Надя даже вздрогнула, когда Вадим слово в слово, без запинки, процитировал милую ее сердцу «Первую любовь».
– Вы любите Тургенева? – строго спросила она.
– Люблю. Я не гонюсь за модой, – ответил Вадим, остро впиваясь в нее своим грустным взглядом.
Ну и что, где теперь этот Вадим? Исчез и даже телефона не оставил. «Я тебе позвоню!» – сказал. Какие дурацкие, пошлые, лживые слова!
Родион привалился к Надиной ноге: мокрый нос греет, он у него мерзнет.
«Нет, с мужиками мне не везет. Интересно, может, это болезнь такая? Хроническое безмужчинство. Может, у меня запросы слишком завышенные? Сходить, что ли, в кино… Ну, скажем, с Сашкой, дружком Димы Полуянова? Сашка-то давно звал… Ну схожу. Ну, кофе с ним выпью. А дальше-то что?»
Надя, не видя, смотрела в зимнее ледяное окошко и понимала: Сашка – не то. Не нравится ей Сашка, и не нужен он ей. Он – скучный. Обычный, рядовой.
«Можно подумать, ты сама – не рядовая», – передернула плечами Надя.
Нет, она – не рядовая, она не хочет быть рядовой! Вон, когда вместе с Димкой Полуяновым расследование вели, она даже быстрей него соображала! Только разве кто это оценил?
Эх, Димка, Димка… Журналист, красавец, циник… Столько пережили вместе, стояли друг за друга насмерть. Когда припекало, ни на шаг от нее не отходил. И Наденькой называл, и лапочкой, и умницей. А как только общие приключения кончились – все, прощай, библиотечная девушка. Когда жизнью рисковать – так вместе, а уж плоды славы он и сам пожнет, справится. Имя себе сделал на их расследовании, газета специальный выпуск напечатала – огромная статья, фото автора и подпись: «Наш герой Дмитрий Полуянов». А она, Надя, – как бабка из сказки, возле разбитого корыта осталась.
На душе стало совсем погано. Вьюга, ночь, половина четвертого утра. А завтра ей – в первую смену, к девяти. И к чаю – одни дурацкие сушки остались.
Надя подхватила Родю под мышки и отнесла его на постель. Ну и пусть – негигиенично. Зато – не так одиноко.
За сто восемьдесят лет до описываемых событий
Писано по-французски.
…Счастие мое представлялось мне бесконечным; я не вспоминала о прошлом; не мечтала о будущем – я жила лишь сегодняшней минутой. Я наслаждалась огненными взорами, что он любовно бросал на меня; звуком речей его – из коих я не слышала половины, однако же умела чудесным образом впопад делать свои замечания; его тайными пожатиями моей руки, на которые я порой бесстыдно позволяла себе отвечать… Будущность наша рисовалась мне в счастливом тумане. Он просил моей руки. Он был богат, знатен и красив – этого оказалось довольно для моей тетушки. Я не могла поверить в свое счастие и разрыдалась у нее на руках, как дитя, когда тетенька вошла ко мне в комнаты с сим известием. Конечно же, я не могла отказать ему. Свадьба была назначена сразу на Красную горку, здесь, в Первопрестольной, в храме Большого Вознесения у Никитских ворот.
Все время, предшествующее венчанию, я была, как мотылек. Я жила одним лишь днем. Я трепетала в предвкушении его объятий и грозных тайн брачного венца, но таинства семейной жизни представлялись мне словно покрыты розовой вуалью. О! Теперь-то я знаю, что за этой вуалью сокрыты невидимые миру тернии, которые способны жестоко язвить тело и душу!
Однако буду последовательна в описании роковых событий. Однажды, во время одного из его визитов, он сделал мне вопрос, коего я втайне ожидала и страшилась все это время – но который все равно прозвучал для меня словно раскат грома. Взор мой затуманился, грудь стала вздыматься чаще. Увидев мое состояние, он схватил меня за руку. «Я расстроил вас! Простите!» – воскликнул он. «О да… – проговорила я холодеющим языком. – Память о бедной матушке еще так свежа, еще причиняет мне столько боли…» Однако вовсе не одно только воспоминание о покойнице стало причиной моего состояния. Не ведая о сем, он продолжал настаивать: «Но ваш отец… Я хотел бы увидеть его и заручиться для нашего брака его благословением…» Тут краска прихлынула к моему лицу; в глазах потемнело, и я лишилась чувств.
Мой жених связал мой обморок лишь с упоминанием о моей бедной матери – тайна моих родителей тщательно охранялась от мнения света.
Поэтому не прошло и двух дней, как жених мой с невинной безжалостностью вновь спросил меня об отце. На сей раз мне удалось не лишиться чувств, и я холодно ответила, что дела имения удерживают папеньку в деревне. Мой жених настаивал на встрече с ним; он просил позволения писать ему; он хотел, чтобы мой отец присутствовал на обряде венчания. Не помню, под каким предлогом удалось мне отговорить его от сих намерений.
Однако предлог этот, видимо, не показался ему основательным, потому что он стал возвращаться к беседам о моем отце едва ли не вседневно – не представляя, какие мучения доставляет он мне сими своими разговорами. Наконец – и вовсе не потому, что я хотела бы того, а единственно ради избавления себя от расспросов, язвящих мне душу, – я согласилась на план, высказанный однажды моим женихом: немедленно после венчания мы вместе с ним отправимся с визитом к моему отцу, в наше имение Никитинское.
Это намерение, эта грядущая встреча моего будущего супруга и моего отца несказанно отравили все мои мысли перед свадьбой и все приуготовления к ней. И мой жених, и тетушка не раз заставали меня в слезах – на их расспросы о причинах расстройства я обычно отвечала: «Пустое…» – ибо никому не могла поведать истинный повод своей печали. Они оставляли меня в покое, высказывая предположения, что я грущу о предстоящей мне утрате девической невинной беззаботности. Вечерами я горячо, вся в слезах, молилась об избавлении меня от мучений. В своих фантазиях ночью я представляла себе какой-нибудь способ, который смог бы спасти меня от неизбежного возвращения в Никитинское. Я мечтала о том, что мой жених вдруг переменит свои планы; и о том, что свадьба наша неожиданно расстроится (и чуть ли не стала всерьез желать этого!); и даже – да простит меня господь за кощунственные мысли! – мечтала о чьей-либо смерти: моего отца, моего жениха – а прежде всего меня самое. Я представляла себя не в подвенечном уборе пред алтарем – но в таком же белом одеянии покойницы, во гробе, украшенном цветами. Я воображала горькие рыдания моего жениха над моим безжизненным телом – и сей исход казался мне едва ли не желанным, и я сама заливалась сладкими слезами…
Однако бог не услышал моих грешных молений. И вот наступил решительный день. Завтра!.. Завтра для меня зазвонят церковные колокола, завтра священник провозгласит, что мы с моим супругом отныне плоть едина… Завтра я должна по всем законам, божьим и человеческим, стать счастливейшей из смертных – но я по известным причинам ожидаю сего дня с трепетом не предвкушения, а страха. Я страшусь не неизведанного, а живу в предвкушении смертной муки. В преддверии несчастия, которое – я знаю, знаю это! – должно неминуемо произойти.
Завтра!..
21 апреля 1822 года
После двух дней пути мы достигли Никитинского.
Коляска остановилась у подъезда. Сердце мое сжалось. Никто не вышел на крыльцо встречать нас.
Дом, в котором прошло мое детство, хмуро и настороженно глядел на мир нечистыми своими окнами. Он казался необитаем. Краска с фасада облупилась. Колонны потрескались. Сердце мое похолодело. Сбывались самые горестные мои предчувствия.
Так и не дождавшись никого из дворовых, мы с мужем с помощью кучера и слуги выбрались из кареты. Тут на крыльце наконец кто-то появился. То был угрюмый Тимофей, старый лакей моего папеньки. Он приветствовал нас молчаливым полупоклоном. «Готовы ли комнаты?» – строго вопросила я его. «Да-с», – важно отвечал Тимофей. Откуда-то из дому выскочили наконец босоногие мальчик и девка. Тимофей распорядился отнести наши вещи. Сопровождаемые им, мы отправились в приготовленные нам с мужем покои. Дом и внутри казался сырым, угрюмым и необитаемым. Его вид повлиял даже на моего мужа, и он, во всю дорогу от Москвы имевший настроение самое радостное и все пытавшийся развлекать меня анекдотами и каламбурами, сделался тут настороженным и угрюмым. Во время пути к комнатам я улучила минуту и тихо спросила у Тимофея о папеньке. «Почти не выходят-с, – ответствовал он. – Все в кабинете; читают да пишут-с; обед к ним туда подаем». Сердце мое вновь сжалось болезненно.
Потому я нимало не удивилась – в отличие от моего супруга, – что папенька не почтил своим присутствием обед, который подали нам по обычаю в малой гостиной. Гостиная, как и прочие комнаты дома, хранила на себе черты нерадения и преждевременного увядания. Обивка стульев отстала; на чудесной картине в Ван Диковом духе лежал слой пыли; рама потрескалась, в углу вил свое гнездо паук. Скатерть была немыта; котлеты пригорели, в лафите плавала муха. Прислуживала нам босая девка в грязном переднике. Все вокруг словно приготавливало моего супруга к свиданию, коего тот со странной настойчивостью столь долго желал – к свиданию с тем, кто был главным виновником запустения, царящего в усадьбе. Мною вдруг овладело равнодушие – так, говорят, преступник, долгое время ожидающий смертной казни, приходит в отупение в самый день исполнения приговора.
Но когда после обеда в залу вошел Тимофей и важно провозгласил: «Барин просят дорогого гостя пожаловать в свой кабинет», – сердце мое встрепенулось, и я едва не лишилась чувств. Супруг мой двинулся к двери, я бросилась вслед за ним. Однако Тимофей остановил меня словами: «А вам, барыня молодая, не велено». Серьезность слов своих он подтвердил, неучтиво захлопнув двери прямо передо мною, едва из них вышел мой супруг. Делать нечего, я присела на диван. Сердце мое колотилось, решалась моя судьба.
Возможно, на какое-то время я лишилась чувств, впала в столбняк или заснула, потому что слышала и бой старых часов – на удивление до сих пор шедших, – и биение о раму проснувшейся мухи. Но все чувства, казалось, во мне омертвели. Не знаю, сколько прошло времени, только за окнами стало темно, когда из двери вышел наконец мой муж.
Он был в ужасном виде. Лицо его помертвело, волосы лежали в беспорядке, на челе – крупные капли пота, нижняя челюсть тряслась. Я вскочила с дивана с криком: «Друг мой!» – и бросилась к нему. Однако молодой мой супруг помертвелой рукой отстранил меня и бросился вон из гостиной. Я слышала его удаляющиеся неровные шаги по коридору.
И тут передо мной возник Тимофей. «А теперь и вы, молодая хозяйка, пожалуйте к барину», – промолвил он, осклабя свои пожелтелые зубы. Не помня себя от ужаса, гнева и дурных предчувствий, я бросилась к папеньке в кабинет.
Вид, в котором пребывал отец – хоть я предчувствовала увидеть его примерно в подобном образе, – все равно поразил меня в самое сердце. Папенька полулежал в глубоком кожаном кресле. На нем был лишь халат и засаленный платок на шее, волосы всклокочены, глаза лихорадочно сверкали, худые руки сжимали рукояти кресла.
В кабинете царила ночь, шторы плотно запахнуты, на столе три свечи. Они освещали неверным светом нагромождение книг, тетрадей, разбросанных в беспорядке исписанных листов. Книги, листы и тетради валялись и на полу, и на других креслах. На полу же стоял неубранный поднос с остатками обеда и недопитою бутылкой вина. «Доченька…» – сказал отец, и по щекам его внезапно заструились слезы. «Что вы сказали ему?» – выкрикнула я. Отец с усилием поднялся из кресла и протянул ко мне руки, очевидно желая обнять. «Что вы ему сказали?» – отстраняясь, еще раз гневно спросила я. Папенька не отвечал; он плакал; слезы текли по его худо бритому лицу. «Это ничего, доченька, – вдруг забормотал он, по-прежнему протягивая ко мне руки. – Прости меня, и бог нас простит».
В этот момент с крыльца послышался шум; я узнала отдаленный голос супруга. Он кричал, но слов его я не могла разобрать. Опрометью я выскочила из кабинета.
Когда я выбежала на крыльцо, слуги, суетясь, закладывали нашу коляску. На крыльце лежали уже чемоданы моего супруга. Сам он стоял, скрестив на груди руки. Хмурый взор его метал мрачные молнии. Я бросилась к нему на грудь. «Что вы делаете?» – закричала я. Он обнял меня.
«Простите меня, – с усилием проговорил он. – Вы ни в чем не виноваты. Но я… Я должен уехать…» – «Но почему?! – вскричала я. – Что он сказал вам?» – «Нет… нет… – проговорил он. – Я не могу… Это неважно… Вы ни в чем не виноваты… Простите меня…»
Он со всей нежностью поцеловал меня – а через минуту уже сидел в коляске.
Скоро топот лошадиных копыт растаял в ночи, оставив меня одну на крыльце родительского дома.
Глава 2
НАДЯ
Наши дни
У любого человека бывают минуты, когда он жизнь свою ненавидит.
Надя часто проклинала свою судьбу в одно и то же время: когда по утрам, невыспавшаяся, она тряслась на работу в душном, несмотря на уличную холодрыгу, метро. Поезд был забит такими же неласковыми и злыми на фортуну людьми. Счастливчики, захватившие сидячие места, прикрывались газетами под взглядами стоявших пенсионерок.
Какой идиот придумал, что библиотека должна открываться в девять утра? С какого перепуга директор требует, чтобы сотрудники являлись на службу аж к половине девятого? Что лично ей, Наде, делать в такую рань в пустом читальном зале? Девчонкам из хранилища повезло больше: они приспособили себе диванчик в укромном уголке и дремлют там по утрам, пока нет заказов на книги. А в читалке покемарить негде, все стулья жесткие, и начальница коршуном нависает.
«Чего, спрашивается, я вчера полночи колобродила? – укоряла себя Надежда. – Какая-то чушь: мечты, принцы, чай в три утра…» Она завистливо поглядывала на редких «продвинутых» попутчиц – правильные девушки и волосы успели уложить, и подкраситься. Сама же Надя с трудом продрала глаза только в семь и, наскоро перекусив, вихрем вылетела из квартиры. Какие уж тут укладки – спасибо, зубы почистить успела.
К станции «Китай-город» народу в вагон набилось столько, что она еле пробралась к выходу, – до чего ж неприятно людей расталкивать! Пока пролезала к двери, нарвалась на маньяка: мужичонка, несмотря на толпу, спроворился уцепиться за грудь, а она ему даже на ногу наступить не успела… В общем, тяжелый день – хоть и не понедельник.
Надя выбралась из метро только в восемь двадцать пять. На Солянке образовалась беспросветная пробка, противно гудели оснащенные сиренами «Мерседесы». Деловито сновал народ, на пороге чебуречной, расположенной прямо у выхода из метро, ругалась парочка алкоголиков.
Считалось, что до библиотеки от метро пять минут пешего ходу. Так и по телефону всем говорили, когда объясняли, как проехать. Надя за это время не поспевала – только бегом. Но сегодня бежать категорически не хотелось. «Пусть директор сам за такую зарплату бегает», – решительно подумала она и нарочито замедлила шаг. Наплевать, чуть-чуть опоздает – зато окончательно проснется и продышится. Хвала создателю, автоматами «check in»1 библиотеку еще не оснастили, а начальница авось ругаться не будет.
Надя не спеша заскользила по заледенелой Солянке. По пути глазела по сторонам. Подметила, что супермаркет всего-то за одну ночь обзавелся новой вывеской. Понаблюдала – не без легкого злорадства, – как фифа на лаковой «бээмвушке» никак не может припарковаться, а водители сзади осыпают ее возмущенными гудками. Обратила внимание, что по дороге пытается пронестись изрядное – для мирного-то утреннего времени! – количество милицейских машин. И гудят противно – прямо Нью-Йорк какой-то.
На повороте в Старосадский переулок Надю нагнала Наташка из каталогов. Выскочила из-за спины рыжей чертякой: морковного цвета волосы, глаза, украшенные кирпичными тенями, – Митрофанова даже испугалась, пробормотала: «Фу, ты как Медный всадник!» Наташка заржала в ответ: «Ага, скачу аллюром на службу!»
Наде, хочешь не хочешь, пришлось приспосабливаться к Наташкиной гарцующей походке. Они быстро поднялись по переулку в горку, к библиотеке, завернули во двор – Надя всегда любила встречать утреннее величие и тишину любимой библиотеки – … и недоуменно остановились. У служебного входа полыхали мигалками милицейские машины. Рядом стоял озабоченный молодой милиционерчик, прикрываясь рукой, что-то шептал в рацию. В холле происходило движение, мелькали люди в форме. Наташка воскликнула – радостно и озадаченно: «Ух ты, да в нашем болоте что-то случилось!» Надя растерянно заморгала: прямо сон какой-то! Уж очень режущей глаз была картина: монументальное, важное здание библиотеки и милицейская суета у подножия.