту, где три боярышни в сарафанах, красных сапожках и кокошниках, расшитых самоцветами и золотыми нитками, сидят на расписных лавках и примеряют серьги и бусы. Он с такой радостью смотрел на эту картину, как будто перед ним поставили целую миску пломбира, с изюмом, клубникой и фисташками.
Такой пломбир он ел только один раз. Ему тогда удалили гланды, и врач велел матери купить мороженое и дать сразу после операции. Поликлиника находилась недалеко от Серпуховского универмага, где продавали этот пломбир. Стоил он дороже, чем обыкновенное мороженое, но мать расщедрилась. К сожалению, он не смог как следует распробовать пломбир, потому что в горле ещё не прошла заморозка.
Он знал, что картина с боярышнями называется «В тереме» (К. Е. Маковский. 1896 год), потому что она продавалась у них в комиссионном. И всё остальное, что показывали по телевизору в гроте, было тоже из их комиссионного. Но там он ничего не разглядывал, потому что там это был для него просто товар, вернее, груз, который надо таскать и паковать. Кроме, конечно, «Купальщицы». Когда продавщицы восхищались каким-нибудь «шедевром музейного качества», он поддакивал из подхалимажа, но на самом деле ему было наплевать какого качества музейного или нет например, картина неизвестного художника «Леда и лебедь», из-за которой у него всю жизнь побаливает спина, потому что там была литая рама, килограммов на пятьдесят.