– О примирении не может быть и речи, – быстро сказал Вацлав, чтобы не подумали, будто ему страшно.
– Я выбью из этого мальчишки дурь, – проворчал Синцов.
– В таком случае, к барьеру, – быстро сказал Кшиштоф Огинский. – По моему сигналу начинайте сходиться.
Синцов в наброшенном на плечо ментике и Вацлав Огинский в своей юнкерской куртке разошлись по местам. Старший Огинский махнул платком, принадлежавшим убитому им ротмистру Мюллеру, и отошел в сторону, к мрачно стоявшему под старой березой Званскому.
Противники пошли навстречу друг другу, шурша сапогами по росистой траве и медленно поднимая пистолеты. Не одобрявший дуэли Званский вздохнул и поморщился в ожидании выстрелов.
Противники все медлили стрелять, продолжая сокращать дистанцию. Вдруг, словно сговорившись, оба почти одновременно спустили курки. Два белых дымка взлетели над лужайкой, и сдвоенное эхо двух выстрелов шарахнулось между деревьев. Где-то закричала вспугнутая резким звуком ворона. Синцов взмахнул обеими руками, будто собираясь взлететь, и опрокинулся навзничь, выронив пистолет. Кшиштоф Огинский, не веря себе, смотрел на продолжавшего стоять на месте с вытянутой вперед рукой Вацлава, но тут и второй дуэлянт, мягко подогнув колени, повалился в траву.
– Вот так штука, – растерянно сказал Званский. – Дуплетом, а? Раз – и обоих нету!
Не отвечая ему, Кшиштоф Огинский торопливо направился к лежавшему на земле кузену, всей душой надеясь, что он мертв. Званский тоже заторопился туда, где лицом к небу лежал Синцов. Не успел он пройти и половины, как поручик зашевелился и с трудом сел, прижимая ладонь к левому боку. Лицо его было перекошено от боли, но он, без сомнения, даже не думал умирать.
– Ты ранен? – спросил у него подбежавший Званский. – Тяжело?
– Чепуха, – морщась и растирая бок, отвечал Синцов. – Это не рана, а контузия, притом легкая.
Это была правда: выпущенная Вацлавом Огинским пуля угодила в спрятанный поручиком за пазуху и прикрытый полой ментика туго набитый кошелек, так что Синцов отделался легким ушибом там, где, не будь кошелька, его неминуемо ждала бы весьма мучительная и опасная для жизни рана.
– А что мальчишка? – спросил Синцов, с помощью Званского поднимаясь на ноги.
– Ротмистр, – крикнул через лужайку Званский, – что корнет, жив ли?
Старший Огинский повернулся к нему и развел руками.
– Кажется, еще дышит, – с прежней похоронной миной сказал он, – но не жилец. Пуля в голову. Ему не протянуть и пяти минут.
Синцов, услышав это, сплюнул в траву и стал набивать трубку.
Званский открыл рот, намереваясь сказать, что раненого все равно необходимо доставить в дом, но тут со стороны княжеского дворца, слегка приглушенная деревьями парка, донеслась сначала вялая, а потом все более оживленная ружейная пальба. Вскоре стали слышны крики и лязг железа о железо, словно возле дома шла нешуточная рубка.
– Что за черт? – выронив трубку и схватившись за саблю, удивился Синцов. – Неужто французы?
Кшиштоф Огинский уже бежал к своей высокой кирасирской лошади, путаясь шпорами в траве. Вскочив в седло, он схватил висевший у луки карабин и, сорвав с него чехол, выпалил по конным фигурам, что появились в аллее. Всадники были одеты в белые колеты и золоченые, сверкающие самоварным блеском кирасы и шлемы с красными петушиными гребнями. Эполеты на их плечах тоже были красными. Синцов узнал во всадниках французских карабинеров и, ругаясь во все горло, бросился к лошади.
Паля на скаку из карабинов и вращая в воздухе блестящими палашами, карабинеры выскочили на лужайку. Их было человек пять. Званский выстрелил по ним из пистолета и свалил одного, но тут же сам упал, настигнутый пулей.
Кшиштоф Огинский куда-то пропал.
– Сбежал, польский пес! – воскликнул Синцов, выхватывая из седельной кобуры пистолет и сбивая с седла близко подскакавшего карабинера.
Обнажив саблю, он обменялся ударами с другим карабинером, срубил его и с громким криком устремился навстречу оставшимся двоим, рассчитывая пробиться к дому. Французы дрогнули и, поворотив коней, нырнули в гущу парка. Из аллеи между тем показалось еще несколько всадников, и разгоряченный схваткой Синцов не сразу признал в них своих гусар.
– Что за дьявол? – закричал он им, вытирая саблю о гриву лошади и с лязгом бросая ее в ножны. – Что там у вас?
– Француз, ваше благородие! – возбужденно крикнул подскакавший унтер-офицер – босой, без кивера, на неоседланной лошади, в грязной нательной рубахе и рейтузах. – Видно, передовой разъезд. Отбили супостата!
– Надолго ли? Вот черт! Вели седлать! Уходим! Раненых грузите!
Через полчаса короткая колонна гусар, гремя копытами и грохоча возками, быстрым аллюром покинула имение Вязмитиновых, уходя на восток, к Москве. Разбуженная от короткого тревожного сна завязавшейся во дворе перестрелкой княжна Мария, простоволосая, выбежала на крыльцо, но увидела лишь удалявшийся хвост колонны, над которой в поднятой копытами пыли колыхалось взятое в полотняный чехол полковое знамя.
На изрытом гравии двора остался лежать, неловко подвернув ноги и разбросав по сторонам руки в белых с раструбами перчатках, убитый выстрелом в упор французский карабинер в блестящей золоченой кирасе. Белый колет его был запачкан кровью, сверкающая каска сбилась на лицо, так что княжне видны были только густые, намокшие от крови желтые усы и щетинистый квадратный подбородок. Правая рука убитого до сих пор сжимала обломок палаша, а левая глубоко зарылась пальцами в гравий. Шитый золотом широкий синий ремень портупеи соскользнул с плеча, а начищенные сапоги ненужно и страшно блестели в лучах восходящего солнца.
– Что ж это? – прошептала княжна, не в силах оторваться от страшного зрелища. – Ушли, совсем ушли! Мертвый перед крыльцом…
«Ежели бы это было в романе, – подумала она, – я бы сию минуту непременно упала в обморок, а очнувшись, нашла бы себя в чистой постели и в полной безопасности под охраной храброго рыцаря. А теперь что же? Теперь надо как-то жить, а как это – как-то? Ничего не знаю, ничего… Надо же – уехали!»
Сумбурный поток ее мыслей был прерван появлением Архипыча, который вышел из дома с какой-то рогожею в руках и, подойдя к убитому, накрыл его с головой.
– Уехать бы вам хорошо, ваше сиятельство, – сказал он княжне, тряся седой головой, – да только теперь что же?.. Теперь, мнится мне, поздно.
– Куда же мне ехать от дедушки, Архипыч, миленький? – сказала княжна со слезами в голосе. – Как же мы теперь?
Архипыч ничего не ответил и, вздыхая, скрылся в доме. Немного помедлив, княжна последовала за ним. Если бы она могла знать, что на лужайке у пруда, истекая кровью, лежит между убитыми раненый в голову Вацлав Огинский, она непременно отыскала бы способ доставить его в дом. Но княжне ничего не было известно об этом. Она пребывала в уверенности, что внезапное нападение французского разъезда нарушило планы дуэлянтов, и что корнет Огинский покинул имение вместе с остатками своего геройского полка.
Между тем живой свидетель дуэли, о присутствии которого вблизи пруда никто не подозревал, раздвинув кусты, осторожно выбрался на открытое место. Топор и пистолет были у него в руках, а на обезображенном, косматом полузверином лице отражалась готовность в любую секунду пустить эти смертоносные орудия в дело. С чуткостью дикого зверя вслушиваясь в тишину и поминутно оглядываясь на все четыре стороны, Васька Смоляк двинулся по лужайке, переходя от одного убитого к другому и обирая их с тщательностью огородника, снимающего урожай. Кольца, перстни, карманные деньги, медальоны, нательные кресты – одним словом, все, что могло представлять какую-то ценность и при этом не было слишком громоздким, отправлялось в рваную котомку мародера.
Раненый Званский при его приближении поднял голову и слабо застонал, клокоча простреленной грудью. Смоляк с ухмылкой махнул топором, и стон оборвался. Обобрав Званского, мародер приблизился к лежавшему далее всех от него Вацлаву Огинскому.
Здесь он остановился и, казалось, на минуту задумался. Лежавший в траве гусар был примерно одинакового с ним роста. Смоляк приподнял полу своей ветхой рубахи, как столичная модница поднимает подол нового платья, любуясь узорчатыми переливами ткани. Если бы Смоляк знал грамоту, ему в голову непременно пришло бы, что сквозь эту рубаху можно читать газету. Но грамоте Васька Смоляк был не обучен, и потому подумал просто, что рубаха никуда не годится.
Приняв решение, Смоляк отложил в сторону пистолет и топор, стащил через голову лямку котомки и принялся торопливо, обрывая пуговицы, обдирать с корнета мундир. Во время этой процедуры Васька заметил, что гусар, которого он полагал убитым, еще как будто дышит, но добивать его не стал: рана на лбу Огинского имела самый серьезный вид, так что корнет, несомненно, должен был в ближайшее время умереть и без посторонней помощи.
Сапоги корнета не налезли на грязные, растоптанные ступни Смоляка, и каторжник, чтобы не пропадало добро, затолкал их в свою котомку. Закончив переодевание и натянув на ноги старые разбитые опорки, нелепая сгорбленная фигура в гусарской юнкерской форме и с косматой звериной головой без единого звука растворилась в царившем под деревьями старого парка полумраке.
* * *
Вацлав Огинский пришел в себя спустя два с лишком часа. Ему повезло: он спустил курок пистолета на долю секунды раньше Синцова. Резкий звук выстрела, прозвучавшего в тот момент, когда поручик сам уже начал тянуть за собачку своего пистолета, слегка смутил его и заставил руку Синцова едва заметно дрогнуть, так что пуля, которая должна была пробить Огинскому голову, лишь оцарапала его, скользнув вдоль черепа. Из-за обилия крови, выступившей из длинного рваного шрама, протянувшегося ото лба к виску, рана выглядела много опаснее, чем была на самом деле; казалось, что пуля разворотила корнету полголовы, тогда как в действительности дело обошлось, по сути, широкой ссадиной и контузией.
Страшный вид этой кровавой раны, конечно же, не смог бы ввести в заблуждение Синцова или Зван-ского, как и любого обстрелянного боевого офицера на их месте. Но более привычный к нанесению ударов из-за угла, чем к открытым военным действиям, Кшиштоф Огинский обманулся обилием крови и бледными рваными краями шрама, решив, что кузена можно смело сбросить со счетов. Торопившийся поскорее завершить свое черное дело Васька Смоляк и вовсе бросил на окровавленную голову корнета лишь беглый взгляд. Раненый не препятствовал ему, лежал смирно и даже не стонал, а большего Ваське Смоляку от него и не требовалось.
Именно благодаря такому редкому стечению обстоятельств Вацлав Огинский остался лежать на лужайке у пруда вместо того, чтобы быть уложенным в возок с ранеными или, напротив, добитым топором мародера, как это случилось с подстреленным французами Званским.
Придя в себя и попытавшись открыть глаза, Вацлав обнаружил, что не может этого сделать. Голова у него болела с чудовищной, пугающей силой, и в полубреду его сознание почему-то связало эту разламывающую голову боль с невозможностью разлепить веки. Корнету казалось, что, стоит ему открыть глаза, как боль тут же пройдет; в следующее мгновение он уже думал, что, если бы эта изнуряющая головная боль хоть ненадолго отступила, ему немедленно удалось бы открыть глаза.
В течение почти целой минуты, показавшейся Вацлаву вечностью, мысли его, как белка в колесе, бегали по этому замкнутому кругу, с каждым оборотом набирая скорость и приближая его к безумию паники. Поняв это, он заставил себя успокоиться и попытался понять, где он находится и что с ним произошло.
Не сразу вспомнилось ему, что он стрелялся на дуэли с Синцовым. Судя по нынешнему его состоянию, результат дуэли был ясен: Синцов, как и следовало ожидать, застрелил его наповал и, вероятно, в голову, так как иначе она не болела бы так сильно и неотступно.
Будто наяву, увидел он свои последние минуты перед тем, как все вокруг него погрузилось во тьму: туман над прудом, росистую траву под ногами, белый платок в руке кузена, встающее по левую руку над кронами парковых деревьев солнце и фигуру неторопливо идущего навстречу Синцова. Потом ему вспомнилось заслонившее весь мир черное жерло пистолета, глянувшее вдруг прямо в глаза и, казалось, в самую душу; вспомнился собственный испуг при виде этой черной дыры в небытие – испуг, который заставил его торопливо спустить курок.
После этого момента Вацлав не помнил ничего. Естественно было предположить, что он промахнулся, и что ответный выстрел поручика убил его на месте. Но как же, в таком случае, он мог ощущать боль? Разве мертвые могут чувствовать и думать? Если это загробный мир, то почему он ничего не видит, почему так болит голова и откуда это тепло, которое он чувствует на своем лице?
Мысли его немного прояснились – ровно настолько, сколько требовалось, чтобы признать себя живым. Вацлав предпринял осторожную попытку застонать и был неприятно поражен звуком собственного голоса – слабым, хриплым и неимоверно жалким. «Проклятье», – попробовал сказать он, и это ему удалось, хотя пересохшие и будто склеенные чем-то губы повиновались ему весьма неохотно.
Теперь все как будто встало на свои места. Прислушавшись к своим ощущениям, он понял, что лежит на спине и чувствует под пальцами рук траву и землю. Он сжал ладони в кулаки, собрав траву и землю в горсти, и понял: да, земля и трава. Значит, жив.
Переполнившее его при этом открытии ликование тут же сменилось испугом. Если жив, то почему не может открыть глаза? Неужто ослеп? Коли так, то не лучше ли было умереть?
Забыв от испуга о боли в голове, он поднес руку к лицу и осторожно ощупал глаза. Глазницы были сплошь залиты чем-то густым, полузасохшим, и корнет, уже успевший повидать кровь и смерть с близкого расстояния, сразу понял, что ранен в голову и что веки у него просто склеены вытекшей из раны кровью.
Морщась от боли и отвращения, он отковырнул клейкую дрянь, освободив один за другим оба глаза.
«Ну и вид, должно быть, у меня», – подумал Вацлав, моргая и ощупывая лицо. Поймав себя на этой мысли, он понял, что рана его точно не смертельна: ему как-то не приходилось слышать, чтоб умирающий заботился о собственной внешности.
Пальцы его нащупали на лбу что-то бугристое, клейкое, отзывавшееся болью на прикосновение, и он догадался, что это было место, куда попала пуля Синцова. «Повезло, – подумал он, – верно, повезло! Чуточку бы прямее, и мне уж не пришлось бы думать о том, каков я с виду».
Прямо в лицо ему светило полуденное солнце, причиняя заметное неудобство. Чтобы избавиться от этой помехи, Вацлав сел. Голова отозвалась на это очередной вспышкой боли, но теперь, когда он понял, что жив, и вновь обрел способность видеть и трезво воспринимать окружающее, боль уже не казалась такой огромной – ее несколько приглушали иные впечатления, главным из которых была радость от заново обретенной жизни.
Вторым по величине и важности впечатлением Вацлава Огинского было удивление, все возраставшее по мере того, как он осознавал собственное положение. С удивлением обнаружил он, что по-прежнему находится на лужайке у пруда и, по всей видимости, на том самом месте, где упал, оцарапанный пулей Синцова; с еще большим удивлением обнаружил он себя раздетым до нательного белья, босиком и даже без золотого медальона с изображением святой девы Марии, который носил, не снимая, на шее всю свою жизнь. Подобное странное положение мало соотносилось с его представлением о том, как поступают с ранеными и даже убитыми на дуэли дворянами. Он меньше удивился бы, найдя себя похороненным заживо; такое положение, по крайней мере, было бы объяснимо ошибкой и вызванной военным временем поспешностью, с которой убитого похоронили раньше положенных трех дней.