Он открывал её дверь своим ключом, который был доверен ему не как знак их любовной связи, а как свидетельство дружбы, с того самого дня, как Матильда в первый раз оставила на него кошек. Сквозь дверной проем он видел широкую белую постель, лежащую на пышных подушках Матильду в белой просторной рубахе, с мягко-заплетённой ночной косой на плече, с пухлой книжкой в газетной обертке, в окружении трёх чёрных кошек, спящих в самых причудливых позах на её раскинутом теле. Матильда улыбалась обратному кадру – густорумяному юноше в короткой спортивной куртке, со снегом в густых волосах. Она знала, что он всю дорогу бежал, как зверь на водопой, и знала, что бежал бы не двадцать минут, а всю ночь, а, может, неделю, чтобы поскорее её обнять, потому что голод его был молодой, зверский, и она чувствовала готовность ответить ему.
Иногда ей приходило в голову, что мальчика можно было бы немного подобразовать, потому что он и в постели всё продолжал бег к ней, и не было времени для медлительной нежности, для неги, для тонкой ласки. Он же, добежав, внезапно отрывался от неё, ахал, глядя на часы, быстро одевался и убегал. Она подходила к окну и видела, как он проносился через двор на улицу, потом мелькал в просвете между домами…
«К маме спешит, – усмехалась она добродушно. – Не привязаться бы старой дуре…»
Боялась привязанности, боялась расплаты. Привыкла, что за всё приходится расплачиваться.
14
Новый год собирался быть печальным: так его задумала Вера Александровна. Она настроилась на благородный минор, достала альбом Мендельсона и заранее разобрала Вторую сонату. Она не была слишком высокого мнения о своём исполнительском уровне, но единственный зритель, на которого она в новогодний вечер рассчитывала, был самым доброжелательным на свете.
Актёрская душа её не умирала. Старый спектакль её жизни развалился, отыгрался, и она стала собирать себе новый из подручного материала, из подбора, как говорили в театре. К Мендельсону шло чёрное платье, закрытое, но с прозрачными рукавами, пристойное для исполнительницы. И чёрное ей шло. На мещанские традиции – что в чёрном Новый год не встречают – наплевать. Стол будет скромным: никаких маминых пирожков поросячьего вида, совершенно одинаковых, как будто машинного производства, никакого семейного крюшона в серебряном ведерке стиля а-ля рюсс… Кстати, куда оно делось, надо Шурика спросить… Маленькие бутербродики… Ну, тарталетки купить в буфете ВТО. Апельсины. И бутылка сухого шампанского. Всё. Для нас двоих.
Повешу мамину шаль на спинку кресла, и пусть Стендаль раскрытый лежит, как остался после того, как её увезли в больницу. И очки… А накроем на троих. Да, для нас троих.
Вере и в голову не приходило, что у Шурика могут быть какие-то собственные планы. Ему на предстоящем празднике, как всегда, отведено было сразу несколько ролей: пажа, собеседника и восторженной толпы. Ну и, разумеется, мужчины, в высшем смысле. В самом высшем смысле.
А Шурику было не до праздников. Рано утром тридцать первого он отправился сдавать зачёт по неорганической химии. Он постучал в дверь аспиранта Хабарова как раз в тот момент, когда тот хлопнул с лаборантом по мерному стограммовому стаканчику правильно разведённого казённого спирта.
Это была уже третья Шурикова попытка сдать зачёт, и, не сдай он его сегодня, к экзаменационной сессии его бы не допустили. Он неуверенно стоял в дверях. Аля, наставница и болельщица, выглядывала из-за его спины.
– А тебе чего, Тогусова? – спросил Хабаров, давно поставивший ей зачёт за большие достижения безо всякой сдачи.
– А так, – смутилась Аля.
– Ох, делать вам нечего, ребята, – добродушно вздохнул Хабаров. Стаканчик как раз усвоился организмом, всё внутри и снаружи потеплело, подобрело. Хабаров был начинающим алкоголиком, и Шурик случайно попал в лучшие минуты его волнообразного состояния. Задачку Шурик решил сходу и неправильно. Хабарову это показалось смешным, он захохотал, дал другую и вышел в подсобную комнату к своему верному лаборанту, чтобы повторить. Минут через пятнадцать вернулся, обнаружил забытого им Шурика с решённой Алей задачей, расписался в зачётке и подмигнул, помахивая пальцем:
– А ведь ни хера, Корн, не знаешь!
В коридоре Шурик подхватил Алю и закружил, смяв её старательную прическу:
– Ура! Поставил!
Аля вознеслась на седьмое небо – полный коридор народу, и все видели, как он подхватил её. Вот оно, яснейшее доказательство того, что сосредоточенный труд завоевания дал первые плоды. Его радость, обращенная к ней, её смятая прическа всем показывали, что между ними что-то происходит. Сближение началось, и она готова была сколько угодно трудиться, чтобы завоевать свой главный приз.
Костистой ручкой она поправила съехавший набок пучок и суетливым движением прошлась по воротничку синей кофты, по подолу юбки, щипнула себя за чулок на икре, подтягивая его вверх.
– Ну, поздравляю, – жеманно повела плечиком.
В этот момент она была почти хорошенькой, отдалённо напоминала японку с глянцевого календаря, один из множества, в тот год добравшихся до России.
– Тебе спасибо огромное, – всё ещё сиял удачей Шурик.
«Пригласит», – решила она.
Почему-то ей втемяшилось, что если он сдаст зачёт, то непременно пригласит её к себе домой справлять Новый год. Все суетились уже несколько дней, сговаривались на складчину, закупали продукты, обсуждали, у кого лучше собраться. Особенно важно это было для тех, кто жил в общежитии: строгое начальство преследовало выпивки и всяческое безобразие, которое неизменно в этот день происходило. Всем немосквичам хотелось в этот день уйти в какой-нибудь настоящий московский дом.
Шурик перекладывал исписанные бумажки из карманов в портфель, а она стояла рядом и лихорадочно перебирала в уме, что бы такое сказать срочно, немедленно, чтобы заставить эту благоприятную минуту поработать на неё. Но ничего лучше не нашлось, кроме обыкновенного:
– А ты где справляешь?
– Дома.
И разговор замялся, и дальше из него ничего нельзя было выкрутить: навязываться Аля не хотела.
– Мне ещё ёлку надо купить, я маме обещал, – доверительно сообщил ей Шурик и добавил просто и окончательно:
– Спасибо тебе, Алька. Я бы без тебя не сдал. Ну, я пошёл…
– Да, и мне пора, – надменно кивнула Аля и ушла, ритмично покачивая начесом из грубых чёрных волос и мужественно сдерживая злые слёзы неудачи.
В общежитии шла боевая подготовка: Алины соседки гладили, что-то подшивали, красились немецкими красками из купленных совместно коробочек, смывали и накладывали заново румяна и тени. Они собирались на вечер в институт имени Патриса Лумумбы, но Алю с собой не позвали. Аля легла в постель, укрылась с головой одеялом.
– Ты что, заболела? – спросила Лена Стовба, ловя в зеркальце отражение своего круглого, как яйцо, глаза.
– Живот разболелся. Я к Корну собиралась, да, видно, не пойду, – поморщилась Аля. В животе, если вслушаться, и впрямь что-то происходило.
– А-а, – поплёвывая на тушь и сосредоточенно размазывая её щёточкой, отозвалась Лена, – он меня тоже звал, да я не хочу.
Аля прислушалась к животу – болит. Это и лучше даже. Интересно, зачем она врет? А может, не врет?
Стовба сидела в белой комбинации с разрезом впереди, обкрутив полной хорошей ногой ножку стула и старательно выпучивая глаза, чтобы не попала тушь. Она была из богатых, ей из дому посылали переводы, два раза приезжала мать, привозила продукты, каких и в Москве не видывали…
В начале десятого все ушли, оставив беспорядок, вывороченные из шкафа платья, включённый утюг, бигуди и ватки в карминовых и чёрных следах. И вот тогда Аля заплакала.
Поплакав немного, она утешилась всегдашним способом, немного себя приласкав. Груди у неё были маленькие, твёрдые, как незрелые груши. Живот, раньше впалый, с выпирающими вертлугами и симфизом, теперь, на филипповском хлебе, стал ровненьким. Талия была тонкая, и всё остальное не хуже, чем у других, – сверху нежная замша, внутри скользкий шёлк.
Она встала, посмотрела на себя в пыльное зеркало: в лице её всё по отдельности было ничего, но собрано неряшливо, без внимания – глазки узкие, длинные, можно ещё удлинить, но стоят они немного близко. Нос капельку примят, как у отца, но не страшно. Вот расстояние между кончиком носа и верхней губой слишком маленькое. Она оттянула верхнюю губу, подсунув изнутри язык – так было бы лучше… Немецкие краски остались неприбранными, и она, не жалея чужого, навела себе брови враскос, глаз вставила в чёрную рамку… Стёрла, снова намазала. Всё-таки больше она походила не на пухленькую японку с календаря, а на её отца-самурая…
Потом стала примерять чужие платья. Здесь было принято меняться одеждой, носить вещи сообща, коммунально. Богатство девичье было довольно жалким, но для Али более чем достаточно. Даже несмотря не то, что стовбино ничего не годилось ни размером, ни ростом. Она перебирала блузки и платьишки с холодным глазом, без зависти. Вот такое она себе купит: вишнёвое, шёлковое, а в полоску – ни за что, узбечки базарные в полосках ходят. И ещё сапоги купит. Высокие. После Нового года ей обещали место уборщицы на кафедре. Заработает и купит…
Из зеркала смотрела на неё не то что бы красавица, но и не Аля Тогусова. Другое, новое лицо. Она себя едва узнавала. Монетки для автомата лежали в уголке в тумбочке. Напоследок она заметила флакончик с духами. Поболтала, надушилась. Назывались духи «Может быть». Она взяла двушки и пошла вниз звонить…
15
В начале одиннадцатого Вера Александровна закончила продуманную аранжировку аскетического стола. Он долго складывала салфетки, ещё мамой в прошлом году накрахмаленные, в сложную форму «птичий хвост», к основанию свечи прикрепила веночек, наскоро сплетённый из золотой и чёрной бумаги. Мрачно, зато торжественно. Под ёлочку, с большим трудом добытую Шуриком и не успевшую даже оттаять, положила новогодний подарок для сына – тонкий шерстяной свитер-водолазку, который ей предстояло чинить и штопать много лет. Потом передумала и кликнула Шурика:
– Забирай подарок заранее! На Новый год хорошо что-нибудь новое надеть!
Шурик развернул:
– Класс! Сила!
Поцеловал мать и стащил с себя старый, голубой. Новый был тёмный, благородного цвета маренго, и Шурику очень понравился. У него тоже был заготовлен для мамы подарок – роскошная, на всю последнюю стипендию ночная рубашка, чудовище из хрустящего розового нейлона: тётки бились в очереди во дворе универмага, и он купил. Уже в те годы начало проявляться в нем это особое дарование – выбирать дорогие нелепые подарки, всегда некстати, всегда оставлявшие впечатление, что он дарит случайно завалявшуюся в доме вещь, чтобы сбыть с рук… Но Вера не успела ещё огорчиться, она свой подарок отложила до своего часа…
Закончив со столом, Вера заперлась в ванной комнате, чтобы произвести манипуляции для обретения если не молодости, то по крайней мере уверенности в том, что она сделала всё возможное для её удержания. В это время зазвонил телефон. Подошёл Шурик. Маму спрашивала её начальница, Фаина Ивановна. Узнав, что Вера Александровна дома, что праздник они справляют вдвоём, та сказала решительно:
– Прекрасно! Прекрасно! Позвоню позже.
Но позвонила она через час, и непосредственно в дверь. Большая и краснолицая, в заснеженной каракулевой шубе и в такой же шапке, она вошла, как безбородый Дед Мороз, переложивший подарки из заплечного красного мешка в две увесистые хозяйственные сумки.
Вера Александровна ахнула:
– Фаина Ивановна! Вот сюрприз!
Фаина Ивановна уже сбрасывала на Шуриковы руки тяжеленную шубу выпрастывала из распертых сапогов огромные ступни и поправляла липкие от лака волосы:
– Вот такой вам сюрприз! Принимайте гостя!
Она была так довольна своей авантюрой, что не заметила ни Шуриковых удивлённых бровей, ни лёгкого Вериного жеста в сторону сына – ничего, мол, не поделаешь… Ей и в голову не приходило, что сотрудница не обрадуется её приходу. Нагнувшись, она пошарила рукой в большой сумке и крякнула:
– Черт подери! Кажется, туфли забыла! Новые туфли, для наряду, для параду…
– Шурик, подай, пожалуйста, большие тапочки, – попросила Вера Александровна.
– Какие, Веруся?
В новом свитере, рослый, красивый, чисто выбритый, Шурик загораживал плечами дверной проем…
Да прилепить бы ему погоны, да десяток лет прикинуть…
Фаина Ивановна имела слабость – её неизъяснимо притягивали военные. Но своего собственного, для замужней жизни, ей не досталось, все только приходящие, временные, ненадёжные. А что в военном составляет самое его обаяние? Конечно, надёжность. А какая у любовника надёжность? Вот теперешний: дослужилась наконец Фаина до полковничьей большой звезды, до папахи, – и он, юркий до чрезвычайности, ходит к ней как на службу, два раза в неделю, но в руки не даётся. Вот и сегодня: объявил заранее, что жену с детьми отправляет к родителям, в Смоленск, на все праздники, а в восемь позвонил, сухо сказал, что дочка заболела, всё отменяется… Не придёт…
Фаина Ивановна треснула тарелкой об пол, испустила четыре злые слёзы и позвонила Вере Александровне. Потом собрала в сумки все свои новогодние заготовки, настоящую праздничную еду, даже и с пирожками, – не то что Верочкин художественный театр с полмаслинкой и листиком петрушки, – и предстала. И дома одной не сидеть, и бедной Вере – сюрприз. А для Фаины Ивановны сюрпризом оказался Шурик, – ещё недавно его водили в шёлковой рубашечке с бантом в театр, иногда и с благородной бабушкой за ручку, а теперь – ни того ни другого: и маман умерла, и вместо смущенного мальчика – молодой бычок. Ещё молоком пахнет, а стати мужские: рост, плечи… В этом смысле Фаине тоже не везло – сама высокая, складная, а мужики всю жизнь доставались недомерки, хоть даже и полковники…
Фаина выгребала из сумки банки и свёртки, уставляла ими узенький кухонный стол и приговаривала:
– Ну до чего же хорошая мысль! Думаю, вы одни, я одна. Витьку-то я в Рузу в зимний лагерь сегодня отправила! Да кто нам нужен-то? Где у вас большое блюдо?
Шурик с энтузиазмом полез в буфет за блюдом. Ему всё нравилось: и материнская идея справить Новый год в печальных воспоминаниях, строго и благородно, и Фаинино намерение устроить великолепное изобилие…
Не успели они разложить принесённые пироги и салаты, как снова зазвонил телефон. Это была Аля Тогусова:
– Шурик! Я возле института. Представляешь, девочки уехали, ключи от комнаты увезли, а коменданта нет. Я домой попасть не могу… Ничего, если я зайду? – хихикнула она не вполне уверенно.
– Ну конечно, Аль, о чем ты говоришь? Тебя встретить?
– Да что я, дорогу не знаю? Сама приду…
Звонила Аля не от института, а от метро. Через десять минут она стояла в дверях. На этот раз ахнула Вера Александровна. В первую минуту ей показалось, что Лиля Ласкина приехала: маленькая, густо накрашенная девочка с подведёнными чуть не к ушам глазами… Шурик простодушно заржал:
– Ну ты и наштукатурилась, не узнать…
Она быстро сбросила старое пальто и предстала в чужом вишневом платье, утянутом широким поясом с наспех проковырянной лишней дырочкой, поправила заложенные в пучок жесткие волосы.
– Ну, ты просто японка, и всё… – ничего лучше Шурик и нарочно бы не придумал. Только того и хотелось казашке Але Тогусовой – походить на японку.
Пока они переговаривались в коридоре, Вера Александровна успела шепнуть Фаине Ивановне:
– Однокурсница Шуркина. Они вместе занимаются. Она отличница, из Казахстана. Ходила к нам в дом, они к сессии вместе готовятся.
– Ой, ради Бога! Я вас умоляю! Пачками будут липнуть, какой красавец! Ваша задача, Вера Александровна, с десяток годков его попридержать, рано не дать жениться. Мой тоже, тринадцать лет, а рост метр семьдесят. К восемнадцати до двух дорастёт. И девчонки уже звонят. А я думаю так, пусть гуляют, пока молодые…