Сочинения гр. А. К. Толстого как педагогический материал. Часть вторая. Эпические мотивы - Анненский Иннокентий Федорович 3 стр.


Через 15 лет в его душе все жив образ дракона, но он слился в душе горячего патриота с центральным и сильнейшим впечатлением его жизни, с воспоминанием о падении Свободной Италии, с мыслью о национальном позоре. Дракон стал в его глазах символом, предтечею германского ига и оттого кажется вдвое гнуснее и ужаснее. Символическое изображение вражьего народа, как отвратительного, жадного змея, очень обыкновенно в народных легендах. Таковы и наши Горынычи и Тугарины. Вспомним также Родосского Дракона у Шиллера (Kampf mit dem Drachen в переводе Жуковского: Сражение со змеем). Ученик с интересом может сравнить Родосского и Ломбардского Дракона: по наружности, по отношению к нему рыцарей, по характеру, который придается ему легендой. Но вернемся с поэтом опять на родную почву. От горя итальянского обратимся к русскому. Толстой воспроизвел его в замечательной балладе Чужое горе .

Едет богатырь на коне и хвастается, «какое мне деется горе». А в народном сознании (Толстой подметил это очень верно) никогда не прощается похвальба: и Святогор, и Ставр Годинович, и Садко, и кузнец в сказке об одноглазом Лихе наказаны за хвастовство. И вот к богатырю с деревьев начинает по дороге прыгать чужое горе: сначала Ярославово, потом татарское, а там «Ивана Васильича горе». Под конец конь ступает с трудом, а богатырь едет невесело горя, значит, не стряхнуть. Богатырь это русский народ, на котором, тяжелые следы должны были надолго остаться и от усобиц, и от татарщины, и от борьбы Грозного с боярщиной.

Старицкий воевода, Князь Михаило РепнинВасилий Шибанов

И, лик свой наклоня над сверженным врагом,

Он наступил на труп узорным сапогом

И в очи мертвые глядел и в дрожи зыбкой

Державные уста змеилися улыбкой.

Царь Иван, конечно, был и жесток, и часто театрален в своих казнях, но было бы большой ошибкой ограничиваться этим представлением о крупной исторической личности. Надо сверять поэтические образы с историей и с народной памятью.

В балладе о князе Репнин Иоанн представляется убившим в запальчивости и после кающимся. И здесь за показной стороной ужасов надо видеть настоящую историю: за открытой смелостью старого вельможи, который не хочет надеть маски по примеру своего царя, нужно видеть продолжительную принципиальную борьбу двух направлений в жизни, двух партий, а которая была правой,  Бог знает. Островский в одном из монологов Грозного (в «Василисе Мелентьевой») изобразил этот трагизм одинокого Иоанна: «ослабей он, забудься на минуту,  и десятки врагов вмиг растащили бы все стяжания потомков Калиты». Не надо оставлять без внимания и народной памяти. Для народной фантазии Грозный царь не безумный, разнузданный тиран, а суровый каратель измены, где бы ни свила она себе гнездо, хотя бы в родной семье. Он справедлив в душе, потому что, увидев ошибку, всегда кается. Очень часто народная фантазия не допускает его даже до совершения жестокости: он хочет казнить пушкарей под Казанью за то, что порох долго не вспыхивает, но угроза не исполняется: погреба раньше взлетают на воздух; он хочет убить сына, подозревая в нем изменника, но козни Малюты вовремя расстраиваются Никитою Романовичем,  царевич спасен.

В балладе о князе Репнин Иоанн представляется убившим в запальчивости и после кающимся. И здесь за показной стороной ужасов надо видеть настоящую историю: за открытой смелостью старого вельможи, который не хочет надеть маски по примеру своего царя, нужно видеть продолжительную принципиальную борьбу двух направлений в жизни, двух партий, а которая была правой,  Бог знает. Островский в одном из монологов Грозного (в «Василисе Мелентьевой») изобразил этот трагизм одинокого Иоанна: «ослабей он, забудься на минуту,  и десятки врагов вмиг растащили бы все стяжания потомков Калиты». Не надо оставлять без внимания и народной памяти. Для народной фантазии Грозный царь не безумный, разнузданный тиран, а суровый каратель измены, где бы ни свила она себе гнездо, хотя бы в родной семье. Он справедлив в душе, потому что, увидев ошибку, всегда кается. Очень часто народная фантазия не допускает его даже до совершения жестокости: он хочет казнить пушкарей под Казанью за то, что порох долго не вспыхивает, но угроза не исполняется: погреба раньше взлетают на воздух; он хочет убить сына, подозревая в нем изменника, но козни Малюты вовремя расстраиваются Никитою Романовичем,  царевич спасен.

В хорошо известной балладе «Василий Шибанов» центр не в царе Иване, а в замученном герое стремянном князя-изменника. Было бы крайней несправедливостью видеть в Шибанове олицетворение привязанности холопьей, почти собачьей. Своим молчанием под пыткой, своей предсмертной молитвой за царя и родину разве он служит господину? Нет, князь Курбской в безопасности, а самоотверженный его слуга служит России, в которой он не хочет множить жертв тяжкого царского гнева. Шибанов воплощает в себе ту народную силу героизма и терпения, которая помогла Руси вынести все ее бедствия. Но уйдем из этого темного мира в сферу просветленной религиозной поэзии, к другому Иоанну, вдохновенному «Дамаскину».

Над вольной мыслью Богу не угодны

Насилие и гнет!

Рядом с Дамаскином вспоминается еще один толстовский певец. Слепого старика зовут петь князю и его гостям после лова, но он опоздал приходом и поет совершенно один, поет долго и вдохновенно. Много сказал он в своей песне прекрасного, поучительного, горячо и глубоко прочувствованного. Но даже камни не грянули ему «аминь!» как достопочтенному Бэде в превосходной пьесе Полонского. Только дубрава, тихо качая ветвями, рассказала ему про его ошибку. Но старик не огорчился; он отвечал, что пел не для награды или славы и не для того, чтобы веселить или учить он пел из глубокого внутреннего побуждения петь.

Охваченный песнью не может молчать,

Он раб ему чуждого духа,

Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,

Неволей или волей он должен вещать,

Что слышит подвластное ухо.

Кончает старик мягким, добрым приветом природе, почтившей его вниманием, и не слыхавшим его людям: он просит у Бога счастья и князю, и его боярам, и народу. Высокая душа сказывается в убогом: душа поэта, чуждая и мелочной зависти, и корысти, душа, полная любви,  она-то и роднит этого нищего с блестящим и гениальным певцом Дамаска. Гений поэта не живет в грязной оболочке.

Жалки кажутся рядом с вдохновенными певцами наемные гусляры в пьесе «Курган»; эти наемники льстиво пророчат своему князю бессмертную жизнь в памяти людей, и их слова умирают, когда родятся; забываются даже раньше, чем слава, которую они воспевают. Мы закончим наш обзор эпических мотивов этой малоколоритной, но, глубокопоучительной балладой. Курган с высокой головой стоит в глубокой степи одиноким, ненужным и загадочным сторожем прошлого.

Чью кровь проливал он рекою,

Какие он жег города?

Слава по праву достается на долю только создателям одного, даже недолго жившего Александра Македонского помнят 2000 лет, народные легенды разнесли его имя и подвиги на полмира; а целые народы, со всеми своими радостями, победами, страданиями, с миллионом жизней все эти гунны, скифы, половцы как в воду канули, будто и не жили никогда; а если теперь их образ и восстановляют, то точно скелет допотопного зверя по скудным материальным остаткам, случайно избежавшим гибели. Для выяснения истинного понятия о славе, как рисуют ее поэты, полезно вместе с «Курганом» прочитать эпилог к пушкинской «Полтаве»: здесь выясняются самые законы народной памяти о выдающихся людях.

Назад