* * *
Зеленоваты без претензий,
почти уже в осеннем гриме,
ажурные шары гортензий
гидрангий, как сказали б в Риме
не нашем нынешнем, а Древнем,
и также древности подобны,
пристанционные деревни
микроскопически подробны:
заборы, мостики, перила,
старуха в пестром «адидасе»,
и все, что не было и было
в каком-нибудь девятом классе.
Мы сами выбрали разлуку,
чтоб к прошлому казаться ближе,
и если ты протянешь руку,
я, может быть, ее увижу
из этой электрички шумной,
из нашей жизни безутешной,
из юности ее безумной,
её гортензии нездешней
Синий дом
Почти что на краю оврага
есть синий обветшалый дом.
Но мы не сделаем ни шага,
чтоб снова очутиться в нем.
Пускай в малине одичавшей
гудят огрузлые шмели.
Но я молюсь, чтоб эту чашу
повторно мимо пронесли.
И ты молись, чтоб всё пропало,
рассыпалось до мелких снов,
чтобы на паперти вокзала
нам не хватило нужных слов.
Чтоб было глупо все, как было,
и, не растрачивая пыл,
чтоб я всю жизнь тебя любила,
чтоб ты всю жизнь меня любил.
* * *
В Москве исчезли площади и скверы,
а вместо них о, чур меня, о, чур!
возвысились нелепые химеры,
пародии былых архитектур.
И там, где мы впервые целовались,
где воздух был от счастья голубой,
дома друг к другу жалобно прижались,
потом исчезли, как и мы с тобой
* * *
* * *
В Москве исчезли площади и скверы,
а вместо них о, чур меня, о, чур!
возвысились нелепые химеры,
пародии былых архитектур.
И там, где мы впервые целовались,
где воздух был от счастья голубой,
дома друг к другу жалобно прижались,
потом исчезли, как и мы с тобой
* * *
Две белые кофточки с юбкою узкой
что надо еще мне теперь для души?
Ну, может быть, память с её перегрузкой,
да, может, скамейка, где спят алкаши.
На этой скамейке, о Боже, о Боже,
как долго нам грезился счастья обвал!
Какие жары и морозы по коже
ходили, когда ты меня целовал.
Мы просто расстались. А, может, не просто,
а, может быть, чья-то слепая рука
водила судьбой, отдирала коросту
с бескостного, злого её языка.
И стало греховным, что было безгрешно.
Но время прошло. И утихла родня.
И вот я стою у скамейки, и нежно
сам пух с тополей облетает меня
* * *
У розы засохшей на счастье такие права,
которые свежая роза давно позабыла,
такие права, что возможно спустя рукава
валять дурака
или брать его с жара и пыла,
последнее счастье
какой это праведный сон,
какое свеченье,
какое во сне бормотанье
О Господи, дай мне поверить,
что нету времен,
что роза не знает
ни вечности
ни увяданья.
Медовый дом
Поздней страсти застенчивы тени,
но желаний бесстыден угар
на земле не случался смиренней
и счастливее этот пожар.
Были юбки разбросаны смело
и цвели на полу, как цветы,
и почти обнаженное тело
не стыдилось своей наготы.
И в ночи фиолетово-серой
в деревянно-медовом дому
было больше неверья, чем веры,
что не сгинет, не канет во тьму
эта ночь, этот жар, этот лепет
и короткий, и сбивчивый сон,
этот холод, дошедший, как трепет,
из каких-то библейских времен.
Были жесткие звезды неярки
под присмотром невидящих глаз.
И писала нам жизнь без помарки
в первый раз.
* * *
Мир под копирку, завернут в копирку,
в памяти только пустые азы
или уменье тяжелую дырку
нежно заштопать крылом стрекозы.
Выбор богат, но невыбор богаче.
Время постыло, но вечность простила
то, что гляжу я влюблено, незряче
на фронтовое затишье из тыла.
Мой лебединый, мой сладостный
мальчик!
Пусть наше время давно улетело,
я восьмиклассница, как же
иначе
мне объяснить твое жаркое тело!?
Дело не в том, но не в том и безделье,
Что из былого могилы и дети
нас окликают, а все, чем владели,
плавает где-то, почти в Интернете.
Мир не поймал в свои глупые сети,
но и не сдался без боя на милость.
Вот и обуглилось все, что дымилось,
вот и остались мы вместе на свете.
Окно в слезах
«К тому ж двадцатый век стоит в саду, а вместе с ним я белый свет покину»
Н.К., 1980Как девочка вайнахская со страхом,
как юноша из Углича в Чечне,
так я гляжу И все покрылось прахом,
и отжило, и умерло во мне.
Отец и мать давно в сырой могиле,
и ты один мне муж на небесах,
иных уж нет, а те ушли, уплыли
и лишь окно оставили в слезах.
Так я о чем? О том, что ветер резкий,
что мир, как прежде, и нелеп, и груб,
Но смотрит Кто-то из-за занавески
и не разжать закаменевших губ.
Я много лишних слов наговорила,
как бы с нечистой силою в ладу
О, Господи, прости мне и помилуй,
двадцатый век уже отцвел в саду.
В Твоем саду, о милостивый Боже,
Твоей покорна силе всеблагой,
стою теперь, и праведней и строже,
и знаю, что нет смерти никакой.
* * *
И кофе вблизи Люксембургского сада
у рыжей и алой листвы на виду
запомнится странной рифмовкой с «де Сада»
и тем, что мы не были в этом саду.
и тем, что летела листва, умирая
в щемящий пунктир превращалась черта,
и осень, как будто преддверие рая,
для нас распахнула свои ворота.
* * *
Ты говоришь: не плачь, еще не время,
еще не время, говоришь, не плачь
Но желтый лист тебя целует в темя,
целует, как Иуда, как палач.
Раскрыла осень подлые объятья,
и мы одни среди летящих стрел.
Я крашу рот и поправляю платье,
чтоб на меня и ты без слез смотрел.
* * *
* * *
Ты говоришь: не плачь, еще не время,
еще не время, говоришь, не плачь
Но желтый лист тебя целует в темя,
целует, как Иуда, как палач.
Раскрыла осень подлые объятья,
и мы одни среди летящих стрел.
Я крашу рот и поправляю платье,
чтоб на меня и ты без слез смотрел.
* * *
В предпоследнем целованьи
на больничной простыне
столько боли, то есть, знанья
о тебе и обо мне.
И покуда губы в губы,
и пока душа в душе,
я молчу о том, как любы
дни, прошедшие уже
Нет ни страсти, ни влеченья
в легкой старческой руке,
но уходит в ночь свеченье
и не гаснет вдалеке.
А о том, что там, за знаньем,
за последним целованьем
на исходе немоты
знаем только я и ты
* * *
Со Старой Планины здесь облака стекают,
чтоб ночь нарисовать не хватит и чернил,
здесь ласточки живут и ящерки витают,
и мне Господь здесь жить определил.
Он все забрал. А мне оставил это
преддверие своих немыслимых высот,
и розовый апрель, и огненное лето,
и старость, то есть страсть октябрьских красот.
Придет январь. И синь его сквозная
мне вилами напишет на воде,
что есть любовь. Но я ее узнаю.
Здесь близок Бог, как никогда, нигде.
* * *
В синий отблеск фиолета
желтое сквозимо.
Ожидаю бабье лето
и мужскую зиму.
Ожидаю, что откатят
прошлые разоры.
Что опять затянут в кратер
огненные взоры.
И поселиться большая
в сердце голубица.
И за это обещаю
плакать и молиться.
* * *
Я хочу на прощание выпить вина
и не дать обещанья.
Я сюда не вернусь, я плохая жена,
я влюбилась в прощанья.
Но покуда не скрылись глаза за горой,
и покуда гора не пришла к Магомету,
поцелуй меня в этой прохладе сырой
сине-красного лета.
Я навеки запомню и этот пейзаж,
и дрожанье, горенье,
и что наш поцелуй это только мираж,
измененное зренье.
Заедно[2]
На Балканах бездонная ночь,
осторожна, чиста, нелюдима.
И уже никому не помочь,
кто не заедно, не заедино.
В эти ночи рождается страх
одиночества черная льдина.
Плачет птица и дождик в горах,
что не заедно, не заедино.
Мы такие прошли колеи,
и такие проехали страсти,
что дрожащие губы твои
лишь касаются молча запястья
* * *
Оглушило и ошарашило:
не обозналось ли?
счастье покроя страшного,
с неба и до земли.
Как же нам это вынести,
в памяти теребя
прошлое, чтоб не вырасти
больше самих себя?
Ведь не на вырост дадено
и не на окорот.
Счастье, а не украдено,
даже наоборот!
Горя нам было мало ли
жалиться да тужить?
Нас оно не ломало ли,
и не мешало жить?
А вот теперь на паперти
у счастья на поводу,
словно на белой скатерти
или на тонком льду.
* * *
Ты готов ли, ласковый и нежный,
встать со мной
на неотвратимой, неизбежной
паперти земной?
Ты готов ли целовать каменья,
брошенные вслед?
От любви, похожей на смиренье,
ждать ответ?
Ты готов ли? Я ли не готова
умирать:
вот стоите рядом ты и слово!
надо выбирать
* * *
Что с нами, милый?! Мне все чаще
идет на ум:
так виноград последний слаще
почти изюм.
Так на прошедшие мытарства,
каменьев град,
отдав полжизни и полцарства,
уже глядят.
Так не зовут уже, не ищут
земных утех,
а молча ждут на пепелище,
чтоб выпал снег.
Все такНо если ночкой каждой
о, исполать!
то умирать дано от жажды,
то вновь пылать?
И если это не расплата
и вход в пике,
а просто нежностью прижата
щека к щеке?!
Знать, на осеннем одиноком
уже пути
Господь обвел нас дольним оком
и дал пройти.
О поэте Надежде Кондаковой
Не в публицистике, не в прямом отражении каких-нибудь иногда очень сильных, но вместе с тем и привычных истин сила поэзии, сила такого истинного поэта, как Надежда Кондакова. Её я бы сказал такой благородный признак то, что она свою необыкновенно глубокую, естественную, исходящую из самых глубин нашей современной национальной истории, жизнь, присущую ее большому дару образом превращает в поэзию. Она часть народа со всей его мучительно искаженной историей, со всеми этими так называемыми великими переломами, арестами, индустриализацией, страшной войной, которая стоила нам миллионов жертв, со всеми этими страшными репрессиями, которые стоили, может быть, и больше, чем миллионы жертв. И она не прошла через диссидентство, не прошла и через какое-то такое формотворческое диссидентство. Она естественная часть народного потока, и в силу вот своего дарования, которое ей подсказало ту естественную мелодию, тот ритм, те слова, она часть нашего языка, языка современного и одновременно исторического, и, может быть, частично архаического. И она превратила это в лирику, естественную, сильную, душевную лирику. Она нашла единственно необходимые слова и выразила всё жизнь народа, личную жизнь, приключения наших поколений. Всё это обратилось в сильные, естественные стихи, где каждое слово на месте. Где нет ни попытки какого-то ловкого, но сомнительного эпитета, какого-то двусмысленного образа. Она никаких внешне подкупающих жестов не делает, но жест воли, жест страсти, жест любви постоянно в ее стихах присутствует. Она истинный лирик, лирик вот на сегодняшнем этапе русской поэзии. Она говорит внятно и сильно, она говорит просто, но существенно. Она находит необходимое слово, необходимое дыхание и это действительно большая редкость, как всякая истинная поэзия, огромная редкость. Потому что сколько бы мы ни видели имен в антологиях, но истинных знаков русской поэзии остается очень немного, какие-нибудь, может быть, два-три десятка за век. И присутствие среди нас такого поэта оставляет для каждого, кто еще верит в силу слова, силу стиха, надежду, что всё это вся эта музыка жизни она реальна, она действительна. Вот поэтому Надежда Кондакова реалист не просто, а реалист в том поэтическом смысле, что поэзия всегда опирается на землю, а головой уходит в небеса.