Морскую силу их увеличило одно счастливое для них и бедственное для турок обстоятельство. К ним перешли так называемые потурнаки, которые приняли ислам единственно для того, чтоб не терпеть турецкой каторги, или не висеть на железном крюке. Казаки великодушно приняли в свою среду раскаявшихся отступников, а те взялись показать им дорогу на азиатский берег Чёрного моря. В то время процветал там больше всех малоазийских городов Синоп. Кроме богатства, он славился также прекрасным местоположением и здоровым климатом: восточная поэзия прозвала его городом любовников. По указанию бывших потурнаков, казаки ограбили и разрушили замок и арсенал, а чего не могли взять на свои чайки, то сожгли. Той же участи подверглись дома и мечети в городе, галионы и галеры в пристани. Всё мусульманское казаки вырезали, всё христианское освободили из неволи и ушли прежде, чем соседние жители успели против них вооружиться. [127] По исчислению торговых людей, казаки причинили тогда туркам убытку не меньше, как на 40 миллионов злотых. Известие о разорении Синопа произвело в Царьграде оглушающее впечатление. Султан приказал было повесить визиря Насаф-башу, но был смягчён просьбами жены, дочери и других женщин, только поколотил хорошенько буздыганом, о чём в ту же минуту, как о небывалом деле, тотчас разнеслась весть по всей столице. [128] Важнее самой потери было в этом событии то, что казаки проведали дорогу, как выражался Жолковский, per diametrum Чёрного моря, то есть проникли в тот безопасный уголок Империи, где в совершенной безопасности процветал до сих пор «город любовников». С того времени, как турки овладели Малой Азией, никакого неприятеля там не видали. [129]
В устье Днепра между тем хлопотали о замке для преграждения казакам здобычней дороги. Ахмет-баша, беглербек румелийский, стоял на урочище Газилер-Геремих (переправа воинов). У беглербека было 4.000 янычар и множество другого народу. Готовились к постройке и поджидали казаков. Беглербек требовал у поляков пособия своему делу съестными припасами и материалами, что было им крайне обидно. [130] Они видели в действиях турок посягательство на польские границы и опасные замыслы против Польши; они знали, что султан ищет только предлога к расторжению мира. Слух о разорении Синопа сильно встревожил и озаботил королевское правительство. «Конфиденты» уведомили Жолковского, что падишах поклялся своей душой отомстить Речи Посполитой. Польша была полна страха предстоящей опасности, istius periculo perfuncta, как выражались её классики, эти проводники к той гибели, о которой они красноречиво разглагольствовали и которую, как им казалось, предотвращали. Оставалась одна надежда на войну с персами, которая предстояла тогда султану. «Day Panie Boże, żeby ta tam woyna rozzawrzyła się»! [131] молились набожные государственные люди.
Но и казакам приходилось плохо: обратный путь был им отрезан; турки решились истребить их на Переправе Воинов. Завзятым добычникам оставалось только отчаянным ударом прорватьсь сквозь турецкую флотилию. Они были фаталисты. Они были преемники и потомки тех, которым «вещий Боян» заповедал свою припевку: «Ни хитру, ни горазду, ни птицей горазду суда Божия не минути». «Не треба смерти боятись: вид неи не встережесся!» так проповедовали своим затяжцам запорожские ветераны. Каждый из казаков давно обрёк себя на смерть; многие не раз избежали неминуемой гибели почти сверхъестественным способом или среди отчаянной резни и пламени, или в бурях на Чёрном море, известном своей бурливостью, когда после страшной фортуны что-то незримое, по словам кобзарской думы, «судна козацьки догоры як руками пидиймало». Они готовы были явиться на последний суд, и этим судом для них, как и для бояновского Бориса Вячеславича, была смерть от меча, огня, воды или от медленных мук: слава приводила казака на суд тем же порядком, как привела и варяжского князя. Грозные сцены ревущего под ногами моря и рыкающих кругом, аки львы, бусурман, были для запорожцев призывом к исповеди и покаянию.
Сповідайтесь, панове молодці милосердному Богу,
Чорному морю
И мені, отаману кошовому!
Так взывал к ним предводитель в последние минуты жизни, перед крушением их дерзко-утлого флота. И каждый припоминал в душе своей: как, выступая в поход, он оттолкнул старушку мать, когда она ухватилась за стремя, не пуская из дому единственного сына; как, в опьянении от казацкой завзятости и оковитої горілки, топтал конем детей, игравших на дороге; как отвечал гордым словом на приветствие «старых жен» (и это было смертельным грехом для казацкой, разбойницкой совести); как, наконец, проезжая мимо дома Божия, «за гордостью да за пыхою», не снимал шапки и не клал на себя креста. Горькое самоосуждение внушало казакам решимость погибнуть, и «вещий дух» их боролся мужественно с грозными стихийными силами. Но при этом они веровали, что молитва отца и матери «зо дна моря выймае»; они знали, что «клятьба» матери, через минуту, сменяется мольбой к Богу, чтоб он не услышал страшных напутствий казаку. Была у них в запасе, у этих людей religionis nullius, ещё и другого рода вера, заимствованная тысячелетия назад, от финикиян или иного мореходного племени: они веровали, что Чёрное море можно умилостивить кровавым жертвоприношением, и что несколько капель крови из мезинного пальца, поглощённых ревущей стихией, заставляют его иногда утихнуть, [132] как ту таинственную силу, которая едва не погубила Моисея, возвращавшегося в Египет, и отошла от него только после символического пролития перед ней детской крови. [133] Если в поздний период казачества, когда сабли уже заржавели, когда мушкеты были без курков, казацкое сердце не боялось турок, [134] то могло ли оно их бояться во время частого «гостеванья» на гостеприимном море «варяжском»?
Казаки имели средства проведать, что из Белгорода повезли к Очакову турецкую армату; но и это их не остановило. «Кому Бог поможе!» таков был их военный клич, и с этим кличем они, как поется в думе, «на Лиман ріку іспадали, Дніпру-Славуті низенько уклоняли». Днипро-Славута, в их глазах, был существо живое, зрячее, чувствующее, каким в глазах Игорева бояна была река Донец, беседовавшая с Игорем во время его бегства, или в глазах Гомера река Скамандер, воплощённая в грозного, но милосердого полубога. Казаки всякий раз низко-пренизко кланялись древнему Славуте, когда он после «злой хуртовины морской», после «супротивной фили», после «страшной фортуны», начинал любо лелеять на себе избитые бурями и турецкой картечью казацкие чайки, как лелеял когда-то носады(большая лодка) Святославовы. Но на Переправе Воинов известной, может быть, со времён Митрадата, этого Святослава азиатского, этого Мстислава Удалого понтийского, грянула на казаков турецкая армата. Казаки ждали грому и граду; они решились подвергнуться ужасам заготовленной на них арматы и флотилии. «Кому Бог поможе»! И фаталисты прорвались сквозь галеры, сквозь сандалы, сквозь кривые янычарские сабли, сквозь ядра, картечи, пули и татарские стрелы, прорвались казаки сквозь бусурман «на тихия воды, на ясные зори, у край веселый, миж народ хрищеный», как это выражается в кобзарских думах.
Но прорвались, конечно, не все. Султан, «прибежище и щит великих монархов», [135] получил от Ахмет-баши «которого высота да пребывает во веки» [136] радостное известие, что казаки разбиты и почти истреблены: одни из них изрублены саблями, другие потоплены в море, и только некоторые с несколькими лодочками своими ушли на польские границы в Черкассы и Корсунь. Надобно думать, что бюллетень, составленный для султана, говорил ещё больше в пользу турецкого оружия, потому что вести, полученные от пограничных турок в Польше, далеко расходились между собой версиями своими. По одной версии, sceleratos illos complurrimi capti sunt, [137] по другой заполонено только 20 казаков, а по третьей спаслось только 18 чаек, прочие казаки, выскочив на берег, ушли пешком, а човны и добыча достались неприятелям. Наконец, в турецких летописях находим и четвёртую версию. По сказанию этих летописей, казакам загородил дорогу в устье Днепра Шакшак-Ибрагим-баша, но казаки, проведавши об этом, высадились на другом месте, потащили свои чайки по сухопутью и хотели обойти таким образом Переправу Воинов, но турки открыли варяго-казацкий волок, и казакам пришлось потерять и побросать в воду часть богатой добычи. При этом 20 сиромах было схвачено турками для умилостивления буздыганоносной десницы падишаха. [138] Их казнили в Царьграде перед глазами жителей Синопа, прибежавших в столицу с известием о постигшем их бедствии. В этом известии, конечно, есть своя доля правды; но турецким летописям надобно доверять ещё меньше, чем украинским. По складу восточного ума, турецкие летописцы не считают за грех одно событие ставить на место другого, а годами событий играют они, как своими чётками. Летописи у турок не столько писались, сколько сочинялись, а в каких именно видах, это вопрос специальный.
ГЛАВА XV.
Постепенный разлив казачества в польско-русском обществе. Необходимость временного примирения двух врагов русской силы мусульман и поляков. Стремление поляков к политической гибели путём посягательства на Московское царство. Непонимание выросшей русской силы в лице казаков. Казаки являются политиками, устраняющими кровопролитие.
На богатом пиру государственной славы восседают обыкновенно венценосцы да их приближённые, а крохи, падающие со стола великих земли, пирующих на счёт исторической правды, случайно достаются личностям тёмным. Эти крохи старался я собрать в сорной куче величавых слов, наполняющих бумаги польских королей и их магнатов, но и то не столько ради славы бесславных, сколько для изучения того старого перегноя, из которого возникла и возникает новая жизнь, сияющая перед нами красотой, или поражающая нас безобразием. Мы ведь продолжаем род наших предков не в одном физическом отношении; мы воспроизводим одновременно и нравственные свойства их. В наслоении нашей народной почвы таится много общего с нашими нынешними занятиями, страстями, идеалами. Ничто в ней не погибло из нашего былого, а только ускользнуло от нашего знания. Потому-то запах угадываемой действительности в прошедшем столь же обаятелен для ума историка, как запах взрыхлённой весной земли для химика и садовода. Но история, как наука, остаётся далеко позади химии, и занята, покамест, лишь накоплением данных. Пускай другое, более искусное перо воспользуется моим агломератом, как пользовался я трудами моих предшественников по избранному мной предмету. Оно, может быть, не удовлетворится моими выборками из забвенных новым миром бумаг, и в самих подлинниках найдёт многое, чего не дано видеть оку современного нам исследователя. Эта мысль ободряет меня и в надежде сказать нечто ещё не сказанное, и в опасении наделать ошибок. Я представляю публике не столько литературное произведение, сколько кабинетные тетради мои, мою текущую подготовку к чему-то стройному, ясному, убедительному. Глядя на своё дело таким образом, я проведу моего читателя ещё одним старинным ходом, которым ходил сам, дивуясь и размышляя. Я покажу ему, как один из главных деятелей того времени, именно Жолковский, столь памятный Москве в безгосударное время, публично высказался о событиях, пройденных уже нами по другим документам.