Мой! И никаких законов:
Вздох! И никаких застав:
Взмах! И никаких спросонок
Клятв: все выцелуем в тьмах.
И более «земной» вариант последней строфы в рабочей тетради:
«Мой! и о каких наградах
Рим когда в руках у рта:
Жизнь: распахнутая радость
Поздороваться с утра!»
В Риме Марина Ивановна побывала в 1912 году, во время свадебного путешествия. А. С. Эфрон о дне берлинского приезда отца вспоминала: «Точная дата приезда моего отца в Берлин в памяти не сохранилась. <> весть, со дня на день ожидавшаяся, застигла Марину врасплох, и мы с ней не просто поехали, а кинулись сломя голову встречать Сережу». [32: В89, с. 130.] И. В. Кудрова, ссылаясь на надпись Цветаевой на Разлуке, пишет, что встреча Цветаевой с С. Я. Эфроном состоялась 7го. [33: К97. т. 1, с. 14.] Действительно, можно так решить, прочитав:» Сереже. Берлин, 7го нов. июня 1922 г. День встречи. Марина». [34: Поэт и время, с. 108.] Вероятнее всего, Цветаева надписала «Разлуку» заранее, на 7е наметив свидание, состоявшееся позднее. Она так любила эту цифру, так верила в ее могущество! Тетради, стихи, посвящения на книгах Марина Ивановна любила отмечать именно этим днем. Возможно, Ариадна Сергеевна не хотела акцентировать внимание на дате приезда отца, потому что лирика тех дней была вызвана к жизни не отцом, а Геликоном? Поэт не подчиняется человеческим законам, не спит даже тогда, когда всё вокруг спит, в творческом сне анализирует свои чувства и обнаруживает: в секретных лепестках стихотворения не того адресата, которым цвела душа:
Некоторым не закон.
В час, когда условный сон
Праведен, почти что свят,
Некоторые не спят:
Всматриваются и в скры-
тнейшем лепестке: не ты!
Стихи способ укрыть свои эмоции от любопытствующих глаз за лживой изгородью слов, тайный дом запретных чувств, скрывающий сердечные тайны; изморозь, холодящая сердечный жар. О новой любви не должен узнать муж, к которому она так рвалась, с которым четыре года была в разлуке:
Дабы ты меня не видел
В жизнь пронзительной, незримой
Изгородью окружусь.
Жимолостью опояшусь,
Изморозью опушусь.
..
Дабы ты во мне не слишком
Цвел по зарослям: по книжкам
Заживо запропащу:
Вымыслами опояшу,
Мнимостями опушу.
Эфрон, конечно, все узнал, и, вероятно, постарался скрыть свою догадку. Об этом через год он с горечью расскажет в письме М. А. Волошину. Именно поэтому Сергей Яковлевич недолго пробыл в Берлине и предоставил Марине Ивановне полную свободу. Цветаева водила тогда дружбу с Эренбургами, с мужем и женой, встречалась с Андреем Белым, с Л. Е. Чириковой, с Сергеем Есениным, с Сашей Черным, с Романом Гулем, откликнувшимся статьей на выход цветаевских «Верст» (1921). Во всем этом литературно-человеческом многоголосии главный голос неожиданно прозвучал издалека.
Эфрон, конечно, все узнал, и, вероятно, постарался скрыть свою догадку. Об этом через год он с горечью расскажет в письме М. А. Волошину. Именно поэтому Сергей Яковлевич недолго пробыл в Берлине и предоставил Марине Ивановне полную свободу. Цветаева водила тогда дружбу с Эренбургами, с мужем и женой, встречалась с Андреем Белым, с Л. Е. Чириковой, с Сергеем Есениным, с Сашей Черным, с Романом Гулем, откликнувшимся статьей на выход цветаевских «Верст» (1921). Во всем этом литературно-человеческом многоголосии главный голос неожиданно прозвучал издалека.
Глава четвертая. «Кариатида»
Видимо, поздно вечером 26го июня Цветаева получила через посредничество Эренбурга письмо от жившего в России Бориса Пастернака. Такова дата на штемпеле (ЦП, с. 572). Ранее, в БПН, нами приводилась ошибочная дата 21 июня. В воспоминаниях дочери поэта 27 июня. До отъезда Цветаевой из России она и Пастернак несколько раз встречались в литературно-художественных кругах Москвы, но творчески почти не знали друг друга. Цветаева раз слышала Пастернака с эстрады, какие-то стихи знала от Эренбурга, «то, что <> говорил Эренбург ударяло сразу, захлестывало: дребезгом, щебетом, всем сразу: как Жизнь» [35: ЦП, с. 16.], и все же она не прониклась его стихами всерьез. Пастернак уже после отъезда Цветаевой в Германию вдруг прочел ее «Версты» [36: Цветаева М. Версты: Стихи. Вып. первый. М. : Госиздат, 1922.] и, ошеломленный силой цветаевского дарования, отправил ей письмо, а следом свою книгу «Сестра моя жизнь». [37: Пастернак Б. Сестра моя жизнь: Лето 1917 г. : Посвящается Лермонтову М. : Изд-во З. И. Гржебина, 1922.]
Читая письмо Цветаевой к Вишняку от 26 июня 1922 года, убеждаемся, что слово поэта обладает вещей, предсказывающей силой. И Цветаева сама поражается ворожащей мудрости своих стихов и писем: «Родной! То, что сегодня слетело на пол и чего Вы даже не увидели, было ненаписанное письмо к П <астернаку>». [38: СВТ, с. 98.] Таким образом, письмо Вишняку 25 июня Цветаева наполнила мыслями, которые мог понять Пастернак, отославший ей письмо из Москвы 14го июня, с дрожью в голосе читавший вслух «Знаю, умру на заре», потрясенный ее поэзией!
Мотивы письма 26 июня подхватывает обращенное к Геликону стихотворение, созданное в тот же день (не вошло в «После России»), говорящее о полифоничности души, о троичности сердечных переживаний, отраженных в лирике: «В пустынной храмине / Троилась ладаном. / Зерном и пламенем / На темя падала». Дымок цветаевского поэтического дыхания, как ладан, троится в «храмине», потому что вызван сразу тремя собеседниками: Вишняком, Эфроном и Пастернаком. В стихотворении «В пустынной храмине» Цветаева говорит о себе как о неземной птице, затем как о маленькой «жаровне», печи, где раскуривается тоска, согреваются «земные руки» и без остатка сгорает жизнь:
В ночные клёкоты
Вступала ровнею.
Я буду крохотной
Твоей жаровнею:
Домашней утварью:
Тоску раскуривать,
Ночную скуку гнать,
Земные руки греть.
Призывает своего собеседника напрячь душевное зрение, чтобы понять, что она пришла не Логосом, не своей небесной сивиллиной сутью, а «пустоголовостью <> щебечущей», пришла любить:
Не властвовать!
Без слов и на слово
Любить Распластаннейшим
В мире ласточкой!
Но в концовке стихотворения Цветаева все же уподобляет себя ласточке, в которую обращается, побыв женщиной. Птица взмывает в поэтическое небо, чтобы проверить словом земную страсть. Сброшенная «с безжалостной груди богов» возвращается в облака. Возможно, вcпомнив эти цветаевские стихи, Пастернак назовет главную героиню романа «Доктор Живаго» Ларой: Лара, Лариса «ласточка». Это птичье слово в письме Андрея Белого к Цветаевой: он горевал после разрыва с Асей Тургеневой, а в Цветаевой нашел утешительницу, поверил, что нужно жить дальше: «опять повеяло вдруг, неожиданно, от Вас: щебетом ласточек, и милой, милой, милой вестью, что какая-то родина есть, и что ничто не погибло» [4 0: В89, с. 128.]
В тетради Цветаевой 30 июня 1922 г., во время работы над стихотворением «Балкон», записи отдельных строк: «Любови и ремесла / Божественные тяготы» [41: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 4242об.]; «Ибо на лбу моем трепет бессмертных крыл»; «Кариатид <а>» (Там же). Цветаевой было свойственно отношение к поэту как к столпнику, памятнику. Духовный рост личности один из основных мотивов в ее стихах и прозе. В 1932 году Цветаева писала о Рильке, подчеркивая его духовную близость русским столпникам и подвижникам: «Р <ильке> <> никуда не двигался (в смысле продвиженья, развитья), он всеголишь рос, как наши русские столпники, что пятьдесят лет подряд неподвижно стояли на деревянном столпе и в конце концов перерастали небо. (Я знаю, что Р <ильке> любил ходьбу, но когда в ходьбе не замечаешь, не чувствуешь своих ног, ощущая собственный шаг лишь по бегущим (летящим) мимо небесам и землям, это опять-таки рост неподвижность устремленность». [42: См. об этом:НА, с. 365.] Кариатиды фигуры-колонны, держащие на своих плечах здание, кажутся Цветаевой символами поэтов. Вероятно, здесь вновь отголоски чтения «Флорентийских ночей» Г. Гейне, где ножками кровати Лоранс служили кариатиды и сфинксы, а орлы целовались клювами, точно голуби. [43: Г. Гейне. Указ. соч., с. 215.] В новелле Гейне важна тема сна, а Цветаева на протяжении всей жизни соотносила сон и творчество: « эти ночные видения поистине не менее реальны, чем те грубые явления дня, к которым мы можем прикоснуться руками и которые так часто нас загрязняют». [44: Г. Гейне. Указ. соч. с. 108.]
В тетради Цветаевой 30 июня 1922 г., во время работы над стихотворением «Балкон», записи отдельных строк: «Любови и ремесла / Божественные тяготы» [41: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 4242об.]; «Ибо на лбу моем трепет бессмертных крыл»; «Кариатид <а>» (Там же). Цветаевой было свойственно отношение к поэту как к столпнику, памятнику. Духовный рост личности один из основных мотивов в ее стихах и прозе. В 1932 году Цветаева писала о Рильке, подчеркивая его духовную близость русским столпникам и подвижникам: «Р <ильке> <> никуда не двигался (в смысле продвиженья, развитья), он всеголишь рос, как наши русские столпники, что пятьдесят лет подряд неподвижно стояли на деревянном столпе и в конце концов перерастали небо. (Я знаю, что Р <ильке> любил ходьбу, но когда в ходьбе не замечаешь, не чувствуешь своих ног, ощущая собственный шаг лишь по бегущим (летящим) мимо небесам и землям, это опять-таки рост неподвижность устремленность». [42: См. об этом:НА, с. 365.] Кариатиды фигуры-колонны, держащие на своих плечах здание, кажутся Цветаевой символами поэтов. Вероятно, здесь вновь отголоски чтения «Флорентийских ночей» Г. Гейне, где ножками кровати Лоранс служили кариатиды и сфинксы, а орлы целовались клювами, точно голуби. [43: Г. Гейне. Указ. соч., с. 215.] В новелле Гейне важна тема сна, а Цветаева на протяжении всей жизни соотносила сон и творчество: « эти ночные видения поистине не менее реальны, чем те грубые явления дня, к которым мы можем прикоснуться руками и которые так часто нас загрязняют». [44: Г. Гейне. Указ. соч. с. 108.]
Превращение Кариатиды в ласточку происходит не всегда. В стихотворении «Балкон» (в БТ записано без заглавия) Цветаева на мгновение внутренне отказывается от лирики, от возможности излить чувства в стихах:
Ах, с откровенного отвеса
Вниз чтобы в прах и смоль!
Земной любви недовесок
Слезой солить доколь?
Стихи слезы, попытка выдохнуть ожесточение, переполняющее сердце, потому, вероятно, что любит она не того.
Балкон. Сквозь соляные ливни
Смоль поцелуев злых.
И ненависти неизбывной
Вздох: выдышаться в стих!
В черновиках находим другой вариант, подчеркивающий отсутствие собеседника, вакуум непонимания:
Под терпеливостью воловьей.
Кровь, под ногой этаж!
Чтобы с гранитного надбровья
В воздух шагнуть в тебя ж!
Борьба с собой, борьба с любовью в следующих строках «Балкона» названа дикой и жестокосердой. Все усилия в конечном счете сводятся к тому, чтобы, оттолкнувшись от реальности, мысль устремилась в лазурь. Цветаева принимает своего избранника за совершенство, а потом вдруг, словно проснувшись, спохватывается, как героиня пушкинской «Метели»: «Ай, не он! Не он!» А рядом ревнующий молодой муж, и он не может не чувствовать, что лирический огненный полог не в его честь. Цветаева думает о той поре, когда навечно освободится от страстей: