Переменные величины. Погода русской истории и другие сюжеты - Богданов Константин Анатольевич 3 стр.


В гуманитарных науках эвристическая значимость понятия «пространства» приобрела в последние годы характер методологической новации, получившей название «пространственного поворота» (spatial turn)20. В большей мере последний относится к социологии, демонстрирующей целенаправленный интерес к пространственному оформлению социальных действий и спецификации соответствующей субдисциплины «социология пространства»21. Менее декларативен, но тоже заметен такой интерес и в лингвистике, которая с бόльшим вниманием, чем раньше, относится к пространственным эффектам языковой прагматики  коммуникативным локусам речи и текста22. Очевидно, что в той мере, в какой социологи учитывают речевую деятельность общества, а лингвисты небезразличны к ее социальной эффективности, их исследования могут пересекаться, позволяя ожидать более детального ответа на вопрос: какие речевые жанры и языковые дискурсы способствуют конструированию пространств(а) общей социальной деятельности.

«Социологизация» филологии может считаться сегодня уже определившимся направлением в развитии гуманитарных наук, занятых  в широком смысле  изучением языка и текстов. У этого обстоятельства есть несколько причин. С одной стороны, привычный в прошлом для лингвистики и (в меньшей степени) для литературоведения методологический «монизм»  ограничение исследуемого материала наиближайшим к нему типологическим и таксономическим контекстом (изучение языковых единиц изнутри языковой системы, изучение текста из рядополагаемых к нему текстуальных параллелей)  породил ученические шаблоны, профанирующие метод и исследовательские результаты, все чаще иллюстрировавшие не наращение какого-либо эвристического смысла, а порочные тавтологии «предвосхищения основания» (petitio principii)  выводы, заведомо заявляемые в качестве научной задачи. Усталость исследователей от рутинного решения «строго» лингвистических и литературоведческих проблем  немаловажная причина для сомнений в обоснованности прежних методологических и дисциплинарных границ филологии23. С другой стороны, «смещение» научных границ определило развитие и тех дисциплин, которые были небезразличными к лингвистике и литературоведению24. В России такие изменения коснулись, не в последнюю очередь, фольклористики  науки, в ее отечественном изводе первоначально связанной с литературоведением, но по своему определению вынужденной решать задачи, балансирующие на границе этнографии, социологии и широко понимаемой антропологии25. Еще одним обстоятельством, которое представляется важным для понимания филологических инноваций в контексте их связи с другими гуманитарными и социальными науками, явилась осознаваемая необходимость (само)оправдания филологии в качестве социально значимой и идеологически ангажированной дисциплины.

«Социологизация» филологии может считаться сегодня уже определившимся направлением в развитии гуманитарных наук, занятых  в широком смысле  изучением языка и текстов. У этого обстоятельства есть несколько причин. С одной стороны, привычный в прошлом для лингвистики и (в меньшей степени) для литературоведения методологический «монизм»  ограничение исследуемого материала наиближайшим к нему типологическим и таксономическим контекстом (изучение языковых единиц изнутри языковой системы, изучение текста из рядополагаемых к нему текстуальных параллелей)  породил ученические шаблоны, профанирующие метод и исследовательские результаты, все чаще иллюстрировавшие не наращение какого-либо эвристического смысла, а порочные тавтологии «предвосхищения основания» (petitio principii)  выводы, заведомо заявляемые в качестве научной задачи. Усталость исследователей от рутинного решения «строго» лингвистических и литературоведческих проблем  немаловажная причина для сомнений в обоснованности прежних методологических и дисциплинарных границ филологии23. С другой стороны, «смещение» научных границ определило развитие и тех дисциплин, которые были небезразличными к лингвистике и литературоведению24. В России такие изменения коснулись, не в последнюю очередь, фольклористики  науки, в ее отечественном изводе первоначально связанной с литературоведением, но по своему определению вынужденной решать задачи, балансирующие на границе этнографии, социологии и широко понимаемой антропологии25. Еще одним обстоятельством, которое представляется важным для понимания филологических инноваций в контексте их связи с другими гуманитарными и социальными науками, явилась осознаваемая необходимость (само)оправдания филологии в качестве социально значимой и идеологически ангажированной дисциплины.

Формирование и воспроизводство гуманитарных наук в значительной мере объясняется их идеологической легитимацией. Институционализация филологии, философии, искусствоведения  то есть существование ученых, рассуждающих о культуре, литературе, искусстве и умозрительных понятиях и получающих за это государственное жалованье,  это роскошь, допускаемая государством и обществом ввиду признания ее идеологической значимости. Ученые-гуманитарии, как это показывают историко-социологические исследования, занимают места, так или иначе соотносимые с административной или даже управленческой иерархией. При всех оговорках, их можно сравнить с чиновниками (Фриц Рингер в своем классическом исследовании немецкой интеллектуальной элиты прямо сравнил университетских преподавателей с «мандаринами» бюрократического Китая)26, заинтересованными в поддержании своего социального (а значит, также символического и финансового) статуса. Идеологические издержки такого положения дел общеизвестны: в наиболее явном виде такова пропаганда культурных и «духовных» ценностей, востребованных правящей идеологией, а с другой  недооценка (или охаивание) тех ценностей, которые с такой идеологией несовместимы. Но есть и собственно этическая сторона склонности к гуманитарным и, в частности, филологическим занятиям.

В одном из писем к А.С. Суворину А.П. Чехов писал «Мне нестерпимо хочется есть, пить, спать и разговаривать о литературе, т.е. ничего не делать и в то же время чувствовать себя порядочным человеком»27. Известная самоирония Чехова не лишена в этом случае  как, впрочем, и в других его письмах  «здорового цинизма», но в общем характерна для современников, еще помнивших о скандальных спорах вокруг диссертации Н.Г. Чернышевского и «Отцах и детях» И.С. Тургенева. Сколь бы сам Чехов ни был далек от сердитых поклонников Базарова, он, как кажется, не отвергал и их доводов. Во всяком случае выведенный им образ профессора Серебрякова в пьесе «Дядя Ваня» (1896) стал хрестоматийным развитием представления о самовлюбленном ученом болтуне, комфортно рассуждающем об искусстве и культуре, вместо того чтобы приносить пользу обществу. И показательно, что уже первое появление Серебрякова на сцене вызвало критику: ученые члены Московского отделения Театрально-литературного комитета  Н.И. Стороженко, А.Н. Веселовский и И.И. Иванов первоначально забаллотировали пьесу, а впоследствии выказывали свое негодование ею из-за карикатурного изображения заслуженного профессора28. Насколько злободневна эта карикатура сегодня? Что предопределяет этическую оправданность и, соответственно, убеждение самих гуманитариев в том, что «можно говорить о литературе» и «в то же время чувствовать себя порядочным человеком»?

Дискуссии последних лет показывают, что вопрос этот остается небезразличным к вопросу о социальной роли гуманитарных наук вообще и филологии в частности29. В последнем случае сама настоятельность таких дискуссий осознается тем сильнее, чем менее значимой для общества  с развитием новых форм медиа и унифицирующим характером их социального воздействия  становится литература и связанные с ней идеологические практики, демонстрирующие сегодня как ограниченность своего социального спроса/предложения, так и свою подчиненность или, во всяком случае, ценностную рядоположенность другим формам медиального и аудиовизуального воздействия на человека. Убеждение в том, что предмет филологии  сколь бы расплывчатым он ни был  важен потому, что он соотносится с проблемами коммуникации, понимания и, вместе с тем, сферой трудно контролируемого социального и психологического опыта (любопытства, сферой эмоций, «свободной воли», моральных и этических ценностей) потребовало в этой ситуации дополнительных аргументов, и такие аргументы в наиболее последовательном виде были высказаны с опорой на широко понимаемую «антропологию» (ознаменовав в истории гуманитарных дисциплин очередной, на этот раз «антропологический поворот»)30.

Филологические инновации в контексте их связи с другими гуманитарными и социальными науками выразились при этом прежде всего в переносе исследовательских акцентов с выявления и описания структуры культурной информации на ее социальные и психологические функции. «Субъективизации» в науке сопутствовала и известная «субъективизация в культуре»: давно замечено, что именно XX век породил огромное количество текстов и произведений искусства, которые при своем появлении поражали современников их заведомой «нечитабельностью» и невозможностью для глаза. Литература отныне не предполагает видеть в ней воспроизведение и подражание, мимесис уступает место поиску отношений между текстом и читателем, изображением и зрителем. Описание такого отношения в литературной критике и литературоведении (сближаемом отныне с самой этой критикой) найдет со временем свое теоретическое обоснование в теории постструктурализма и деконструктивизма, объявивших понимание текста и письма (écriture) не в качестве репрезентации, но в качестве производства самого текста и самого письма, не обязывающих читателя  и исследователя  руководствоваться в понимании литературного произведения предполагаемой интенцией автора. С наибольшим радикализмом вывод из этого обстоятельства был сделан Сьюзан Зонтаг, заявившей об «отказе» от интерпретации, как «естественном» опыте текучей рецепции произведения  опыте не слов, но чувств и эмоций31. Появление и тиражирование понятий и терминов, пополнивших в 19701980-х годах традиционный словарь литературоведа и теоретика культуры, может быть оценено с этой же точки зрения: дискурс, диспозитив, субъект, знание, власть, различение-различание (différence-différance), означивание (significance, отличающее его от старорежимного signification, «значения»)  все это новшества, сопутствовавшие стремлению к преодолению эвристических предсказуемостей филологии и, вместе с тем, осознанию временных и пространственных границ самого гуманитарного знания. В целом прошедшие десятилетия уже позволяют оценить эффективность методик, дополняющих традиционные филологические методы вниманием к идеологическим, коммуникативным и социально-психологическим особенностям бытования разножанровых текстов в пространстве национальных культур32.

Методологические изменения в филологии были поддержаны в те же годы технологическими новациями. Развитие компьютерной техники, появление и совершенствование Интернета существенным образом изменили само представление о тексте. Объем информации и характер ее извлечения в Интернете девальвировали филологически традиционные способы количественной и качественной обработки сведений, которые до недавнего времени можно было узнать преимущественно из непосредственного перелистывания книги. В научных терминах библиографии такое пролистывание называлось de visu, указывая на то, что книжное знание есть также и результат зрительных усилий. Чтение и усваивание информации вслух и возможности ее тактильного считывания (например, при использовании графики для слепых) общей тенденции при этом, конечно, не меняли. Многознание подразумевало, что многознающий не просто много читал, но и видел много собственноручно пролистанных им книжных страниц. Чтение книги и чтение с компьютерного экрана в этом пункте могут показаться схожими  и в том и в другом случае ориентация в информационном пространстве предполагает преимущественно зрительные усилия, интегративные к когнитивным («умозрительным») навыкам овладения знанием. Но важное различие, перевешивающее в этих случаях сходство, состоит в том, что, каким бы беглым и «диагональным» ни было прочтение книги, в отличие от чтения интернет-страниц, оно предполагает сравнительную последовательность, целостность и линейность содержательной рецепции в границах информационного объекта (книги, журнала, газеты, документа и т.д.). Использование Интернета  даже в тех случаях, когда его пользователь имеет дело с «объектно» выделенным информационным блоком (например, в формате PDF или DjVu),  предрасполагает не к последовательно-линейной, а к дискретной, фрагментированной и дробной рецепции. В какой-то степени это осознавалось уже на заре Интернета, теоретики которого писали о структурной, визуальной и смысловой вариативности и интерактивности электронных текстов, «демократически» контрастирующих с самим представлением о культуре, в которой доминируют печатные книги, а также идея литературного и образовательного канона33. Другая важная особенность, отличающая восприятие книжной информации от информации, представленной в Интернете, определяется степенью ее стабильности: при всей своей недолговечности книга лишена рисков, связанных с нестабильностью интернет-адресов и соответствующих им ссылок34. Объем и характер информации, транслируемой в сети, поэтому же обратимы к ее динамике и своего рода «сиюминутности», предопределяющей стратегии считывания, которые не предполагают повторного восприятия. Можно сказать поэтому, что повторение, которое, по старинной поговорке, слывет «матерью учения», в большей степени подразумевает чтение книги, а не пользование Интернетом.

Назад Дальше