Искупление (сборник) - Горенштейн Фридрих Наумович 4 стр.


Фридрих, грех это таить, был злопамятен. Обид даже давних не забывал и со всеми обидчиками в «Зеркале загадок» рассчитался на полную катушку всем досталось... Случалось, этот отпор его был неадекватным, бывало, что-то обижавшее его ему только мерещилось. Но, хочу повторить, досталось от него всем... Я говорил об отношении Горенштейна к современникам, собратьям-литераторам, о том ощущении своего места в этом общем потоке, которым он руководствовался. Но создаваемый им художественный мир, как творение каждого значительного художника, был связан и с традициями классики. Я могу об этом сказать только несколько слов, потому что пишу не очерк его творчества, а воспоминания о нем, не оставляющие места для подробного литературоведческого анализа. Обращаясь к наболевшему, к самым жгучим социальным, а в более поздних вещах общечеловеческим проблемам, Горенштейн опирался, откликался на две далеко отстоящие друг от друга литературные традиции классики, существовавшие в читательском сознании обособленно,  в его творчестве они переплелись, сплавились. Одну из них для Горенштейна воплощал Чехов, который, по его словам, «подытожил духовный взлет Российского XIX века, да, пожалуй, и духовный взлет всей европейской культуры эпоху Возрождения, юность свою проведшую в живописи Италии, Испании, Нидерландов, молодость в шекспировской Англии, зрелые годы в музыке и философии Германии и, наконец, уже на излете, уже как бы последними усилиями родившую российскую прозу...». Чехов служит Горенштейну высоким примером художника, который чужд какому-либо, пусть даже самыми благородными устремлениями рожденному догматизму, и не может стать рабом дорогой ему идеи, для которого не было ничего выше истины. «Это не значит,  разворачивал свою мысль Горенштейн,  что у Чехова не было своих, в сердце выношенных идей, не было любви, не было ненависти, не было признательности, но Чехов никогда не позволял себе жертвовать истиной, пусть во имя самого желанного и любимого, ибо у него было мужество к запретному, к тому, что отказывалось принимать сердце и отказывался разум».

Вторым очень важным ориентиром для Горенштейна был художественный опыт Достоевского. Здесь сразу же стоит сказать, что он обратился к этому опыту, когда тот считался принадлежавшим уже лишь прошлому, изжившим себя, неплодотворным. Достоевский постоянно присутствует в художественном мире Горенштейна притягивает и отталкивает его. Иногда это бросается в глаза, лежит на поверхности, как в пьесе «Споры о Достоевском»: в ней о Достоевском спорят до хрипоты, до драк не только персонажи пьесы, автор тоже не стоит в стороне, ведет с великим предшественником постоянный, до предела напряженный внутренний диалог о человеке и человечности, о судьбе и исторической миссии России, о нравственном потенциале идеи религиозной и идеи национальной. Со многим Горенштейн несогласен, многое отвергает, но, противопоставляя тем или иным суждениям Достоевского свое знание жизни и психологии человека (иных аргументов нет и не может быть у настоящего художника), в разработке характеров, в построении сюжетов, воспроизводящих катастрофический слом действительности, он следует за Достоевским. И неслучайно роман «Место» называли современными «Бесами» для этого были очень серьезные основания. За плечами его автора исторический и духовный опыт кровавого ХХ века, развеявшего многие иллюзии, показавшего, куда приводит исступленная проповедь идей, даже когда они сулят спасти или перестроить не очень ладно сложившуюся действительность.

В первые дни мира Илья Эренбург писал: «Мало уничтожить фашизм на поле боя, нужно уничтожить его в сознании, в полусознании, в том душевном подполье, которое страшнее подполья диверсантов». Помню, что тогда я (наверняка, не только я) посчитал, что речь идет о поверженных нами противниках, которые должны освободиться от сидящих в их душах опасных бациллах. Прошло немало времени, многое мне пришлось узнать, увидеть, понять, чтобы убедиться, что речь шла не только о потерпевших поражение захватчиках,  бациллы эти существовали и в душевном подполье, и в нашей собственной среде. Нечто подобное я испытал при чтении романа «Место». Когда я прочитал рукопись, то подумал и даже сказал об этом Горенштейну, что в некоторых мотивах и эпизодах книги он дал волю своему воображению. У меня вызвали сомнения некоторые мотивы и эпизоды книги. Не верилось, что могла существовать подпольная группа новоявленных доморощенных гитлеровцев, наследующих нацистскую программу и даже внешнюю атрибутику. Не верилось в воспаленный до крайности национализм кружков, возникающих то там, то тут в каких-то темных углах жизни, в их сознательное подстрекательство к массовым беспорядкам, к расправам, к крови, чтобы в такой обстановке пробиться к власти. Теперь это все хорошо известно можно даже не называть: и широко издаваемую и распространяемую погромную литературу, пропагандирующую зоологический антисемитизм как политический лозунг и историческую концепцию, и бесчинства скинхедов, и убийства на расовой почве. Короче говоря, был прав не я, а автор «Места».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

В первые дни мира Илья Эренбург писал: «Мало уничтожить фашизм на поле боя, нужно уничтожить его в сознании, в полусознании, в том душевном подполье, которое страшнее подполья диверсантов». Помню, что тогда я (наверняка, не только я) посчитал, что речь идет о поверженных нами противниках, которые должны освободиться от сидящих в их душах опасных бациллах. Прошло немало времени, многое мне пришлось узнать, увидеть, понять, чтобы убедиться, что речь шла не только о потерпевших поражение захватчиках,  бациллы эти существовали и в душевном подполье, и в нашей собственной среде. Нечто подобное я испытал при чтении романа «Место». Когда я прочитал рукопись, то подумал и даже сказал об этом Горенштейну, что в некоторых мотивах и эпизодах книги он дал волю своему воображению. У меня вызвали сомнения некоторые мотивы и эпизоды книги. Не верилось, что могла существовать подпольная группа новоявленных доморощенных гитлеровцев, наследующих нацистскую программу и даже внешнюю атрибутику. Не верилось в воспаленный до крайности национализм кружков, возникающих то там, то тут в каких-то темных углах жизни, в их сознательное подстрекательство к массовым беспорядкам, к расправам, к крови, чтобы в такой обстановке пробиться к власти. Теперь это все хорошо известно можно даже не называть: и широко издаваемую и распространяемую погромную литературу, пропагандирующую зоологический антисемитизм как политический лозунг и историческую концепцию, и бесчинства скинхедов, и убийства на расовой почве. Короче говоря, был прав не я, а автор «Места».

Позднее произошла с Горенштейном еще одна, близкая той, о которой я только что рассказал, история. В одной из публицистических статей он выступил с резкой критикой Гюнтера Грасса. Он писал: «Почти что вертеровского возраста Гюнтер Грасс в Данциге переживал полосу радостного юного цветения. Это радостное цветение во имя фюрера и фатерланда продолжалось в 42-м, и в 43-м, и в 44-м, когда фюрер во главе фатерланда совершал массовые убийства. И молодой Гюнтер испытывал все, что угодно, только не страдания. Был он одним из многочисленных фюреров гитлерюгенда, что соответствует по нашим меркам секретарю райкома комсомола... Хрустальная ночь совершалась у всех на глазах. Газеты были переполнены расистским волчьим воем. Евреев гнали и били прямо на улице. Данцигских и прочих. Над советскими пленными издевались и морили голодом публично. Фабрики смерти дымили не так далеко тут же, в Польше. Что сам Гюнтер, активный фюрер гитлерюгенда, в то время делал, не знаю и говорить об этом не буду. О том Гюнтер знает. Пусть говорит...» Грасс заговорил (правда, Горенштейн этого уже не услышал, его уже не было в живых), Грасс признался (с очень большим опозданием), что служил не в армии, в вермахте, а в эсэсовских частях. Это надо объяснить русским читателям: в вермахт призывали, эсэсовские же части формировались из добровольцев, убежденных сторонников нацизма и фюрера. Предпринимались уже близко к нашим временам даже хитроумные попытки (может быть, этим занимались бывшие сослуживцы Грасса) обелить, выгородить эсэсовские части, приравняв их к вермахту. Не удались; как это было решено на Нюрнбергском процесссе, так и осталось: СС преступная организация.

Некоторые германисты, помню это, негодовали по поводу выступления Горенштейна против Грасса, считая его чуть ли не хулиганством. Не изменили ли они свою точку зрения после признания Грасса, что он был эсэсовцем, не посчитали ли, что у Горенштейна были серьезные основания для обличения Грасса?

С началом «перестройки», когда у нас была ликвидирована цензура, стали печатать и эмигрантов,  правда, на первых порах еще опасливо, оглядываясь: не дадут ли за это по шапке. Случалось, что давали. По указанию Лигачева он был тогда в руководстве партии вторым человеком «Литературке» запретили печатать некролог Виктора Некрасова. Тогда гулял стишок, предостерегавший прекраснодушных и легковерных: «Теперь у нас эпоха гласности, но скоро кончится она, и в Комитете безопасности запишут наши имена».

Встала проблема издания и для книг Горенштейна. Но это было не просто. Горенштейн жаловался, что его замалчивали. Было не совсем так. Просто текущая критика им почти не занималась в том числе и эмигрантская, он был ей не по зубам. Но о нем, о его книгах, высоко оценивая их, писали очень серьезные, уважаемые литераторы, литературоведы во Франции (я уже называл его) Е. Эткинд, в Германии Борис Хазанов, в Израиле Шимон Маркиш, в России Григорий Померанц, Вячеслав Иванов. Однако все это было позднее.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Некоторые германисты, помню это, негодовали по поводу выступления Горенштейна против Грасса, считая его чуть ли не хулиганством. Не изменили ли они свою точку зрения после признания Грасса, что он был эсэсовцем, не посчитали ли, что у Горенштейна были серьезные основания для обличения Грасса?

С началом «перестройки», когда у нас была ликвидирована цензура, стали печатать и эмигрантов,  правда, на первых порах еще опасливо, оглядываясь: не дадут ли за это по шапке. Случалось, что давали. По указанию Лигачева он был тогда в руководстве партии вторым человеком «Литературке» запретили печатать некролог Виктора Некрасова. Тогда гулял стишок, предостерегавший прекраснодушных и легковерных: «Теперь у нас эпоха гласности, но скоро кончится она, и в Комитете безопасности запишут наши имена».

Назад Дальше