Но явилась надежда.
Быстренько он вернулся к генералу и, выбиваясь из сил, подтащил его поближе к мостку, чтоб на виду лежал; не могло же быть, чтоб не кинулись помочь, да хоть разузнать, в чем дело, почему тут генерал. Никто, однако, не кинулся, да едва ли и замечал постороннее.
Вдруг увидал он милиционера, одиноко ссутулившегося на обочине, обыкновенного подмосковного регулировщика, в синей шинельке и в фуражке поверх суконного шлема, смотревшего на происходящее уныло, но без испуга, опустив руку с жезлом. Шестериков кинулся к нему с мольбою:
Милый человек, останови ты мне машину какую или же повозку
Милиционер только покосился на него и зябко передернулся.
Мне ж не для себя, объяснил Шестериков. Мне для генерала. Вон он, можешь поглядеть, раненый лежит, сознание потерял.
Чем я тебе остановлю? спросил милиционер, не поглядев.
Как то есть «чем»? Вон у тебя палка руководящая да пистолет. Шестериков забыл в эту минуту, что и у него маузер, а в овражке остался еще автомат. Погрози, погрози им неуж не остановятся?
Ты это сказал милиционер. Пушку свою спрячь. И не махай.
И он показал глазами на то, чего Шестериков не заметил впопыхах, на человека, лежавшего шагах в пяти от него, на той же обочине, в шинели с лейтенантскими петлицами. Он лежал вниз лицом, откинув голую, без рукавицы, руку с пистолетом, рядом валялась окровавленная ушанка.
И он показал глазами на то, чего Шестериков не заметил впопыхах, на человека, лежавшего шагах в пяти от него, на той же обочине, в шинели с лейтенантскими петлицами. Он лежал вниз лицом, откинув голую, без рукавицы, руку с пистолетом, рядом валялась окровавленная ушанка.
Все грозился, поведал милиционер. Возражал очень: «Подлецы, понимаешь, трусы, Москву предали, Россию предали!» А они ему с грузовика очередь. Теперь, видишь, смирно лежит, не возражает.
Что ж делать? спросил Шестериков жалобно. И повторил свой довод: Кабы я для себя, а то ведь генералу
Он что, милиционер покосился наконец, живой еще?
Шестериков не уверен был, но тем горячее воскликнул:
Дак в том-то и дело, что живой! Довезти б до госпиталя побыстрее
Милиционер то ли задумался глубоко, то ли от безысходности примолк; его лицо, обветренное и от мороза багровое, движения мысли не выражало.
А может, вдвоем попытаемся? спросил Шестериков с надеждой, вспомнив наконец и про свой автомат. Шарахнем по кабинке, а? Только заляжем сперва. Не очень-то нас это очередью.
Это не метод, сказал милиционер. Похоже, он это время все же потратил на раздумья. Тут бы «сорокапятку» выкатить. Со щитком. Да по радиатору врезать! Сразу несколько тормознут. А так их, очередями, не вразумишь.
«Сорокапятка» это вещь, сказал Шестериков, вспомнив некоторые моменты из собственного опыта. Да где ж ее взять!
Милиционер еще подумал и развернулся всем корпусом к Москве.
Ты вот что, посоветовал он, сбегай-ка, тут, метров двести, за поворотом, зенитная позиция. Они против танков стоят, но, может, для генерала один снаряд пожертвуют.
Перед тем как сбегать туда, Шестериков вернулся к генералу проведать и ужаснулся новому удару судьбы. Всего на минутку оставил он генерала, но кто-то успел стащить с его головы папаху, а с ног бурки, прекрасные, валянные из белой шерсти, с кожаной рыжей колодкой. Кто был этот необыкновенный, неукротимой энергии человек, кто и в смертельной панике ухитрился ограбить лежащего, да у всех на виду? И ведь не за мертвого же принял, видел же, что дышит еще!
Уши и ступни генерала уже побелели, и нечем их было укрыть. Шестериков развязал вещмешок, без колебаний вытряхнул из него кое-какие инструменты, курево, спички, мыло, моток ниток с иголкой и пару грязного белья. Это белье он подложил генералу под голову, прикрыв уши, а мешок напялил ему на ноги и затянул шнуром.
Облегчили? спросил, подойдя, милиционер. Он покачал головой и заметил мрачно: А не умерла Россия-матушка, не-ет!
Милый человек! взмолился Шестериков. Ты постереги тут, чтоб его хоть из бекеши не вытряхнули. Тогда уже пиши похоронку. И так как он привык вознаграждать человека за труды, то подумал, что бы такое предложить милиционеру. Из содержимого вещмешка ничего, как видно, того не заинтересовало. Тебе жрать охота?
А кому неохота? откликнулся милиционер угрюмо.
Шестериков, опять не колеблясь, достал из-за пазухи свою горбушку и, только малый краешек отломив, подал ее стражу. Тот ее принял, не благодаря, и это Шестерикову даже понравилось.
Только ты недолго, сказал милиционер. Всем, знаешь, драпать пора
Зенитчиков оказалось двое: один совсем молоденький и, как видно, необстрелянный, весь в мыслях о предстоящем испытании, другой постарше и поспокойнее, с рыжими гренадерскими усами. Шестериков спросил, кто у них за командира, по петлицам оба были рядовые.
А нам командира не надо, сказал тот, кто постарше, выуживая ложкой из консервной банки мясную какую-то еду. Чего нам тут корректировать? Он кивнул на зенитку, стоявшую стволом горизонтально к повороту, из-за которого все ползла человеческая лава. Как покажется коробочка шарахай ее в башню и в бога мать. И спасайся, как успеешь.
Банка у них, видать, одна была на двоих, и молодой внимательно следил, не переступил ли старший за середину. Старший ему время от времени ложкой же и показывал нет еще, не переступил.
Чего ж вам-то спасаться, подольстился Шестериков, стараясь на еду не смотреть. Вон вы какая сила!
А это еще неизвестно, сказал кто постарше, станина выдержит или нет. Мы из нее по горизонтали не стреляли ни разу.
Просьбу Шестерикова они выслушали с пониманием и отказали наотрез.
Ты погляди, сказал молодой, много ли у нас снарядов.
Снарядный ящик, из тонких планок, как для огурцов или яблок, стоял на снегу подле зенитки, и в нем, поблескивая латунью и медью, серыми рылами головок, лежало всего четыре снаряда.
Только по танкам, пояснил старший, даже по самолету нельзя. Иначе трибунал.
Братцы, сказал Шестериков, но тут же случай какой. За генерала простят.
Они пожали плечами, переглянулись и не ответили. Но старший все же подумал и предложил:
А вот к генералу и обратись. К нашему генералу. Его приказ может, он и отменит. В виде исключения.
Вообще-то, навдряд, сказал молодой. Генерал, он больше всего танков боится. Но уж раз такой случай
А где он, ваш генерал?
Старший не повернулся, а молодой охотно привстал и показал пальцем:
А во-он, церквушку на горушке видишь? Там он должен быть. Километров пять дотуда. Может, поменьше.
Шестериков поглядел с тоской на далекий крест, едва-едва черневший в туманной мгле морозного утра. Глаза у него слезились от студеного ветра, и никаких людей он близ той колоколенки не увидел.
Что вы, братцы, сказал он печально, да разве ж до вашего генерала когда досягнешь? Он имел в виду и расстояние, и чин. Да и есть ли он там? Может, его и нету
Где ж ему быть? сказал молодой неуверенно. Место высокое, удобное для «энпэ». Оттуда, считай, верст за тридцать видимо.
Дак если видимо, возразил Шестериков, у него сейчас одна думка: скорей в машину и драпать. Они-то первые и драпают.
Так говорил ему полугодовой опыт, и зенитчики не возражали, а только переглянулись с ясно читавшимся на их лицах вопросом: «А не пора ли и нам?»
Шестериков еще постоял около них, слабо надеясь, что зенитчики переменят свое решение, и поплелся обратно, к своему генералу. В этот час он был единственный, кто двигался в сторону от Москвы.
2
Между тем генерал, о котором говорили зенитчики и от кого исходил приказ не тратить снаряды, под страхом трибунала, ни на какую цель, кроме танков, находился в ограде той церкви и меньше всего собирался сесть в машину и драпать, хотя со своей высоты действительно видел все. При нем, впрочем, и не было машины, он сюда поднялся пешком. Три лошади, привязанные к прутьям ограды, предназначались адъютанту и связным, но стояли надолго забытые, понуро смежив глаза, превратясь в заиндевевшие статуи.
Со стороны показалось бы, что генерал в этот час был, что называется, на выходе как бывает выход короля к своим приближенным, чтоб и на них поглядеть, и себя показать, как и у любого командира есть эта обязанность время от времени являться на люди для одних тягостная, для других не лишенная приятности. Этот генерал, по-видимому, относился ко вторым, да и окружавшие не сводили с него преданных и умиленных глаз. Он резко выделялся среди них прежде всего ростом, не уменьшенным, а даже подчеркнутым легкой сутулостью, в особенности же выделялся своим замечательным мужским лицом, которое, быть может, несколько портили а может быть, именно и делали его тяжелые очки с толстыми линзами. Прекрасна, мужественно-аскетична была впалость щек, при угловатости сильного подбородка, поражали высокий лоб и сумрачно-строгий взгляд сквозь линзы, рот был велик, но при молчании крепко сжат и собран, все лицо было трудное, отчасти страдальческое, но производившее впечатление сильного ума и воли.
Человеку с таким лицом можно было довериться безоглядно, и разве что наблюдатель особенно хваткий, с долгим житейским опытом, разглядел бы в нем ускользающую от других обманчивость.
Он прохаживался среди своих спутников, не суетясь, крупно ступая и сцепив за спиною длинные руки; от всей его фигуры в белом тулупе, перетянутом ремнем и портупеями, исходили спокойствие и уверенность, которых вовсе не было в его душе. Зенитчики ошибались: никакого НП здесь не было, не высверкивали из окон звонницы окуляры стереотрубы, которые могли бы только привлечь немецких артиллеристов, а ясности не прибавили бы. И что привело сюда генерала, он и себе не мог бы признаться. Скорей всего страх, рожденный непониманием происходящего, который еще усиливался в закрытом пространстве.
Ему вдруг невыносимо тесно стало в теплой избе, с телефонами, картами, столами и жесткой койкой за занавеской, тесно и в закрытой кабине «эмки», захотелось на простор, пройтись пешком, подняться хоть на какую-то высоту, хоть что-то понять и решить.
Несколько дней назад его, вместе с шестью другими командармами, вызвал к себе командующий Западным фронтом Жуков и, как всегда, мрачно, отрывисто и с неопределенной угрозой в голосе объявил, что, если хотя бы одной армии удастся продвинуться хоть на два километра, задача остальных шести немедленно ее поддержать, любой ценой, всеми наличными силами расширяя и углубляя прорыв. Семеро командармов приняли это к сведению, не делая никаких заверений, но, верно, каждый спросил себя: «Почему бы не я?» Про себя генерал знал точно, себе он сказал: «Именно я».