Александр Волконский
От нового Маргелана до границы Бухары
Путевые заметки
Осенью прошлого, 1893, года, нашим правительством была отправлена в пределы бухарского ханства, под начальством генерального штаба генерал-маиора Баева, таможенная экспедиция; она имела главным назначением изучить на месте условия перенесения существующей туркестанской таможенной линии на бухарско-афганскую границу. Экспедиция прошла по всей бухарской территории от восточных её пределов у Памирского плоскогорья до границы Закаспийской области на западе.
Я имел разрешение сопровождать экспедицию в качестве частного лица. Поспешность, с которой был пройден этот длинный путь, а главным образом, незнание восточных языков, помешали мне собрать достаточно подробные сведения о пройденных экспедицией странах; поэтому ряд статей, задуманных мною на основании дневника, веденного во время пути, не может претендовать на какое-либо научное значение, и полагаю, что только отдаленность посещенных местностей и малое знакомство с ними большинства публики дают мне некоторое право предложить вниманию читателя результаты своих дорожных впечатлений. На этот раз я ограничусь описанием первых дней пути в пределах Ферганской области.
I
5-го августа, в 9 часов утра, все участники экспедиции собрались в гостеприимном доме управляющего ферганским таможенным отделом. Был отслужен напутственный молебен, и через час, после веселого завтрака, на котором было произнесено не мало тостов с пожеланиями путникам счастливого странствования на дальней чужбине и радостного возвращения в родные пределы, экспедиция выступила. Она снаряжалась в Маргелане, в пределах недавнего кокандского ханства, где еще 20 лет назад каждый непрошенный гость-европеец рисковал покончить свои дни на виселице, среди злорадостных криков базарной толпы, и направлялась в малоизвестные доныне края мусульманского востока. Мысль о выступлении подобной экспедиции должна вызвать в представлении читателя, никогда не переступавшего европейской границы и не интересовавшегося нашей азиатской окраиной, картину довольно воинственного характера.
Такой читатель вероятно увидит в своем воображении пыльную городскую площадь, лежащее посреди неё стадо только-что навьюченных верблюдов, подымаемое криками погонщиков и вытягивающееся длинной вереницей в простор степной дороги; увидит в необыкновенных походных одеждах горсть вооруженных с ног до головы храбрецов, отважно пускающихся в опасный путь, и отряд казаков, долженствующих оберегать их от злобы фанатической толпы; а если читателю к тому же приходилось слышать рассказы иных из наших среднеазиатских исследователей, то он, конечно, будет ожидать, что величайшие из предстоящих экспедиции трудов и опасностей выпали непременно на долю самого автора и что стойкостью в лишениях, способностью импонировать диким племенам и вообще всякими доблестными качествами он превзошел и спутников, и всех своих предшественников. В действительности ничего подобного не было.
Мы разместились самым мирным образом в парных, с пристяжкою на отлете, извозчичьих колясках, которым могла бы позавидовать далекая столица, и направились по красивым улицам Нового-Маргелана, одного из тех юных туркестанских городов, которые, как бы по волшебному слову, выросли по воле русской власти среди пустынной степи, растянули на её просторе сеть своих прямых, как стрела, улиц-аллей и потонули в зелени своих быстроростущих садов. Коляски неслышно катились по гладкому шоссе, и скоро высокие тополя по сторонам улицы, почти скрывавшие своими ветвями от глаз проезжого ряды нисеньких одноэтажных домов, сменились молодыми посадками, дававшими просвет на вновь строящиеся в конце города здания. Миновав крепость так зовется в Маргелане кирпичная белая стена, охватывающая неправильным четырехугольником несколько казарменных строений, мы переправились через Маргелан-сай, воды которого дают жизнь городу, и выехали на простор.
Не весело смотрела эта южная окраина «роскошной» Ферганы: небольшие площади полей спеющей джугары[1], окаймленные кое-где рядами редко посаженных деревьев, чередовались то с пространствами желтой, почти голой, земли, то с полосами яркой зелени рисовых посевов, слегка оживляющих однообразный пейзаж. Это была обычная, в течение двух-недельного пребывания в крае, уже успевшая мне приглядеться, картина туркестанского оазиса на его пограничной с пустыней полосе, где каждая пядь культурной земли из поколения в поколение оспаривается человеком у пустыни в тяжелой, настойчивой борьбе, где каждая капля влаги на жаждущие поля проведена из далека его руками. Правда, напоенная им земля, как бы в благодарность, воздает ему сторицей за его неустанный труд; но стоит человеку хоть на один год оставить без защиты родные поля, и пустыня вновь овладеет ими: вода уже не дойдет до них, насаженные деревья засохнут, исчезнут, и жизнь покинет эти места. Голодная степь с её невозмутимым, ничем не нарушаемым однообразием гладкой, как стол, поверхности, с её молчаливым простором, включит их в свои широкия объятья, и заброшенный в этот безграничный простор путник не найдет в нем ни единого предмета, на котором бы ему остановить свой блуждающий взор, ни единого дерева, ни туманного очертания холма на далеком горизонте, ни малейшего намека на жизнь. Только однажды в год оживает степь, когда ранние весенние дожди покрывают ее зеленым ковром, но лишь на самое короткое время. Скоро солнце заставит поблекнуть траву, она пожелтеет, потом травы, потеряв всякий цвет, как бы поседеют, и степь, точно безграничная бледная нива овсяного поля, охватит в разгаре лета со всех сторон одинокого путника, сливаясь на едва уловимой черте горизонта с таким же бледным и бесцветным, как она, небом. Случается, что какой-нибудь арбакеш[2], пробираясь со своей арбой через степь, вздумает развести огонь; ветер быстро подхватит его, и тогда картина степи меняется: длинная лента яркого пламени, медленно, шаг за шагом, но беспрепятственно, двигаясь вперед дымящейся полосой, охватит десятки верст, испепелит жесткия сухия травы и оставит там, где прошла, черное обугленное пространство: удивленному путнику, впервые приближающемуся к нему, покажется, будто перед ним расстилается широкая пашня благодатного чернозема Как ни безотрадно впечатление, производимое степью, поглотившей прежний оазис, путнику все же остается в утешение надежда, что когда-нибудь, быть может, через полсотни лет, человек во всеоружии знания вновь вступит с нею в борьбу, прорежет ее глубокими каналами, проведет по ним или силою пара перельет в пустыню мутные воды далекой Сыр-Дарьи, и жизнь возродится в новых полях с небывалою силой.
Но у покинутого человеком оазиса есть иной, более страшный враг, пред которым безвластны другие силы природы, и который никогда не вернет раз отвоеванной им территории: это сыпучий песок, насылаемый пустыней в оазис вслед уходящему человеку. Пески засыпают пересохшие арыки[3]; глинобитные стены домов и заборов опустевшего кишлака[4], стволы погибших деревьев бесследно исчезают под ними, не удержав их наступления, послужив лишь основанием для высоких барханов[5]. Точно искусная рука насыпала эти барханы: так гладок их подветренный отлогий склон, такой правильной дугой загнуты его серповидные края. Но песок в пустыне неисчерпаем, и ветер, нанося песчинку за песчинкой, надвигает его волны все дальше и дальше; число дюн и барханов множится; они теряют свои геометрические формы, и наконец целое море песчаных холмов, точно застывшие волны бурного океана, покрывает пространство в десятки и сотни верст. Это море страшно. Оно залегает между населенных стран, делить народы и отдаляет время выполнения мирового закона их сближения. Проходит много веков прежде, чем всесильное побуждение торговли вынудит человека повести через пески караваны, заставит его вырыть среди них колодцы. Нужно эгоистическое чувство наживы, чтобы человек рискнул в них войти.
Только один человек прошел чрез них, не желая никакой выгоды, не ожидая никакой награды: это был русский солдат за год до того, быть может, покинувший леса далекой Перми или бессарабские степи, чтобы вступить в ряды войск Кавказа, имя которого знал лишь смутно по наслышке. Его повезли по Каспийскому морю, о существовании которого он я не ведал, высадили на азиатском берегу среди голых, бесприветных песков и повели через эти пески туда, где его ждал неведомый ему, готовый биться на смерть враг. И он пошел: ноги вязли в горячем песке, солнце жгло, трескались иссохшие губы Колодцы были засыпаны; он падал в изнеможении, подымался и шел дальше; куда? он этого не знал. Он не знал, что, пройдя пески, найдет опять русскую землю; что за этим ближайшим врагом, в баснословном индийском царстве, есть другой, более сильный враг, значение которого дает оправдание и смысл его геройским трудам: он знал только, что его послало вперед царское слово. Это слово прошло через много уст прежде, чем дошло до него, разошлось между многими тысячами ему подобных солдат, но каждый уразумел его ясно, точно оно было сказано прямо ему: оно разожгло в нем бессознательно тлившееся чувство любви к родным заветам и стране; перед этим пламенем казались ему бессильны жгучие лучи солнца, раскалявшие песок; этой царской волей билось сердце под белой рубахой; может ли он исполнить ее? об этом нет ни минуты раздумья, и он идет вперед, бесповоротно, бесстрашно, со всей неудержимой силой, не ведающей себе преграды всепобедной, стихийной мощи
Страшны пески пустыни, и кто раз их видел, хотя бы из окон вагона, кто хотя раз испытал на себе тягостное, гнетущее впечатление, производимое ими, тот уже не забудет их и поймет цену труду борющегося с ним человека. Кто, привыкнув в странам более счастливой Европы, впервые увидел голодные степи Средней Азии, тот сразу проникается каким-то своеобразным чувством уважения к каждой струе воды, проведенной руками человека, в каждому проявлению листвы на посаженном им дереве.
Таково, по крайней мере, было впечатление, произведенное на меня природой туркестанского края даже в той Фергане, которую я представлял себе, судя по красноречивым описаниям, райской долиной, покрытой непрерывным садом. Я ехал теперь по этой долине и с уважением глядел на арыки (канавы), несущие воду в сплошь залитое поле, и на работающего близь дороги сарта, который, подставив солнечным лучам оголенную спину, загоревшую до цвета античной бронзы, высоко поднимал над головой кетмень[6] и с размаху опускал его на землю, сильным ударом разрыхляя твердую почву
Коляска остановилась; на встречу двигалось густое облако пыли: из кишлака, к которому мы подъехали, гнали стадо курдючных баранов. Раскачивая свои жирные спины, они обходили по сторонам экипажа, протискиваясь между ним и высокими глиняными заборами (дувалами), которые огораживали дорогу. Стадо прошло; мы въехали в кишлак; его улицы узки и кривы; сложенные из глины сакли, лишенные со стороны улицы окон, так низки, что до плоских крыш человек высокого роста мог бы достать рукой. Перед одним из таких примитивных строений, немного получше других, тянулся навес из циновок, поддерживаемый рядом жиденьких столбов: это был «чай-хане» чайный дом, любимое место для сборищ праздных или отдыхающих жителей; они и теперь сидели здесь на широких глиняных площадках (айваны), покрытых войлоком, и, поджав ноги, попивали «кок-чай» из зеленых чашечек без ручек. Они одеты в пестрые, ярких цветов, хотя и поношенные халаты, сшитые или из материй местного производства, с красными, белыми и зелеными полосами, или из московских ситцев, разнообразных рисунков, приноровленных к здешнему вкусу; одни живописно обмотали себе голову чалмой; большинство сидит в вышитых шолком шапочках, покрывающих макушки бритых голов. Выражение их узбекских лиц, между которыми иногда попадается резко очерченный арийский профиль таджика, полно уныния и скучно. Некоторые, при виде начальства, нехотя встают и, сложив руки на животе, сгибают спину, не наклоняя, однако, головы, а продолжая глядеть вам в глаза; есть что-то отталкивающее в этом уродливом поклоне (кулдук), в котором так и сквозит восточное низкопоклонство.