Французская карусель 1998 года, или Семь вопросов к судьбе. Повесть - Алла Арлетт Антонюк 2 стр.


Я перехожу дорогу и иду мимо высокой садовой скульптуры, которая, как всегда, заговорщицки улыбаясь, встречает меня благословенным жестом на ступеньках лестницы  учитель, раскрывший книгу перед учеником. Я каждый раз вдохновенно смотрю на нее снизу вверх. Потом продолжаю путь вдоль чугунной решетки сада музыкальной школы, обходя все витиеватые выступы в строении особнячка, обнесенного кованой изгородью. Я разматываю, перебирая взглядом ее узор,  ожерелье из размноженных колец со вписанными в них музыкальными ключами. Вдруг узнаю траву на обочине асфальтовой дорожки и туфлей стараюсь сбить с нее обильную росу. В моем сегодняшнем ночном сне, таком волнительном и дразнящем, эта трава была не такая влажная, а наоборот, облита солнцем, и в ней россыпями блестели монеты самых различных достоинств. Я чувствую вдруг перед ними необъяснимый трепет и тайное ликование  надо быстро-быстро собрать в мураве весь этот клад. Но ощущение приближения счастья, как это и бывает во сне, сменяется вдруг изумлением, ошеломлением и тоскливым разочарованием. «Фу! Эти до омерзения квадратные цифры на монетах  они исторгают даты до моего рождения». Какой грустный сон! Эти старые монеты неожиданно обращают свалившееся мне богатство в пустопорожность и эфемерность. Разжимаю кисть, и монеты, вот уже столетие как вышедшие из употребления, золоченым дождичком вновь падают в зеленую траву. Глядь! А в траве уже и нет ничего. В траве пусто и сыро. Я туфлей пытаюсь сбить тяжелые капли травяного снадобья.

Иду дальше двориком: мимо старинного окна, из которого несмело доносятся звуки скрипки; мимо фонтана, дно которого давно подернулось тоненьким мшистым ковриком, и наконец, упираюсь в двойную толстую кожаную дверь под портиком, упрямая пружина и массивная, с набалдашником, деревянная ручка которой, словно сговорились меня не впускать. Предпринимаю двойную попытку открыть дверь и сенями прохожу по скрипучим половицам через небольшой светлый коридорчик,  там еще одна дверь, уже более милостивая. Что-то уж слишком тихо в вестибюле Никого Ну, конечно, опять опоздала. Смотрю на настенные часы. Не прерываясь в своем ходе, они мирно шагают, великаны в деревянном корпусе с позолоченными римскими цифрами и маятником-сердечком, только-только исполнившие свою рапсодию времени.

Сию минуту из актового зала послышались голоса распевающегося хора. Я делаю вид, будто никуда не спешу. В углу, под часами, высокой балюстрадой отгорожена раздевалка. Вешаю свою курточку под пристальными взглядами технички, которая возится с дровами у большой голландской печки, подметая щепной мусор и пытаясь разжечь огонь. Во избежание укоров и порицаний за опоздание, я незаметно отправляюсь в другую сторону  в странствие по этому темному полусонному дому с высокими лепными потолками, позолоченными карнизами и остатками фресок на потолках, с которых свешивались люстры, тускло освещавшие темные комнаты и коридоры.

Для меня необычайным всегда было это путешествие по огромным темным залам и глухим закоулкам музыкальной школы, которая помещалась в старинном особняке, принадлежавшем когда-то дядюшке знаменитого композитора Петра Чайковского  брату его отца, но маленький Чайковский когда-то жил здесь, приезжая на каникулах к родственникам и играл здесь свои первые детские опусы.

В тусклой освещенности особняка чувствовалось далеко не бесцветное и не банальное его существование, для меня почти на грани земли и неба, дня и ночи, с сильной окраской того, что мы называем неземным. Здание было совершенно удивительным миром, необычайной вселенной: с академическими залами, классами, из которых доносились хроматические гаммы, септаккорды, этюды, полифонии. В таинственных коридорах вместе с голосами преподавателей: Allegro! Forte! Moderato!  они сливались в бурную завораживающую какофонию, из которой потом вдруг выплывала чудеснейшая мелодия. Откуда приходят к нам звуки, магическая и чувственная власть которых погружает нас в атмосферу божественного? Не служат ли они нам элементами, сообщающими нас с небесами, с богами? Ведь кажется, некоторыми чудными мелодиями можно было бы спровоцировать транс.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

В тусклой освещенности особняка чувствовалось далеко не бесцветное и не банальное его существование, для меня почти на грани земли и неба, дня и ночи, с сильной окраской того, что мы называем неземным. Здание было совершенно удивительным миром, необычайной вселенной: с академическими залами, классами, из которых доносились хроматические гаммы, септаккорды, этюды, полифонии. В таинственных коридорах вместе с голосами преподавателей: Allegro! Forte! Moderato!  они сливались в бурную завораживающую какофонию, из которой потом вдруг выплывала чудеснейшая мелодия. Откуда приходят к нам звуки, магическая и чувственная власть которых погружает нас в атмосферу божественного? Не служат ли они нам элементами, сообщающими нас с небесами, с богами? Ведь кажется, некоторыми чудными мелодиями можно было бы спровоцировать транс.

Есть впрочем, слово, точно позволяющее определить их чувственную и спиритическую власть  экстаз.

Откуда приходят эти

ароматы, которые так

чаруют и околдовывают?

Все пространство особняка занимали музыкальные инструменты. Они были повсюду: роскошные концертные рояли в залах, старинные фортепиано в классах, иногда вмещавшиеся сразу по два в ряд: и внизу под лестницей, ведущей в мезонин, и наверху, на лестничной площадке  везде было скопление этих удивительно добрых и старых существ. Над ними нависали портреты композиторов  титанов и исполинов с колоссальными бородами, которые смотрели на худеньких учениц глазами столпов. К тому времени, уже не в одной книжке я видела изображения героев с музыкальными инструментами в руках, которые так отличали их от всех других смертных: их голоса казались всегда сильнее других, их таинственная способность извлекать звуки позволяла угадывать в них принадлежность чуть ли не к самим богам. Какое чудо и волшебство, какое пиршество души было открывать тяжелые крышки инструментов и прикасаться к их звучным клавишам.

Тут нужно сказать, правда, что на самом деле в этом возрасте вся музыкальная «алгебра и геометрия» были мне недоступны. Все, что в музыке нужно было постичь умом, еще спало во мне. Но сердцем мне многое дано было почувствовать. Из-за всех мучительных сложностей музыкального разбора пьес, из-за изнурительного чтения неподатливых нот и аккордов, терзающих маленький ум, я бросала иногда ноты и сочиняла сама себе музыку, пытаясь выразить свое чувство красоты и гармонии, как я его понимала. Я садилась за клавиши, и в окружающее пространство обрушивались такие звучные водопады терций и аккордов, такие шумные переливы трезвучий! Потом посреди шквала обрушивавшихся нот, пелена дождя звучания на мгновение спадала, изображая, видимо, мимолётное затишье в природе, и тут же снова октавы лавиной скатывались в пропасть басов, струились трелями восьмушек и шестнадцатых ручейки, разливаясь паводком головокружительной какофонии. Пианистка  уже в настоящем исступлении  заканчивала триумфальным завершающим аккордом свой невообразимый опус, захлопывала причудливый манускрипт и крышку фортепиано и кланялась безымянному зрителю

И тут она услышала вдруг за своей спиной хрупкие удары в ладоши, сумрачно напоминавшие рукоплескания. Оглянувшись, она и увидела в самом дальнем в углу зала  сидящую на стуле у самой двери  Таню, которая со смешинками в уголках губ, бурно изображала аплодисменты.

 Браво! Ну, и какой композитор все это сочинил?  Лопались от ехидства её слова.

Я, со своим спящим царством в голове, не могла еще слышать всей карикатурности своей игры. В глубине меня, множеством своих труб звучал совершенный орган, словно огромный храм. И благодаря интерференции  игре звуковых волн в нем  те трубы, что были видны зрителю, были лишь малой частью тех, что населяли меня изнутри. В глубине моего храма я слышала доносившийся c нефов, хоров и амвона чудный гимн радости  с переливами веселья и звоном самозабвения. Но трагедия органиста в том и состоит, что он не имеет возможности реально слышать, как звучит его орган в зале, имея лишь превратные представления о его звучании. Для меня тогда, кажется, каждая нота горела, а со стороны это выглядело телячьими восторгами, вдохновенным мурлыканьем и ошеломляющим треньканьем

 Это Григ. Не слышала?  Немножко грубо и безапелляционно отрезала я, в доказательство показав ей нотную обложку.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

 Это Григ. Не слышала?  Немножко грубо и безапелляционно отрезала я, в доказательство показав ей нотную обложку.

 Ну-ка, покажи, покажи, что ты играла?  Не отставала от меня Таня, дразня и словно вызывая меня на поединок.

Она уже подходила к роялю. В это время я открыла наугад страницу, а она, усевшись за рояль, принялась играть партитуру, прыская со смеху.

Почему искусство так непримиримо? Почему так тяжко и больно на душе, когда тебя уличают в том, что ты вовсе не принадлежишь к тем богоизбранным? Я стала отбирать у нее ноты, а она, хохоча, препятствуя мне из всех сил, продолжала играть одной рукой. На потеху, она, кривлялась, и трясла нотными листами перед самым моим носом. Мы чуть не сцепились.

 Я опоздаю на урок,  взмолилась я, забирая у нее свои ноты и наспех засовывая их в точно такую же, как у нее, нотную папку.

Зал имел целых три выхода. Я ткнулась в одну дверь  та была заперта. Мне хотелось заплакать от обиды, пустить слезу, завсхлипывать от нанесенных Таней уколов и шпилек. Я решительно пошла за сцену и, толкнув дверь, что находилась там, в глубине, вдруг неожиданно для себя распахнула ее и очутилась в маленькой каморке. Там было глухо и темно, словно в склепе. Тихие рыдания дробились и застревали где-то поперек горла. Но плакала я уже не от обиды, а от предчувствия той смутной боли, которую что-то всегда неожиданно провоцировало (может быть, темнота?), той боли, которая и на этот раз уже коварно начинала лизать мне грудь языком своего медленного пламени. Но слезы не появлялись. Бессознательно отгораживаясь от этой боли, я стряхнула рукавом две слезинки, нависшие на ресницах, и стала нащупывать дверь в темноте.

Словно в темной церкви, наверху брезжили тоненькие, как игольное ушко, просветы. Свет, лившийся откуда-то сверху, был похож на пробивающийся лучик в темном храме. С какой-то злостью я, царственная пленница, толкнула дверь, и мне показалось, что я грянулась с высоты. Вторая наружная дверь так неожиданно распахнулась, что сноп дневного света, вероломно ворвавшийся вдруг, охватил всe и вся, ослепив меня своим сиянием. Не сразу поняла я, что очутилась прямо на улице. Это был один из черных выходов, дверь которого вела прямо в сад. Кругом царила путаница кустов акации, наполовину уже облетевших. Клены с выцветшими волокнами листвы и кривизной своих стволов дополняли ералаш. Вся земля была завалена сумасбродными сучками, закрученными вокруг черенков листьями, сухими свистульками акаций и крылышками кленовых вертолетиков. В этой же сумятице толклись несколько шишек, видимо, упавших с крыши. Весь навес был в этих шишках, так как неподалеку, словно два кедра на Елеонской горе, росли две тучные сосны. В довершение каких-то загадочных отношений ветра, которые он затеял там, в разросшейся кровле сосны, хрустнув и отскочив от крыши, словно теннисный мячик, тихо, медленно и шурша потекла с крыши в тишину сначала одна шишка, ударяясь о землю, ленивым и тихим, как шепот, шлепком. Легче капли дождя шлепнулась затем вторая  пинг, третья  понг, легко и по-игрушечному, заставив меня запрокинуть голову в дремучие ветви и закружив от этой безумной капели. Ветер  дыхание деревьев, так и пронимал холодом. На самом деле, томительно было стоять под ветром у этой странно распахнувшейся двери: «Ну вот! Пропустила занятие по хору,  подумала я. Наверное, еще и на урок по фортепиано опять опоздала». И чтобы не встречаться больше с обидчицей и вернуть в нормальное положение стрелку часов, которая сегодня, непонятно почему вдруг, взбесилась,  решила вернуться садом от этого черного выхода к парадной двери, обогнув часть особняка. Я перепрыгнула клумбу с нагло-яркими поздними цветами и вышла в аллейку. Дворники, только что игравшие в прятки неподалеку от меня в кустах, разожгли в отдаленном уголке сада моей души костерок, запалив несколько сухих сучьев, коряг, мелких иссыхающих веточек, мгновенно вспыхнувших, и над моим садом закурился фимиам, сладкий запах смол и соков которого, бродивших некогда в цветущих этих кустарниках, слился теперь с горечью дыма.

Назад Дальше