– Что ты бредишь, Симакова? – взревел участковый, внезапно теряя терпение. – При чем здесь животные?
– Угости сигареткой, скажу. – Симка шмыгнула носом и поднесла два пальца к губам, показывая, как сильно ей хочется покурить.
Участковый покосился на Бородина. В глазах его читался вполне конкретный вопрос: не пора ли применить к этой наглой женщине положенные в таких случаях крутые меры или еще немножко потерпеть ее безобразное поведение? Илья Никитич в ответ слабо покачал головой, давая понять, что с мерами торопиться не стоит. Участковый пожал плечами и нехотя протянул Симе сигарету. Сима с наслаждением затянулась, сделала таинственное лицо и произнесла:
– Животные все чувствуют, особенно собачки. Они такие лапочки, солнышки, лучше людей в сто раз. Я их люблю, с ними дружу, и мне от них этот божественный дар передался. Слышали, как собаки по покойнику воют? Они жмуров за версту чуют, вот и я тоже. Я ж грю, я прям эстрасьянс. Носом воздух понюхаю и чую. А ты, прошу прощения, вроде культурный такой человек, – она с упреком покосилась на Бородина, – нет, чтобы спросить спокойно, мол, откуда у тебя, Сима, этот сундучок с ниточками? Уставился на меня, как будто я тебе косуху зеленью должна по расписке, а потом дунул по переулку. Я ведь сразу поняла, что вернешься, чувствовала, надо уходить от греха, однако жаль было Рюрика будить, он так спал на свежем воздухе, сладкий мой, так спал. Эй, Рюрик, скажи им, ничего мы не видели, правда?
Рюрик пока не произнес ни слова. Он был совсем плох. Глаза его закатились, голова слегка покачивалась из стороны в сторону, он вяло шевелил губами, издавая странные утробные звуки. Когда его подруга замолчала на миг, в тишине стало слышно, что он поет старинный романс «Степь да степь кругом» и довольно точно выводит мелодию.
– Так, Рюриков, ты сюда что, концерты пришел давать? Кончай бубнить, Шаляпин недоделанный, – участковый слегка толкнул его в плечо, – давай рассказывай, как дело было. С самого начала и по порядку.
– Я не бубню, – резко вскинул голову Рюрик, – я пою. У меня, между прочим, среднее музыкальное образование. А что недоделанный, это вы точно заметили, гражданин начальник. На правду не обижаюсь. Если бы меня доделали, доучили, приняли в Консерваторию, был бы я сегодня, как Паваротти.
– Ай, ну что ты брешешь, – Симка сморщилась и легонько хлопнула своего друга по губам, – у Паваротти тенор, у тебя бас.
– Ну, бомж пошел образованный, сил нет, – хмыкнул участковый, – Симка – политик, Рюрик – оперный солист. Ладно, граждане, кончаем здесь ваньку валять. Отвечаем на вопросы, как положено.
– Так чего отвечать, если мы не видели ни хрена? – развел руками Рюрик. – Утречком подошли к мусорке, а там куча ниток валяется и сундук соломенный. Вот и все дела.
– Откуда узнали про убийство?
– Я ж сказала, у меня дар божественный, я эстрасьянс самый натуральный. Я бы вам могла все сказать, что было, что будет, чем сердце успокоится, если бы вы со мной по-хорошему, по-доброму.
– Да че ты несешь, дурья башка? Какой ты эстрасьянс? Ментура приехала, труп выносили, это мы видели. А больше ничего, – быстро пробормотал Рюрик и, понурившись, опять принялся тихонько напевать себе под нос.
– Вы бы отпустили нас, граждане-господа, – попросила Сима, жалобно шмыгнув носом.
– Значит, так, сладкая парочка, – откашлявшись, произнес участковый сухим, официальным тоном, – вы оба пока только свидетели, однако именно у вас в руках оказались вещи из квартиры убитой. Ты, Симакова, знаешь всех жильцов третьего подъезда, да и ты, Рюриков, тоже. Вам известно, что в сороковой квартире проживала одинокая, беззащитная женщина. Вот вы и решились на ограбление с убийством.
Илья Никитич, морщась от боли, попытался вытянуть больную ногу, но не смог. Коленка ныла нестерпимо. Надо было кончать эту бодягу, отпускать несчастных бомжей. Убийца вышел из подъезда не позже половины второго ночи. На то, чтобы распотрошить сундук с нитками, ему понадобилось минут пятнадцать. Потом он исчез, а бомжи явились к помойке только на рассвете. Прошло не меньше трех часов. Никакие они не свидетели.
– У-у! – протяжно взвыла Симка. – Смерти моей хочешь?
– Ну давай, Симка, колись, утомила! – крикнул участковый, приблизив лицо к перепуганной бомжихе.
Симка тряслась как в лихорадке, без спросу вытянула еще одну сигарету из пачки, цапнула со стола зажигалку, стала быстро, жадно затягиваться и громко охать при каждом выдохе. Рюрик опять ушел в себя, в свою песню. Он покачивался, урчал басом и напоминал огромного, облезлого, задумчивого котяру.
– Ох, грехи наши тяжкие, ох, не могу, – простонала Симка, – год-то какой жуткий, если цифры перевернуть вверх ногами, знаете, что получится? Три шестерки, знак нечистого. Вот это он и был, собственной поганой персоной!
– Кто? – хором спросили участковый и Бородин.
– Огненный зверь, – прошептала Симка.
– Слушай, ты издеваешься, да? – вкрадчиво поинтересовался участковый.
Бородин молча отбил пальцами дробь по столу.
– Я, как увидела его, сразу поняла, он за невинной душой пришел. Женщина из сороковой квартиры, добрая такая, тихая, вот, туфли мне свои отдала, – Сима вытянула ногу и повертела носком вполне приличной кожаной туфли светло-коричневого цвета, – а когда я на лестнице ночевала, она мне одеялко вынесла, и чайком угощала, и хлебушком с маслом, и колбаской. Вот какая хорошая женщина, самая добрая во всем подъезде, самая сострадательная. Для него, урода, сострадательный человек хуже ладана.
– Сима, ты ведь тоже добрая, и душа у тебя чистая, – задумчиво произнес Илья Никитич и поймал удивленный взгляд участкового, – ты с бродячими животными последним куском делишься и мухи не обидела за всю жизнь, верно?
– Верно, ой как верно, гражданин начальник. – Сима потупилась и громко всхлипнула. – Я добрая, я очень хорошая, только никто не ценит, не понимает мою чистую душу.
– Зато он, огненный зверь, отлично чувствует твою чистую душу, и следующей его жертвой будешь ты, Сима. – Голос Ильи Никитича звучал глухо, жутковато, он придвинулся поближе к Симе, глядел ей прямо в глаза и говорил, стараясь не дышать носом: – Ведь он видел тебя? Видел так же ясно, как ты его?
– Да! – прошептала Сима. – Он меня видел! Он за мной придет!
– Придет, – кивнул Бородин, – если мы его не поймаем, обязательно придет. Ну, как он выглядел?
– Рожа вся черная, глаза красные, во рту клыки, – выкрикнула Сима и качнулась на стуле, – ой, не могу, боюсь!
– А чтобы не бояться, помоги нам, Сима, спасти твою жизнь, расскажи все по порядку. Где ты его увидела?
– Во дворе, на лавочке. Он сундучок потрошил. Я за посудой вышла, как всегда, смотрю, сидит. Сзади вроде нормальный, в майке, а как подошла ближе, поглядела сбоку, так и за стыла.
– Когда это было?
– Ночью.
– В котором часу?
– Ну, как? В полночь, конечно! У меня часов наручных не имеется, но я определенно знаю, он, поганец, всю дорогу является ровно в полночь.
– Дура, ну дура баба, – внезапно ожил Рюрик, – шлялась где-то, пила без меня, потом пришла и давай вопить, мол, черта во дворе видела с черной мордой и красными глазами. Я грю, тебя, Сима, заглючило, в натуре, а она мне: не веришь, пойдем, покажу, он там, на лавочке, рукодельный сундук потрошит с нитками, ржет и матюкается. Я грю, дура, зачем черту нитки? А она отвечает: раз взял, значит, надо ему. Ищет что-то в клубочках. Нашел ли нет, не знаю, пойдем, грит, глянем. Я грю, тебе надо, ты иди, а я спать хочу. Короче, это, пристала ко мне, пойдем да пойдем, грит, одной страшно. Только мы собрались, слышим, во дворе шум, голоса. Окошко прямо на третий подъезд выходит, ну и вот, глянул я в окошко, вижу, машина милицейская, ну и все, как положено, в общем, вы сами знаете. Я грю, надо, Сима, погодить, когда менты уедут.
Рюрика прорвало. Видно, он долго, трудно переваривал впечатления прошедшей ночи в своей хмельной башке и наконец, переварив, почувствовал острую нужду поделиться ими с кем-нибудь, хотя бы со следователем и участковым. Сима пыталась пару раз перебить его, но он резко обрывал ее: молчи, дура! Она послушно замолкала, а он продолжал:
– Ну, стали мы ждать, глядим в окошко, а тут как раз труповозка подъехала. Как положено, санитары, менты, и, короче, это, выносят из подъезда труп. Симка, дура, чуть не завопила, хорошо, я ей пасть успел зажать. Пока то да се, уехали, стало совсем светло, я спать хочу, не могу, а она все волокет меня, грит, точно видела, там черт сидел, и это, значит, он человека порешил. Я, грит, даже знаю кого. В третьем подъезде, в сороковой квартире, женщина на кукольной фабрике работала, тихая такая, хорошая женщина, Лилей зовут. Ну и вот, пришли мы, короче, к помойке, а там ниток этих раскидано хрен знает сколько. Симка давай все собирать, сматывать, ну а потом вы, гражданин начальник, подошли.
– Сима, как ты поняла, что убили женщину по имени Лилия из сороковой квартиры? – склонившись к Симе, ласково спросил Илья Никитич.
– По ниточкам, – всхлипнула бомжиха, – по сундучку. Ее это рукоделье.
– Ты что, раньше видела?
– Ага, видела. Она меня зимой два раза помыться пустила, жидкость от вшей подарила, во какая женщина хорошая. Так у ней этот сундучок на столе стоял.
– И ты прямо так его запомнила?
– Ага, запомнила. Очень уж он красивый, старинный. У моей бабушки такой был, тоже нитки всякие хранила, вязать любила.
– Умница, – кивнул Илья Никитич, – а теперь все-таки попробуй вспомнить, как выглядел человек, который потрошил этот красивый сундучок?
– Да не человек он! – завопила Сима так громко, что Рюрик подскочил на стуле, а у Бородина заложило уши. – Сколько вам объяснять? Не человек! Рожа черная, глазищи огромные, красные, нос над губой болтается, и рожки, самые натуральные, понимаете вы или нет?! Он ведь прямо как глянул на меня, я чуть не померла со страха, креститься стала, а он заржал и послал меня матерно. Ясно вам?
– Погоди, – кашлянул Илья Никитич, – как же ты его разглядела в темноте?
– Так он под фонарем сидел, да и ночи светлые.
– Значит, лицо черное, глаза красные, на голове рога, – подытожил Бородин, – а волосы?
– Нет у него волос. Лысый он, и голова вся черная, блестящая, и рожки торчат, маленькие такие, красенькие.
– Как тебе показалось, он худой или толстый?
– Плечи широкие, но не толстый.
– Он при тебе со скамейки не вставал?
– Нет.
– То есть какого он роста, ты не видела?
– Да он любого может быть роста, какого захочет, такого и роста, хошь, как мышка, хошь, больше слона.
– Ты говоришь, он послал тебя матерно. Какой у него был голос?
– Визгливый, противный.
– Визгливый? То есть высокий? Может, вообще женский?
– Да хрен его знает, – махнула рукой Сима, – какая разница? Он может любым голосом разговаривать. Хошь, басом, хошь, тенором или вообще высокой сопраной. На меня он завизжал, как свинья.
– Ну да, понятно, – кивнул Илья Никитич, – а сзади, говоришь, он выглядел нор мально?
– Нормально. Майка синяя.
Илья Никитич тут же, совсем некстати, вспомнил, что у Люси была футболка синего цвета, и грустно спросил:
– А как же рога? Разве их не видно было сзади?
– Да чего там, видно не видно? Ну, вот представь, ты себе идешь тихо-мирно к контейнеру за посудой, как нормальный человек, в натуре, ну сидит парень какой-то на лавочке. Ты что, будешь его рога разглядывать? Я подумала, это кепка у него такая.
– То есть на нем был головной убор с маской, – устало вздохнул Илья Никитич и взглянул на участкового, – знаете, есть такие специальные магазины, там продаются маски-страшилки. Вот наш убийца и напялил на себя маску черта с рожками. Шутник.
– Не верите? – взвизгнула Сима. – Думаете, он мне спьяну померещился? Нет, – она замотала головой, – пришли последние времена. Он будет еще убивать, без разбору, всех подряд, праведников и грешников, вы хоть всю ментуру на уши поставите, ни фига вы его не поймаете.
Глава третья
Близняшки вышли из особняка, в котором находилась редакция журнала «Блюм», и направились к Старому Арбату. У них было три часа до встречи с фотографом Кисой и десять рублей на двоих. Это два пирожка с капустой либо две порции мороженого. Они приехали в Москву из Лобни семичасовой электричкой, встали очень рано и не успели позавтракать, а Солодкин не предложил им даже кофе.
Весной им исполнилось семнадцать. Теперь у них появилась возможность раз в неделю ездить в Москву и завелось немного денег на карманные расходы. Им нравилось шляться по городу. Они, выросшие в подмосковных специнтернатах и детских домах, за бетонными заборами, пьянели от запаха бензина и горячего асфальта, от блеска, шума, от пестрой уличной жизни, от шикарных магазинов, ресторанов, лимузинов, от мужских взглядов, от собственных отражений в зеркальных витринах.
На них оглядывались даже дети и старики. Возле них тормозили иномарки. Их ноги, плечи, спины отливали медовым загаром, их длинные белокурые волосы развевались и сверкали на солнце. Обе высоченные, сто восемьдесят плюс десять сантиметров «платформы», обе тонкие, как афганские борзые, и совершенно одинаковые во всем, кроме возраста. Одна старше на полчаса, и точно не известно, какая именно.
Денег у них было страшно мало, они постоянно, напряженно думали о деньгах, разглядывали наряды в витринах эксклюзивных магазинов, и от этого их голубые глаза делались еще прозрачней и ярче, а щеки наливались нежным румянцем. Им приходилось постоянно одергивать друг друга. Слишком многое было запрещено уставом семейного детского дома «Очаг», в котором им довелось провести последние семь лет. Они не имели права вступать в разговоры с незнакомыми людьми, привлекать к себе внимание, заходить в дорогие магазины, покупать сигареты и спиртное. С семнадцати им разрешили курить, но сигареты выдавали в «Очаге», пачку «Честерфильда» на двоих на три дня.
– Надо было у Солодкина хотя бы сигарет стрельнуть, – вздохнула Ира, доставая из сумочки пачку, в которой осталось всего две штуки.
– Да, надо было, – рассеянно кивнула Света. Она щурилась, тонкие ноздри трепетали. Перед сестричками был Старый Арбат, и от голода кружилась голова. Запахи сводили с ума. Пахло шашлыком, жареными цыплятами, теплой сдобой, в открытых уличных кафе играла музыка. Девочки остановились, наблюдая сквозь решетку, увитую плющом, как накрывают столы в дорогом уютном гриль-баре. Взлетали белоснежные крахмальные скатерти, неспешно проплывали лощеные официанты в бабочках, у входа красовалась яркая вывеска, рекламирующая бизнес-ленч всего за шестьсот пятьдесят рублей.
– Давай хоть мороженого купим, – простонала Света, взглянув на заострившийся бледный профиль сестры.
– Не хочу, – помотала головой Ира, – не желаю я жрать это поганое мороженое. Хочу бизнес-ленч, на белой скатерти, и чтобы такой вот гладкий холуй обслуживал.
– На бизнес-ленч надо заработать, – уныло усмехнулась Света.
– Ага, вон ту обменку грабануть. У тебя случайно в сумочке пушка не завалялась? О-ой, как жрать хочется, сил нет! – Ира закатила глаза. Она умела делать это очень страшно, в глазницах были видны только белки. Света тоже умела, но никогда не делала.
Много лет назад старенькая санитарка в детдоме сказала, что если кто-нибудь напугает в этот момент, то глаза останутся белыми и слепыми на всю жизнь. Света пыталась отучить сестру от идиотской привычки, но Ира не поддавалась воспитанию, ей нравилось делать то, чего нельзя, пусть даже самой себе во вред. Она стояла перед сестрой, изредка моргая, показывая перламутровые белки в тончайшей нежно-розовой сосудистой паутинке. Она все время кого-то играла, могла спародировать любого человека, зло, смешно и очень похоже. Сейчас она не просто гримасничала. Она готовилась стать живой карикатурой.
Оглянувшись, Света заметила беременную слепую нищенку. Молодая женщина стояла в двух шагах от них, у входа в гриль-бар. Глаза ее были затянуты мутными, как медузы, бельмами. На ней был мужской пиджак в клеточку, под пиджаком короткий, выше колен, ситцевый сарафан в цветочек. Он туго обтягивал огромный овальный живот с пупочной ямой посередине. Казалось, тонкие искривленные ноги в голубых варикозных буграх едва удерживают вес живота, в котором вполне могла уместиться двойня. Нищенка водила руками по воздуху, гнусаво бормотала: