Все, что теперь стало озером Гурон, говорит он, было равниной, огромной плоской равниной. Потом появился лед, он наползал с Севера, проникая глубоко в низины. Вот так. И он показывает мне ладонь с растопыренными пальцами, вжимая ее в твердый каменистый грунт, на котором мы сидим. Но папины пальцы не оставляют никаких отпечатков, и он говорит: Ладно, древняя ледяная шапка гораздо тяжелее, чем ладонь. Потом ледник отступил к Северному полюсу, откуда пришел, но оставил свои ледяные пальцы в продавленных ими низинах, лед растаял, превратился в озера, и вот они здесь по сей день. А по тем временам они были новенькими.
Я пытаюсь вообразить перед собой эту равнину и как по ней ходят динозавры, но я не в состоянии представить берег Озера даже в те времена, когда здесь обитали индейцы, до Таппертауна. То, что нам отпущен такой малюсенький отрезок времени, ужасает меня, но папа, кажется, относится к этому спокойно. Даже мой собственный отец, который, как мне порой кажется, в этом мире как дома с самого его сотворения, и то живет на свете чуть-чуть дольше, чем я, в масштабе времени вообще. Он не больше моего знает о той поре, когда еще не существовало ни автомобилей, ни электричества. Он еще не родился, когда началось столетие. И будет уже если вообще доживет старый-престарый, когда оно кончится. Мне не хочется думать об этом. Я хотела бы, чтобы Озеро всегда было просто озером с заградительными буйками, и с волнорезом, и с огнями Таппертауна.
У отца есть работа, он служит в компании «Братья Уокер». Эта фирма торгует почти исключительно в сельской местности, в самой глуши. Саншайн, Бойлсбридж, Тернераунд это папина территория. Но не Данганнон, где мы раньше жили. Данганнон слишком близко от города, и мама говорит, что слава богу. Отец продает лекарства от кашля, микстуры с железом, мозольные пластыри, слабительное, пилюли от женских недомоганий, полоскания для рта, шампуни, мази, кремы, лимонный, апельсиновый и клубничный порошок для освежающих напитков, ваниль, пищевые красители, черный и зеленый чай, имбирь, гвоздику и другие специи, крысиный яд. Он даже сложил песню про это, с такими строчками:
Есть у меня и мазь, и соль
Излечат чирей и мозоль.
Маме эта песня кажется не очень-то веселой. Песня разносчика вот он кто, разносчик, стучащийся в двери захолустных кухонь. До самой прошлой зимы у нас было свое дело лисья ферма. Отец выращивал чернобурых лисиц и продавал шкурки изготовителям шапок, шуб и муфт. Цены упали, отец надеялся, что они поднимутся в следующем году, и в следующем, но в конце концов надеяться стало не на что: все, что у нас было, мы задолжали поставщикам корма. Я слышала, как мама постоянно объясняет это миссис Олифант, единственной нашей соседке, с которой она разговаривает (миссис Олифант тоже лихо досталось школьная учительница, она вышла замуж за уборщика). «Мы все вложили в дело, говорила мама, и остались ни с чем». Многие могут сейчас сказать то же самое, но у мамы нет времени переживать за всю страну, только за нас. Судьба выбросила нас к беднякам на улицу (не важно, что мы были бедными и раньше, это был другой вид бедности), и принимать это нужно, на мамин взгляд, с достоинством и горечью, ни о чем не сожалея. Ни ванна на когтистых лапах, ни унитаз со сливом не могут ее утешить, ни вода в кране, ни дорожки у дома, ни молоко в бутылках на пороге, ни целых два кинотеатра, ни ресторан «Венера», ни универмаг «Вулворт» такой чудесный, там поют настоящие птицы в клетках с вентиляторами и плавают рыбки в зеленых аквариумах, крошечные, как ноготки, яркие, как луны. Но маме все это безразлично.
Маме эта песня кажется не очень-то веселой. Песня разносчика вот он кто, разносчик, стучащийся в двери захолустных кухонь. До самой прошлой зимы у нас было свое дело лисья ферма. Отец выращивал чернобурых лисиц и продавал шкурки изготовителям шапок, шуб и муфт. Цены упали, отец надеялся, что они поднимутся в следующем году, и в следующем, но в конце концов надеяться стало не на что: все, что у нас было, мы задолжали поставщикам корма. Я слышала, как мама постоянно объясняет это миссис Олифант, единственной нашей соседке, с которой она разговаривает (миссис Олифант тоже лихо досталось школьная учительница, она вышла замуж за уборщика). «Мы все вложили в дело, говорила мама, и остались ни с чем». Многие могут сейчас сказать то же самое, но у мамы нет времени переживать за всю страну, только за нас. Судьба выбросила нас к беднякам на улицу (не важно, что мы были бедными и раньше, это был другой вид бедности), и принимать это нужно, на мамин взгляд, с достоинством и горечью, ни о чем не сожалея. Ни ванна на когтистых лапах, ни унитаз со сливом не могут ее утешить, ни вода в кране, ни дорожки у дома, ни молоко в бутылках на пороге, ни целых два кинотеатра, ни ресторан «Венера», ни универмаг «Вулворт» такой чудесный, там поют настоящие птицы в клетках с вентиляторами и плавают рыбки в зеленых аквариумах, крошечные, как ноготки, яркие, как луны. Но маме все это безразлично.
В полдень она часто ходит в лавку Саймона и берет меня с собой помочь нести покупки. Мама надевает красивое платье изумрудного цвета в цветочек, прозрачное поверх синей комбинации. И еще летнюю белую соломенную шляпу, слегка заломленную набок, и белые туфли, которые я только что начистила на газете на ступеньках черного хода. У меня свежезавитые локоны, которые сухой воздух скоро благополучно выпрямит, а на макушке тугая лента. Эти выходы совсем не похожи на прогулки с отцом после ужина. Мы не прошли еще и двух домов, но я уже чувствую, что мы стали предметом всеобщих насмешек. Даже непристойные слова, выведенные мелом на тротуарах, смеются над нами. Мама их вроде и не замечает. Она шествует безмятежно, как благородные дамы ходят за покупками, дама идет за покупками мимо домашних хозяек в мешковатых платьях с разорванными проймами. И с нею я, ее творение, в жутких кудрях и с щегольской лентой, создание с чистыми коленками и в белых носочках все то, чем я не хочу быть. Я ненавижу даже свое имя, когда она произносит его на людях громким голосом, горделивым и звенящим, преднамеренно отличным от голосов всех других матерей на улице.
Иногда, чтобы побаловать нас, мама приносит домой мороженое трехцветное неаполитанское, и, поскольку холодильника у нас нет, мы будим братика и сразу съедаем мороженое в столовой, вечно темной из-за соседнего дома, заслоняющего солнце. Я нежно выковыриваю мороженое маленькой ложечкой, оставляя шоколад напоследок, надеясь, что у меня еще будет чем полакомиться, когда мой братец вылижет свою тарелку. Потом мама пытается сымитировать беседы, которые мы вели в Данганноне давно, в те более неспешные времена, когда брат еще не родился, когда она наливала мне капельку чая с большим количеством молока в такую же чашку, как у нее, и мы сидели на порожке, откуда виднелась колонка, сирень и лисьи клетки поодаль.
Она все время вспоминает те дни: «А помнишь, как Майор катал тебя на санках?» (Майор это наш пес, нам пришлось отдать его соседям, когда мы переехали.) «А помнишь свою песочницу под кухонным окном»? Я-то много чего помню, но притворяюсь, что помню гораздо меньше, опасаясь угодить в ловушку сочувствия или еще каких-нибудь нежелательных эмоций.
У мамы случаются головные боли. Она часто ложится. Она лежит на узкой кровати брата в застекленной части веранды, затененной густыми ветками.
Я смотрю на это дерево и думаю, что я дома, говорит она.
Все, что тебе нужно, говорит ей отец, это свежий воздух и поездка за город.
Он имеет в виду, что ей стоит поехать с ним за компанию, по его «уокеровским» делам.
Но такие поездки за город не для моей мамы.
А мне можно с тобой?
А если ты понадобишься маме для примерки?
Мне сегодня не до шитья, говорит мама.
Тогда я возьму ее. Возьму обоих, чтобы ты отдохнула.
И что в нас такого, что от нас нужно отдыхать? Ну да ладно. Я и так рада-радехонька, зову брата, заставляю сходить в туалет, и мы забираемся с ним в машину, волосы у меня растрепаны, коленки немыты. Отец выносит из дому два тяжелых коричневых чемодана, доверху набитые бутыльками, и кладет их на заднее сиденье. Он в белой рубашке, сверкающей на солнце, в галстуке, в светлых брюках от летнего костюма (второй его костюм черный, для похорон, достался папе после смерти дяди) и в кремовой соломенной шляпе. Это его коммивояжерский наряд, с карандашами, выглядывающими из нагрудного кармана рубашки. Он возвращается в дом еще раз, вероятно, чтобы попрощаться с мамой, уточнить, не передумала ли она, и услышать: «Нет. Нет, спасибо, я лучше полежу с закрытыми глазами». Потом мы задним ходом выезжаем из двора, и во мне зарождается и растет надежда на приключение, просто маленькая надежда, которая уносит тебя через выбоину на улицу, горячий воздух начинает дуть в лицо, превращаясь в ветерок, дома становятся все менее знакомыми, когда отец срезает дорогу и едет из города коротким, одному ему известным путем. Но что ждет нас весь день, кроме жарких часов на разоренных фермерских дворах? Может, остановка в деревенской лавке и три стаканчика с мороженым или бутылка шипучки, да еще папина песенка? Та, которую он сочинил сам о себе, под названием «Ковбой братьев Уокер», и начинается она так:
Мне сегодня не до шитья, говорит мама.
Тогда я возьму ее. Возьму обоих, чтобы ты отдохнула.
И что в нас такого, что от нас нужно отдыхать? Ну да ладно. Я и так рада-радехонька, зову брата, заставляю сходить в туалет, и мы забираемся с ним в машину, волосы у меня растрепаны, коленки немыты. Отец выносит из дому два тяжелых коричневых чемодана, доверху набитые бутыльками, и кладет их на заднее сиденье. Он в белой рубашке, сверкающей на солнце, в галстуке, в светлых брюках от летнего костюма (второй его костюм черный, для похорон, достался папе после смерти дяди) и в кремовой соломенной шляпе. Это его коммивояжерский наряд, с карандашами, выглядывающими из нагрудного кармана рубашки. Он возвращается в дом еще раз, вероятно, чтобы попрощаться с мамой, уточнить, не передумала ли она, и услышать: «Нет. Нет, спасибо, я лучше полежу с закрытыми глазами». Потом мы задним ходом выезжаем из двора, и во мне зарождается и растет надежда на приключение, просто маленькая надежда, которая уносит тебя через выбоину на улицу, горячий воздух начинает дуть в лицо, превращаясь в ветерок, дома становятся все менее знакомыми, когда отец срезает дорогу и едет из города коротким, одному ему известным путем. Но что ждет нас весь день, кроме жарких часов на разоренных фермерских дворах? Может, остановка в деревенской лавке и три стаканчика с мороженым или бутылка шипучки, да еще папина песенка? Та, которую он сочинил сам о себе, под названием «Ковбой братьев Уокер», и начинается она так:
Старина Нед Филдс отдал концы,
Я теперь за него развожу леденцы.
Кто такой Нед Филдс? Наверняка человек, вместо которого папа работает, если тот и вправду умер. К тому же голос у папы похоронно-радостный, превращающий смерть предшественника в бессмыслицу, в комическое бедствие: «Лучше б я жил у Рио-Гранде, окунал бы ноги в песок». Отец поет почти все время, пока ведет машину. Даже теперь, удаляясь от города, пересекая мост и беря крутой поворот на шоссе, он мурлычет что-то, бормочет себе под нос, готовый к импровизации, но мимо нас проносится баптистский летний лагерь, их летняя школа, и отец распоясывается: