В поисках Парижа, или Вечное возвращение - Михаил Герман 23 стр.


Что касается «добросердечных богатых дам из русской эмиграции», то их было, собственно говоря, всего три. Моя признательность им принадлежит лишь мне, но судьбы их любопытны.

Кира Ленель французское имя Киры Георгиевны Борман, дочери известнейшего до революции шоколадного фабриканта Жоржа Бормана. Ему не повезло, он потерял в России все, жил и умер во Франции нищим, оставив после себя злобный каламбур: «Французы сентиментальны от слова сантим». Дочери повезло больше. Начав жизнь манекенщицей, она со временем оказалась дважды вдовой очень богатых людей, один из которых был даже владельцем конюшен в Шантийи, и жила одиноко, лишь с песиком по имени Кик, в полном достатке, по нашим понятиям и в роскоши, имела квартиру в Париже и другую в Бретани, на берегу океана. Любовь Леонидовна дАстье вдова известного французского литератора и общественного деятеля и дочь Леонида Борисовича Красина, нашего полпреда в Париже, знавшая столько интересных людей, что голова кружилась. Прелестнейшая Ирина Германовна де Сент-Жиль (ее девичью русскую фамилию я не помню), чьи седые волосы чудились припудренными, была похожа на маркизу, я сказал ей об этом в какой-то почтительно-салонной форме. Она усмехнулась: «Я и есть маркиза». Она тоже была вдовой не только богатого, но и титулованного француза. Все эти дамы помогали приезжим из России как могли. Подкармливали, знакомили с интересными собеседниками, возили за город, нередко и таскались по лавкам помогали разумно истратить скудные франки.

Видел Мариво в «Комеди Франсез». Прекрасен театр блистательно-консервативный, свободный от суетной погони за модными новациями. Ясный и звучный, до последнего слова понятный французский язык, отменно скроенные и сшитые костюмы, умеющие и как!  носить их актеры, декорации не приблизительные и многозначительные тряпочки-намеки, а добротные, не дрожащие по каждому поводу павильоны, сильный и чистый свет словом, праздник, а не интеллектуальные дилетантские посиделки. И «Ужасные родители» Кокто в Театре Антуана, где Жан Маре в роли отца (в 1948-м он снялся в фильме по этой пьесе в роли сына), в костюме тридцатых годов от Нины Риччи, не играл просто царствовал на сцене, а непосредственные зрители не стесняясь рыдали и криками подбадривали актеров И был великолепен и страшен конец, когда после самоубийства матери звучат заключительные слова: «У нас дома все в порядке!»

Прожить в чужой стране и на чужих хлебах два месяца, ничего решительно не делая,  вовсе не такая безмятежная радость, как может показаться. Французские нравы филигранная наука. Утром мы в четыре руки мыли посуду с хозяином квартиры, где я прожил больше месяца (накануне он угощал свою приятельницу и меня роскошным и очень дорогим обедом на Елисейских Полях). «Вы, милый друг, льете слишком много мыла,  сказал он мне резко,  флакон ведь стоит два франка» (билет на метро). Я промолчал, был почти оскорблен, и пошлые мысли об отвратительной французской скаредности забились в голове.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Потом мне стало стыдно. Мы ведь не считали деньги, прежде всего потому, что у нас они не имели цены. А стал бы я бросать рублевки на такси, если бы сбереженные деньги могли бы, скажем, обеспечить маме по-настоящему комфортабельную клинику или поездку за границу? Но ведь у нас все решали блат и положение, наша широта во многом от нелепости жизни, ведь деньги в цивилизованной стране это свобода и здоровье, что может быть дороже! А упомянутый француз, поразивший меня прижимистостью, каждую неделю ездил в Бурж, в психиатрическую клинику, к своему безнадежно больному кузену. Гулял с ним несколько часов. Не от большой любви полагал долгом.

Осматривать достопримечательности всякий день немыслимо, бесконечные прогулки становятся источником повторяющихся, пронзительно-горьких впечатлений и постоянных лихорадочных мыслей праздность оттачивает болезненную наблюдательность. Все время этот мучительный рефрен: «Почему?»

Почему здесь давно стало бытом то, что нам кажется недостижимой роскошью?  спрашивал я себя, глядя, как в маленьком городе Бурж тихим солнечным воскресным днем спокойная молодая дама сажала в скромный (по нашим понятиям шикарный) «пежо» двоих просто и красиво одетых веселых и приветливых детей. Почему строительные леса закрыты пленкой (об этом тогда не слыхивали у нас)? Почему так улыбается здесь мир?  задавал я себе же вопрос ранним утром в крохотном городке Люсон, известном лишь тем, что в нем начинал свою карьеру еще епископом будущий всесильный кардинал Ришелье, где сам воздух сочился прозрачным покоем, прохожие улыбались, начиная день (почему для нас начало дня всегда трагедия?), где начальник станции (я зачем-то решил прогуляться по платформе кукольного провинциального вокзала) отдал мне честь просто потому, что светило солнце и я был единственный гость на перроне. Почему в гостинице есть места и не спрашивают паспортов, пахнет по утрам кофе, а не хлором, почему жизнь здесь в радость и даже грозный бронзовый Ришелье, чудится, подмигивает с пьедестала? Мой добрый знакомый, старый человек, прошедший войну, просидел месяц в достаточно комфортабельной (его слова) нацистской тюрьме. За это он навсегда получил право на массу льгот, в том числе и на половинную оплату не только собственного проезда в первом классе, но и на такую же льготную оплату билета сопровождающего лица, при этом он бегал по перрону с тяжелым чемоданом в два раза шустрее сопровождающего лица (им был я), хотя «лицо» и было лет на двадцать моложе. Почему на Западе узникам фашистских лагерей давали медали, а у нас срок? Почему, почему, почему Все это могло, конечно, удивлять лишь нас, живших в перевернутом мире, где грубость была нормой, улыбка редкостью, а страх перед полицейским государством обыденностью.

В ту поездку я был в нескольких городах, в том числе и в мушкетерской Ла-Рошели с ее аркадами вдоль морской набережной, на не менее мушкетерском (там погиб Портос!) острове Бель-Иль, о скалистые откосы которого бьется самый настоящий океан и на берегу которого в бесконечном ожидании парохода я утолял лютый голод приторным пирожным (оказалось самый дешевый перекус), а потом пил кофе в кабачке, где подавальщицей была студентка Сорбонны, штудировавшая в ожидании редких клиентов древнегреческие тексты. Видел Бурж, Нант, Западную Бретань, где крыши из серой черепицы и сохранились еще сепаратисты, прославляющие «свободную Бретань» и «круглые шляпы» символ независимых бретонцев. Видел удивительный зоопарк в Туаре, где звери живут на воле, а посетители не должны выходить из автобуса или машины, видел скорбную и гордую Вандею с этими ее геральдическими «двойными сердцами» Богу и королю.

Удалось съездить на родину моего героя Антуана Ватто в Валансьен. Часа полтора стремительного пути в мягком кресле ласково покачивающегося светло-алого вагона, маленький вокзал. В миниатюрном музее далеко не лучшее собрание, работы Ватто и вовсе незначительные. Я узнавал только притаившиеся фантомы-воспоминания: очертания полуразрушенных укреплений, построенных некогда грозным Вобаном, берега Шельды и Рондели, колокольню собора. Да и имя художника произносили здесь на фламандский лад «Уатто».

В конце книги я прямо написал об этом: постепенно я начинал догадываться, что самое трудное и самое правильное писать то, что есть и как есть, даже если пишешь о далеком прошлом.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

В конце книги я прямо написал об этом: постепенно я начинал догадываться, что самое трудное и самое правильное писать то, что есть и как есть, даже если пишешь о далеком прошлом.

В аккуратном сквере сегодняшнего Валансьена почти всегда безлюдно, можно долго и спокойно разглядывать памятник Ватто. Вокруг тихая провинциальная площадь, тесно заставленная машинами; легкая пыль лежит на их крышах, и такая же пыль на плечах и завитых локонах бронзового живописца. Рядом с городом угольные копи, мутная дымка постоянно висит в валансьенском небе, а ветер приносит не дыхание моря, как прежде, а горьковатый запах шахт <> Неподвижна статуя из темной с изумрудно-зелеными потеками бронзы спокойно смотрит на скучную площадь изящно и чуть небрежно одетый господин, похожий не столько на самого Ватто, сколько на персонажи созданных им галантных празднеств

И здесь спас меня и мою книгу о Ватто Париж:

Нет больше фижм и шелковых камзолов, нет мушек и шпаг. Но и в современном Париже есть немало того, что впервые увидел и написал Ватто. Отсвет пристального его взгляда угадывается в неуловимой изменчивости света и теней в душах склонных к размышлениям французов, в их глубоко спрятанной ранимости, во внезапной застенчивости уверенного в себе парижанина, в тонкой элегантности стариков, в насмешливой замкнутости улыбчивых, но не слишком веселых женщин, в умении радоваться, не забывая о печали и, главное, о том, что печаль одного не так уж интересна другим. Вот спускается по ступеням Дворца правосудия парижанка в адвокатской мантии, она несет ее серьезно, но с той грацией, что позволяет вспомнить о маскарадном домино, и, глядя на нее, усталый шофер такси подмигивает в зеркальце пассажиру; мелькает яркое пятнышко платья в глубине Люксембургского сада; золотистые облака бросают теплые блики на тусклый мрамор балюстрады в парке Сен-Клу; веселый взгляд прохожего скользнул по лицу сидящей за столиком кафе дамы, мелькнула и растаяла на ее лице тень улыбки, и разошлись, забыли друг о друге люди; важно рассматривают картины в художественных галереях знатоки; играет на гитаре итальянец в свете ночных фонарей у Сен-Жермен-де-Пре и напевает, и даже чуть-чуть танцует все это Париж сегодняшний, и все это Ватто. Он растворился в тысячах лиц, в великом множестве им открытых душевных движений, он неуловим и вездесущ.

Почти свобода

Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.

Альфред де Мюссе

Побывав в Париже в 1980-м и в 1982-м, я не рисковал более мечтать о загранице. В стране наступали иные времена, многое переменилось и в моей жизни.

Осенью 1988 года случилось удивительное событие.

Еще на подъеме ранней гласности ленинградское издательство «Аврора» заключило со мной договор на альбом о Марке Шагале, художнике, как и большинство эмигрантов, бывшем прежде у нас под запретом. А окончательно разрешили издавать книгу о нем только к концу 1980-х.

(Удивительный художник. Он, если можно так выразиться, исчерпаем. Извлекая из сознания лавину взволнованных и тонких ассоциаций, Шагал помогает писать о себе: он таинствен, наивен, современен и архаичен, в нем библейская мудрость и острота адепта Парижской школы, провинциальная простота и психологические бездны, о которых он и сам вряд ли подозревал, судя по удивительно напыщенным и банальным суждениям, изложенным в его книге «Моя жизнь». Я писал о нем с коленопреклоненным восхищением. Написав почти потерял к нему интерес. Он словно бы иссяк, хотя картины его радуют меня, как и раньше. Здесь осталась для меня некая загадка.)

Назад Дальше