Константин А. Богданов
Переменные величины. Погода русской истории и другие сюжеты
Предисловие
Историческая эпистемология, дидактика фрагмента и пространство воображения
Оmnia mutantur (Ovid. Metamorphoses. XV, 165)
Действия цензуры превосходят всякое вероятие. <> Цензор Ахманов остановил печатание одной арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи там помещен ряд точек. Он подозревает здесь какой-то умысел составителя арифметики.
А.В. Никитенко. Запись в дневнике от 25 февраля 1852 года1Греческое слово «история» подразумевает нечто установленное. Это не просто рассказ о чем-то, но и то, что за ним стоит, череда состоявшихся событий и поступков, ситуаций и обстоятельств, причин и следствий. Так, благодаря Геродоту история выделилась из логографии, но и благодаря ему же обрела метафизическую перспективу, обнаруживающую конфликтное сосуществование исторического нарратива и истории «как таковой». В этом конфликте история «существует сама по себе», она онтологична, но феноменологически «схватывается» нами в ограничениях когнитивного и дискурсивного опыта, ее целостность суммируется из фрагментов антропологически разрозненного знания, которое уже поэтому не свободно от мнения и воображения. У истории, говоря проще, есть свои истории, history обязывает к stories, но поэтому же: любая история, о которой «идет речь», всегда есть история так или иначе воображаемая. Это не значит, что она вымышленна и фиктивна, но значит лишь то, что ее репрезентация предопределена неизбежной выборочностью приемов самой этой репрезентации2.
В ретроспективе методологических споров о необходимых и достаточных правилах историографического описания известен запальчивый протест Люсьена Февра, одного из основоположников школы «Анналов», направленный против «комодной» историографии Шарля Сеньобоса и П.Н. Милюкова. Отзываясь об изданном в 1932 году под редакцией Сеньобоса и Милюкова трехтомнике «История России с древнейших времен до 1918 г.», Февр счел его исследовательским анахронизмом, подменяющим действительную историю России сведениями, сгруппированными по разрозненным критериям социального, экономического, политического и культурного порядка. Такое изложение исторического материала Февр назвал «комодным»:
«Так мещанские семейки рассовывают свои вещи по ящикам добрых старых комодов красного дерева. До чего же удобно, до чего практично! В верхнем ящике политика: внутренняя справа, внешняя слева, никогда не спутаешь. Следующий ящик: в правом углу народные движения, в левом организация общества. В третьем ящике в Истории России располагаются пресловутые три старушки, три, так сказать, сводные сестрички: Сельское хозяйство, Промышленность и Торговля. А за ними следуют Литература и Искусство»3.
По мысли самого Февра, надлежащее изложение истории России требует иной оптики и иного анализа, преодолевающего мелкотемье разрозненных исторических фактов. Требует оно, как это вычитывается из той же статьи, и иного пафоса:
«Вот что важнее всего: перед нами Россия. Я не видел ее собственными глазами, специально не занимался ее изучением и все же полагаю, что Россия, необъятная Россия, помещичья и мужицкая, феодальная и православная, традиционная и революционная, это нечто огромное и могучее. А когда я открываю «Истории России», передо мной мельтешат придурковатые цари, словно сошедшие со страниц «Короля Убю», взяточники-министры, попугаи-чиновники, бесконечные указы и приказы Где же сильная, самобытная и глубокая жизнь этой страны; жизнь леса и степи; приливы и отливы непоседливого населения, великий людской поток, с перебоями хлещущий через Уральскую гряду и растекающийся по Сибири вплоть до Дальнего Востока; могучая жизнь рек, рыбаков, лодочников, речные перевозки; трудовые навыки крестьян, их орудия и техника, севообороты, пастбища; лесные разработки и роль леса в русской жизни; ведение хозяйства в крупных усадьбах; помещичье землевладение и образ жизни знати; зарождение городов, их происхождение, развитие, их управление и внешний облик; большие русские ярмарки; неспешное формирование того, что мы называем буржуазией. Но была ли она когда-нибудь в России? Осознание всем этим людом России как некоего единства какие именно образы и какого порядка при этом возникают? Этнические? Территориальные? Политические? Роль православной веры в жизни русской сообщности и, если такое иногда случается (а если нет оговоритесь), в формировании отдельных личностей; лингвистические проблемы, региональные противоречия и их причины да мало ли еще чего? <> Так с какой же стати меня пичкают всяким анекдотическим вздором о госпоже Крюденер и ее отношениях с Александром; о той царице, что была дочерью корчмаря, и о той, что чересчур увлекалась молодыми людьми? Нет, все это отнюдь не история»4
Итак, создание «большой», целостной истории России мыслится Февром как исследовательский синтез, не опускающийся до «анекдотического вздора». Позднее историки-анналисты будут охотно писать, что методологическим условием синтезирующей историографии служит привлечение данных из самых разных отраслей знания от демографии и религиоведения до лингвистики и политической экономии, и создание особого исторического нарратива, способного объединить собою «науки о человеке»5. Вместе с тем характерно, что энтузиастическое доверие к достоинствам междисциплинарного подхода никак не отменило проблемы выбора, а главное эмоционального и «иммагинативного» контекста, предпосылочно связующего отдельные детали в целостную картину. Современник Февра Робин Коллингвуд, рассуждавший по другую сторону Ла-Манша о работе историка, подчеркивал определяющую роль, которую играет в ней помимо знания и критического метода «априорное воображение» (понятие, отсылающее к проанализированному Кантом характеру перцептивного воображения, позволяющего нам судить о невоспринимаемых фактически объектах):
«Историческое мышление представляет собою ту деятельность воображения, с помощью которой мы пытаемся наполнить внутреннюю идею конкретным содержанием. А это мы делаем, используя настоящее как свидетельство его собственного прошлого. Каждое настоящее располагает собственным прошлым, и любая реконструкция в воображении прошлого нацелена на реконструкцию прошлого этого настоящего, настоящего, в котором происходит акт воображения, настоящего, воспринимаемого здесь-и-теперь. <> В принципе целью любого такого акта является использование всей совокупности воспринимаемого здесь и теперь в качестве исходного материала для построения логического вывода об историческом прошлом, развитие которого и привело к его возникновению. На практике, однако, эта цель никогда не может быть достигнута. Воспринимаемое здесь-и-теперь никогда не может быть воспринято и тем более объяснено во всей его целостности, а бесконечное прошлое никогда не может быть схвачено целиком»6.
Идея исторической целостности нереализуема, но представима в воображении как цель и взаимосвязь исторического материала, понимается ли последний только в ретроспективном ограничении или, как на том настаивает Коллингвуд, также в его «пространственно-темпоральной» современности. Для Февра, никогда не бывавшего в России и ею не занимавшегося, важно убеждение в том, что Россия «это нечто огромное и могучее». «Комодные» сведения о «придурковатых царях», «взяточниках-министрах, попугаях-чиновниках, бесконечных указах и приказах» отвлекают от чаемого и предвосхищаемого Февром образа «сильной, самобытной и глубокой жизни этой страны». Но вот вопрос: откуда Февр почерпнул свой образ России за неимением у него под руками ее «не комодной» истории? Выясняется, что наличие анекдотов о Крюденер и любвеобильной императрице не препятствуют историческому воображению, в котором такие анекдоты не играют заметной роли? Но ведь резонно задуматься и над тем, чему приписать сохранность и актуальность тех же анекдотов в глазах других историков (престарелый Милюков, выбранный Февром в качестве критической мишени, был в этом случае как раз историком, принципиально уделявшим особое внимание исключительной разноплановости исторической действительности)7. У этого вопроса есть и своя дидактическая составляющая, заключающаяся в том, что пафос исторического синтеза по своей сути роднит и обезличивает все отдельные истории. Чему может научить «целостная» история, если любые доводы, сколь бы убедительно они ни были представлены в своей условной совокупности, меркнут перед пафосом позитивной целостности? Мой ответ: ничему8. Таково ценностное восприятие исторического процесса, искушающего оптимизмом до тех пор, пока этот процесс связывается не с различными историями (и рассказами о таких историях), а с историей «как таковой».
Реконструкция прошлого, каким оно предстает в его дискурсивном выражении, а не, предположим, в бессловесности мистического самоозарения, по необходимости имеет дело с фрагментами абстрактного целого. Но является ли оно при этом недостаточным по отношению к этому целому? Что определяет собой нашу собственную вовлеченность в историю на правах равновеликой ей величины? У меня нет ответа на этот вопрос. «Фрагментарная история» это история событий, людей, предметов, идей и образов, востребованная в своей ретроспективной упорядоченности. Научно-дисциплинарное и жанровое многообразие исследований, посвященных такого рода историям будь это биография, история войн или история промысла трески, свидетельствует не только о множестве фрагментов Большой истории, но об условности представления о самой этой Большой истории. Существует ли критерий, препятствующий представлению о любой Большой истории как фрагменте Еще-Более-Большой истории истории человечества, природы, мироздания? Дидактический ресурс воображения, ответственного за связность и правдоподобие исторической репрезентации, ограничен в этих случаях условностями метода, в настоящем случае метода вычитывания и сопоставления сведений из источников преимущественно литературного и «окололитературного» характера. Порядок извлекаемых при этом фактов диктуется филологическим подходом интересом к тому, что, когда, как и кем написано, сказано, и (как можно думать) умалчивается в цитируемых и упоминаемых ниже текстах. Подобный метод, свойственный гуманитарному знанию в целом, служит предметом неизбывной иронии со стороны представителей точных и естественных наук. Один из характерных отзывов cum grano salis приписывается Эрнесту Резерфорду, сказавшему как-то, что «все науки делятся на физику и коллекционирование марок» («All science is either physics or stamp collecting»)9. Резерфорд прав: исследовательская работа в сфере гуманитарного знания сродни коллекционированию, но ее результаты обладают уже тем (по меньшей мере дидактическим) значением, что они могут быть поняты как прагматически целесообразные недаром академик И.П. Павлов полагал, что коллекционирование выражает собой пример «рефлекса цели»10. «Рефлекс цели», представляющий, по Павлову, один из основных жизненных двигателей человека, проявляется в интересе, то есть в стремлении к тому, что кажется важным и имеющим значение (лат. impers.: interest). И симптоматично, что в ретроспективе научного познания такое стремление изначально соотносилось именно с «филологией» со словом, подразумевавшим некое ученое «любословие» и любопытство вообще: по сообщению Светония, упоминающему в трактате «О грамматиках» о Луции Атее Филологе, «имя Филолога, как кажется, он принял потому, что подобно Эратосфену, впервые удостоенному этого прозвища, занимался многими и разнообразными науками»11. Развитие не только гуманитарных, но и также точных и естественных наук амплифицирует, «распространяет», с этой точки зрения, «филологическое» любопытство любопытство к тому, что достойно упоминания и обсуждения. И это же любопытство является основанием общенаучного «коллекционирования».