Две повести о войне - Виктор Бирюков 2 стр.


 Наука! Наловчился у немцев, когда был у них в плену в мировую войну. Почти весь плен проработал у одной семьи в деревне. А наука проста: айн  севооборот, цвай  навоз, драй  хорошие семена.

Одна сложность выпала нынешней весной. Прежде всегда удавалось договариваться в соседних селах насчет лошади для вспашки участка. На этот раз вышла нежданно-негаданная осечка: ближайшие деревни были объединены в колхозы, и заполучить коня на денек оказалось невозможным. Пришлось прибегнуть уже к забытому способу  самим запрягаться в однолемешный плуг. В эту работу были мобилизованы все: и дядя Петя, и тетя Дуся, и их дочь, и даже Вася, который специально отпрашивался у начальства на несколько часов, чтобы помочь «обчеству».

И вот эту приусадебную десятину  кормилицу новые власти чуть было не урезали. Буквально накануне нападения немцев на СССР заявилась какая-то комиссия и занялась измерением земельных участков, закрепленных за владельцами домов той окраины, где жили Перемёты. Закончив работу, начальники заявили им, что у них много лишней пашни и лишнего скота. «Живете, как кулаки, не по-советски, будем сокращать»,  строго сказали члены комиссии. На вопрос, куда и кому отойдут отрезанные куски, один из них показал на пустошь, которая начиналась сразу за садами и огородами. После их ухода местные жители, полные тревоги, чесали затылки и спрашивали друг у друга: «Зачем отнимать землю, если она станет зарастать сорняками, и кому мешает лишняя скотина?» Но такими риторическими вопросами в узком кругу и завершались обсуждения довольно неприятной новости. Наслышанные о многочисленных арестах за «разговорчики», граждане старались держать язык за зубами. Неудивительно, что если не все, то многие соседи Перемётов, как и они сами, с облегчением вздохнули, когда в городе появились немцы.

Однако радость была недолгой. Очень скоро появились «заготовители» в мундирах. Солдаты бесцеремонно шастали по хлевам и курятникам, хватали все, что можно было унести. Перемёты лишились семимесячного кабанчика и с десяток кур  ощутимый удар. Но открытого бабьего воя не наблюдалось. Видимо, ограбленные рассуждали философски: враг на то он и враг, чтобы вести себя по-вражески; и неизвестно, кто хуже  германцы, которые открыто отнимали нажитое людьми, расстреливали и вешали тоже открыто, или Советы, которые тоже открыто изымали у владельцев магазинчики, пекарни, сапожные мастерские, у сельских  скот и землю, сделав их колхозными, и тоже сажали в тюрьмы и расстреливали, но только тайно. При тех и других пришельцах приходилось съеживаться, ждать еще худшего и отмечать про себя, что жизнь в Польше все-таки была недурной, хотя тогда ее костили изрядно, даже вслух, но никто не мешал выпускать пар.

Такие разговоры Перемётов между собой и с соседями, частенько забегавшими к ним, с приходом немцев велись уже в присутствии Маши. Правда, ее по-прежнему считали пришлой, русской, то есть московской, но ныне безопасной, так как той власти, которую она, по убеждению местных, представляла, и след простыл. Однако Маша сама, хоть и помалкивала, но про себя их рассуждения принимала близко к сердцу как равная с ними: по ним и по ней одинаково прошелся смерч двух нашествий  советского и немецкого. Больше того, те, кто охал, вздыхал, проклинал обе власти, с точки зрения Маши, не пережил даже малой толики того, что пришлось испытать ей. Ей было девять лет, когда ее родителей силком затолкали в колхоз. Увели все  и лошадь, и корову с теленком, свиноматку с четырехмесячным приплодом в десять голов и даже всех кур. Забрали зерно и картофель не только семенное, но и все, что оставалось для пропитания. И сразу стало нечего есть. На всю жизнь ей запомнился первый вечер без ужина. Ее мама обшарила все углы, дважды лазила в подпол и ничего, кроме соленых огурцов и квашеной капусты, не смогла выставить на стол: все до последней картофелины вычистили из закромов председатель колхоза и его приспешники. Маша и ее братья, один младший, другой постарше, еще не соображая, что случилось, с удивлением смотрели на пустой стол. Вдруг отец, хлопнув себя по лбу, пошел в сени, вернулся оттуда с сидором, который обычно носил за спиной, когда отправлялся в уездный центр, пошарил рукой внутри и вытащил три маленьких черных сухаря и один кусок сахара-рафинада величиной с ее кулачек. Это и был их первый ужин в новой колхозной жизни. Даже самый маленький, шестилетний Колька не плакал. Похрустывая огурцом и сухарем, он испуганно глядел на мать, у которой молча текли из глаз слезы. Отец сидел поникший, разом постаревший. Как и мать, он ничего не ел и тупо смотрел в стол. Тот вечер колом врезался в память Маши.

Такие разговоры Перемётов между собой и с соседями, частенько забегавшими к ним, с приходом немцев велись уже в присутствии Маши. Правда, ее по-прежнему считали пришлой, русской, то есть московской, но ныне безопасной, так как той власти, которую она, по убеждению местных, представляла, и след простыл. Однако Маша сама, хоть и помалкивала, но про себя их рассуждения принимала близко к сердцу как равная с ними: по ним и по ней одинаково прошелся смерч двух нашествий  советского и немецкого. Больше того, те, кто охал, вздыхал, проклинал обе власти, с точки зрения Маши, не пережил даже малой толики того, что пришлось испытать ей. Ей было девять лет, когда ее родителей силком затолкали в колхоз. Увели все  и лошадь, и корову с теленком, свиноматку с четырехмесячным приплодом в десять голов и даже всех кур. Забрали зерно и картофель не только семенное, но и все, что оставалось для пропитания. И сразу стало нечего есть. На всю жизнь ей запомнился первый вечер без ужина. Ее мама обшарила все углы, дважды лазила в подпол и ничего, кроме соленых огурцов и квашеной капусты, не смогла выставить на стол: все до последней картофелины вычистили из закромов председатель колхоза и его приспешники. Маша и ее братья, один младший, другой постарше, еще не соображая, что случилось, с удивлением смотрели на пустой стол. Вдруг отец, хлопнув себя по лбу, пошел в сени, вернулся оттуда с сидором, который обычно носил за спиной, когда отправлялся в уездный центр, пошарил рукой внутри и вытащил три маленьких черных сухаря и один кусок сахара-рафинада величиной с ее кулачек. Это и был их первый ужин в новой колхозной жизни. Даже самый маленький, шестилетний Колька не плакал. Похрустывая огурцом и сухарем, он испуганно глядел на мать, у которой молча текли из глаз слезы. Отец сидел поникший, разом постаревший. Как и мать, он ничего не ел и тупо смотрел в стол. Тот вечер колом врезался в память Маши.

И потом позже, живя уже в Москве, читая разные взрослые книги, она всегда интересовалась, что едят герои романов и повестей, откуда берутся у них харчи, на какие шиши они покупаются, как и сколько они зарабатывают. К ее величайшему изумлению, практически во всех так называемых художественных произведениях она не находила ответы на вопросы, которая считала насущными. Получалось, что многие персонажи питались святым духом. Конечно, если они принадлежали к богатым, то дело было ясное. А остальные? Книги с такими, в ее понимании, пробелами считались ею притворными. «Как же можно влюбляться, пахать, воевать, строить и ничего не есть!  непроизвольно мелькало в ее голове, столько раз озабоченной тем, где достать кусок хлеба.  В конце концов, сами же писатели едят, когда пишут свои книги!»

С тревогой обдумывая ситуацию, в которой она оказалась с появлением немцев, прикидывая и так и эдак, Маша пришла к единственному выводу  ей надо уходить из Барановичей, уходить на восток, в Москву, к маме. Здесь она погибнет, погибнет от голода. С ней умрет и ее сын. Хотя хозяева квартиры люди и вправду хорошие, но она им чужая. С чего ради кормить им ее? К тому же на их иждивении еще дочь без работы и внучка двух лет. А если что случится с дядей Петей, единственным, кто получал зарплату у немцев? Да и вообще по какому праву она будет сидеть у них на шее! Нет, надо уходить. Пока есть запас продуктов, который она возьмет с собой, можно продержаться неделю-другую. А потом начнет побираться по дороге «Христа ради», попытается кормиться с леса, там есть чем поживиться маненько, выручат и колхозные картофельные поля. Бог ты мой! Десять лет назад она вместе с родителями, убегая из колхоза, два месяца добиралась лесами и болотами до Москвы. Правда, чуть было все не поумирали от голода. Но все-таки живы остались. Главное сейчас  это молоко. Его у нее много, даже избыток, приходится сцеживать излишек. Она должна спасти своего сыночка. Не ждать здесь его и своей смерти, а бороться, идти домой, подальше от немцев, этих сволочей. Господи! За что же еще такое наказание, такое горе!.. Подгадав, когда Петр Дормидонтович вернулся со смены к вечеру, Маша сообщила Перемётам о своем решении.

Разговор состоялся после ужина, во время традиционного долгого чаепития, когда Евдокия Пантелеевна обычно сообщала мужу о работе, проделанной по хозяйству, об уличных новостях, слухах, встречах и разговорах со знакомыми и незнакомыми людьми, если таковые объявлялись. Петр Дормидонтович в свою очередь рассказывал, как прошла смена (иногда он пропадал на работе по несколько суток), куда двигался эшелон, который тащил его поезд, что везли, что пришлось увидеть. Делясь своими впечатлениями, он на этот раз все чаще посматривал на Машу, которая почти всегда присутствовала на таких чаепитиях-посиделках. Обычно, покормив сына и уложив его спать, она источала покой и даже благость, слушая разговоры об увиденном и услышанном. В тот же вечер она сидела понурая, нервно теребя край клеенки, которой был покрыт обеденный стол.

Разговор состоялся после ужина, во время традиционного долгого чаепития, когда Евдокия Пантелеевна обычно сообщала мужу о работе, проделанной по хозяйству, об уличных новостях, слухах, встречах и разговорах со знакомыми и незнакомыми людьми, если таковые объявлялись. Петр Дормидонтович в свою очередь рассказывал, как прошла смена (иногда он пропадал на работе по несколько суток), куда двигался эшелон, который тащил его поезд, что везли, что пришлось увидеть. Делясь своими впечатлениями, он на этот раз все чаще посматривал на Машу, которая почти всегда присутствовала на таких чаепитиях-посиделках. Обычно, покормив сына и уложив его спать, она источала покой и даже благость, слушая разговоры об увиденном и услышанном. В тот же вечер она сидела понурая, нервно теребя край клеенки, которой был покрыт обеденный стол.

 Что случилось, дочка?  прервав свой рассказ-отчет, неожиданно обратился Петр Дормидонтович к Маше.

Та вздрогнула, передником вытерла губы, испуганно посмотрела сначала на него, потом на Евдокию Пантелеевну и просипела, враз потеряв голос:

 Я хочу поехать в Москву.

Сказала так, будто не было войны, в городе не хозяйничали немцы, будто можно было завтра пойти на вокзал и запросто взять билет на поезд до столица нашей родины  Москвы. Петр Дормидонтович медленно опустил недопитый стакан с чаем на стол, глянул удивленно на жену, застывшую в онемении, опять посмотрел на Машу и тихо, чуть ли не шепотом спросил:

 Как в Москву?

Маша, откашлявшись, но так полностью и не справившись с хрипотцой, продолжая еще сильнее теребить клеенку, рассказала, что она задумала, зачем и почему. За столом наступило молчание. Маша опустила голову, еле сдерживая слезы. Петр Дормидонтович и Евдокия Пантелеевна то обменивались взглядами, то посматривали на квартирантку. Молчание затягивалось.

 М-да,  наконец протянул Петр Дормидонтович.  В Москву, значится, собрались Домой К маме М-да Невозможное это дело, доченька, не-воз-мож-ное,  с расстановкой произнес он. Немного помолчав и кинув взгляд на жену, добавил:  К тому же мы с матерью не гоним тебя. Оставайся. Какнибудь проживем. Будешь помогать по хозяйству, а когда малец подрастет, найдем тебе работу. Вон немецкому госпиталю позарез нужны те же медсестры. Не умрем с голоду.

Назад Дальше