«Так как слухи о сборе поганских войск беспрестанно повторялись», писал Жолковский на поветовый сеймик, «то я поехал сам на Украину, созвал к себе панов ротмистров кварцяных и иных военных людей, находящихся в Украине, и, посоветовавшись, что делать, решился не сзывать войска в лагерь: шпионы тогда бы сочли его, и обнаружилось бы перед неприятелем, как нас мало. Вместо того, расставил я жолнёров по сёлам на Поднеприи, чтобы слух об этом прошёл в Волощину; а некоторые роты разместил по шляху, что идёт ко Львову и Каменцу. Это нужно было для того, чтобы чауш, посланный к королю, видел на возвратном пути, что мы готовы к бою. В самом деле, то, что он видел и слышал, сделало на него впечатление. В поганские края полетела молва, что весь поднепровский край готов двинуться против турок, и король получил от султана дружелюбное послание. Между тем Ахмет-баша шёл к нам с войсками из Греции, Македонии, Фракии, соединился с другими башами, которые двинулись из Болгарии, переправился через Дунай в Волощину, миновал Килию и Белгород, направился прямо к Днепру и велел строить мост на Днепре. Вдруг разнеслась весть о разорении Синопа. Тогда он стал советоваться, что предпринять: идти ли, как ему приказано, на пустыню строить замки, или же броситься во владения Речи Посполитой и отомстить нам за казацкие злодейства. Всё это знал я от одного приятеля; знали об этом и наши украинцы. Тревога была страшная. Некоторые хотели уже бежать из своих замочков; но я созвал кварцяное войско; между тем выступило в поле ополчение князя Острожского, князя Збаражского, явились почты и других украинских панов; неверные не решились вторгнуться в наши границы. Беглербек перешёл по мосту через Днепр и пошёл через поле к Очакову. Там, на речке Чапчаклей, в шести милях выше Очакова, хотел он возобновить замок, запустелый с давних времён, так называемый Пустой Балаклей. Выискал он и ещё два замка, также пустых: один по сю сторону Днепра, зовут его Тегинка; а другой по ту сторону, зовут Аслан-городок. Всё это хотел он возобновить, якобы для удержания казаков от набега. Но хоть бы и успел в этом, не заградил бы казакам дороги на море. Намерение его, однако ж, не исполнилось. Только лишь начал он что-то лепить в Балаклее, как в сентябре настала слякоть, пошли дожди, сделалось холодно. Турки не могли выдержать ненастья среди пустого поля, стали бунтовать, и Беглербек, бросивши всё, пошёл обратно. Много погибло у него в пустыне и людей и лошадей от непогоды».
Так избежала Польша опасности, которая грозила ей в этом году извне. Но, внутри государства ещё с весны завязалась история самого печального свойства. Герои московской трагедии, претендовавшие на бессмертную славу в потомстве, не получая жалованья за московский поход, рассвирепели до того, что, по словам короля, «едва не погибла свобода и безопасность общества». [122] В шляхетской демократии, терроризованной войском, готов был разразиться бунт против главного принципа польской государственности, против можновладства. Мелкие землевладельцы обвиняли крупных в том, что они, своими тайными замыслами и нарушениями общественного права, заставили всю шляхту нести имущественные потери, терпеть неслыханные разорения и даже, что всего обиднее, отбывать лично унизительные повинности. Они, разъехавшись из главного сейма по депутатским сеймикам, представляли дворянским собраниям своим, что магнатская фракция прекратила московскую войну без воли Польши, и распространяемыми повсюду «скриптами» спрашивали у земских послов: «Почему не спасали вы войска деньгами и пехотой, чтоб оно удержало за собой Москву? Почему не продали которого-нибудь из королевских столовых имений (староства), или не поделили между рыцарством, как сделал Ягайло? Почему не перенесли платежей, на староства, как сделал Казимир Сигизмунд? Почему наложили три побора на шляхетское сословие, которое об этой войне ничего не ведало? Зачем всё войско соединили там, где назначена ему плата? Зачем навели его, как бы умышленно, на нас? Почему так сталось, что польза обратилась нам во вред, слава в хулу, пища в отраву? Но погодите, мы с вами разделаемся! Разве не знаете, что произошло с такими, как вы, угодниками короля под Лэнчицей, что постигло их генерала в Пыздрах?» [123]
Так избежала Польша опасности, которая грозила ей в этом году извне. Но, внутри государства ещё с весны завязалась история самого печального свойства. Герои московской трагедии, претендовавшие на бессмертную славу в потомстве, не получая жалованья за московский поход, рассвирепели до того, что, по словам короля, «едва не погибла свобода и безопасность общества». [122] В шляхетской демократии, терроризованной войском, готов был разразиться бунт против главного принципа польской государственности, против можновладства. Мелкие землевладельцы обвиняли крупных в том, что они, своими тайными замыслами и нарушениями общественного права, заставили всю шляхту нести имущественные потери, терпеть неслыханные разорения и даже, что всего обиднее, отбывать лично унизительные повинности. Они, разъехавшись из главного сейма по депутатским сеймикам, представляли дворянским собраниям своим, что магнатская фракция прекратила московскую войну без воли Польши, и распространяемыми повсюду «скриптами» спрашивали у земских послов: «Почему не спасали вы войска деньгами и пехотой, чтоб оно удержало за собой Москву? Почему не продали которого-нибудь из королевских столовых имений (староства), или не поделили между рыцарством, как сделал Ягайло? Почему не перенесли платежей, на староства, как сделал Казимир Сигизмунд? Почему наложили три побора на шляхетское сословие, которое об этой войне ничего не ведало? Зачем всё войско соединили там, где назначена ему плата? Зачем навели его, как бы умышленно, на нас? Почему так сталось, что польза обратилась нам во вред, слава в хулу, пища в отраву? Но погодите, мы с вами разделаемся! Разве не знаете, что произошло с такими, как вы, угодниками короля под Лэнчицей, что постигло их генерала в Пыздрах?» [123]
Такие зловещие вопросы летали по всей Польше, под названием «Экзамена Земских Послов», с 1613 года, и король насилу разделался с жолнёрами только весной 1614, а вместе с тем угомонил и раздосадованную шляхту; но умные головы сознавали, что не скоро расхлебают поляки кашу, наваренную панами в Москве. Из-под Смоленска, который король продолжал удерживать за собой, приходили известия о том, что набранное оршанским старостой войско, начинает склоняться на сторону московского царя и, не дослужив даже заплаченного срока, переходит к нему на службу: признак зловещий! «Уже москали обходятся с нашими послами презрительно», говорили поляки на сейме: «они видят, что наши границы обнажены, что войска никакого нет, что им открывается погода к нам. Но теперь ещё у них довольно хлопот дома, между ними ещё великая рознь, и тот, которого посадили на царство, не умеет ими править, да и соседи их развлекают; а погодите немного они как раз устремятся на нас всеми своими силами. Скоро придут дела к тому, что борьба с москалём будет для нас труднее, нежели с каким либо другим неприятелем». [124]
Вследствие несчастного конца московского похода, варшавский сейм 1613 года не состоялся, был, что называется, сорван. По всем очередным вопросам, земские послы не допускали рыцарское сословие, или Посольскую Избу сноситься с Избой Сенаторской и с королём. Сколько ни упрашивали король и сенат нижнюю палату, per viscera patriae, войти в соглашение с верхней, praeiudicati animi домогались одного: чтобы выполнены были обещания, данные войску и открыты виновники Московской войны. Сейм разъехался, не утвердив ни одного из предложений королевского правительства; король, in vim iustificationis, разослал по всем гродским судам универсал, в котором жаловался на земских послов, взваливал затею московской войны на некоторых сенаторов, не называя никого, старался восстановить в обществе поколебленное мнение о собственной личности. [125]
Так, с одной стороны, иезуитскому правительству Сигизмунда угрожала законная сила за предпочтение интересов личных народным интересам; с другой русская сила, не узаконенная ни одним патентом, проявляла себя, всё более и более в борьбе с чужеядными соседями. Роль коронного гетмана была труднее королевской. Он должен был представлять не двуликого, а четвероликого Януса, какого не могли вообразить и римляне. Одним лицом обращён был он к своим панам и жолнёрам-шляхтичам, этому первообразу своевольных казаков, этим истинно безнаказанным казакам-разбойникам: он постоянно внушал им, что королевский меч длинен, что хоть изредка, но может кто-нибудь из них поплатиться головой за своевольство, как поплатился Сангушко при Сигизмунде-Августе за княжну Острожскую, а Зборовский при Стефане Батории за дружбу с низовцами. Другим лицом обращён был коронный гетман в противоположную сторону к казакам настоящим, к казакам-циникам, которые не маскировались miłością ku Ojczyźnie и, в случае чего, готовы были поступить с Краковом, как с Белгородом, Килией, Тягинью, или Очаковом. Третьим лицом обращался он к Москве, а четвёртым к Турции. [126] В последнем случае, ему приходилось иногда просить короля объявить посполитое рушение, лишь бы наделать шуму, распускать слух о сильных вооружениях панов и вообще играть роль шекспирова Фальстафа, в его знаменитом грабеже на большой дороге. Но ещё тяжелее была роль четвероликого гетмана относительно казаков: он должен был их запугивать, не имея войска, запугивать в то время, когда они, из пиратов обыкновенных, сделались пиратами, ужасными для турок.
Так, с одной стороны, иезуитскому правительству Сигизмунда угрожала законная сила за предпочтение интересов личных народным интересам; с другой русская сила, не узаконенная ни одним патентом, проявляла себя, всё более и более в борьбе с чужеядными соседями. Роль коронного гетмана была труднее королевской. Он должен был представлять не двуликого, а четвероликого Януса, какого не могли вообразить и римляне. Одним лицом обращён был он к своим панам и жолнёрам-шляхтичам, этому первообразу своевольных казаков, этим истинно безнаказанным казакам-разбойникам: он постоянно внушал им, что королевский меч длинен, что хоть изредка, но может кто-нибудь из них поплатиться головой за своевольство, как поплатился Сангушко при Сигизмунде-Августе за княжну Острожскую, а Зборовский при Стефане Батории за дружбу с низовцами. Другим лицом обращён был коронный гетман в противоположную сторону к казакам настоящим, к казакам-циникам, которые не маскировались miłością ku Ojczyźnie и, в случае чего, готовы были поступить с Краковом, как с Белгородом, Килией, Тягинью, или Очаковом. Третьим лицом обращался он к Москве, а четвёртым к Турции. [126] В последнем случае, ему приходилось иногда просить короля объявить посполитое рушение, лишь бы наделать шуму, распускать слух о сильных вооружениях панов и вообще играть роль шекспирова Фальстафа, в его знаменитом грабеже на большой дороге. Но ещё тяжелее была роль четвероликого гетмана относительно казаков: он должен был их запугивать, не имея войска, запугивать в то время, когда они, из пиратов обыкновенных, сделались пиратами, ужасными для турок.