О, это сладкое слово «приступ»!
Штурм!
– Тогда смотрите. Первый удар – отвлекающий; в Нейские, юго-восточные ворота, которые укреплены слабее других. Тут вы оказались правы. Любой ценой выбить их тараном; если не получится – выманить фиванцев ложным отступлением и завязать бой под стенами. В город сразу пробиться не удастся, но это и не нужно. Как только сюда начнут стягиваться силы обороны…
Алким начал уверенно передвигать раскрашенные фигурки внутри игрушечной крепости; и вот – гремя доспехами, бегут к Нейским воротам воины-фиванцы, сверкает медь на щитах, блистают наконечники копий, свист стрел, крики, звон и грохот мечей о щиты…
– Теперь же… Ментор, помогай!
Другой отряд нападающих неожиданно вырвался из-за рощи на холме. Бьет таран в Бореадские ворота, и створки трещат, болезненно вскрикивая под натиском; спешат на подмогу оставшиеся фиванцы, бросают резервы – отразить второй приступ…
– Одиссей!.. да, да, вот отсюда!
И лишь теперь, выждав нужное время, со стороны Тиресиевых пустошей, у северо-западных Электрийских ворот – без всякого шума, крика и грохота – объявляется третий, основной отряд. С ходу сметая немногочисленную стражу, атакующие врываются в город и бегут по улицам, не отвлекаясь раньше времени на грабеж и насилие, чтобы ударить в тыл… опрокинуть, смять, растоптать… подло и неотвратимо, как должны воевать люди, как умеют воевать только они!..
Даже сейчас я вспоминаю о «взрослых детских играх» с удовольствием. Тогда же, маленький и торопливый…
На удивление, тогда мне сильно помог мой Старик.
– …нимфа Тайгета родила Лакедемона от Зевса-Дождевика; от Лакедемона и Спарты, дочери Эврота (который сам был сыном Лелега и наяды Клеохарии), родились Амикл и Эвридика; от Амикла и Диомеды, дочери Лапифа, родились Кинорт и Гиацинт, возлюбленный Аполлона… сыном Кинорта был Пиреер, женившийся на Горгофоне, дочери Персея, – от их брака родились Тиндарей, Икарий, Афарей и Левкипп…
Однажды, вконец замучившись от обрыдшей мне игры в «отцов и детей», я спросил папу: «А мы? мы тоже полубоги?» Лаэрт-Садовник криво усмехнулся: «Что же мы, сынок, лучше других?»
Нет, папа. Не лучше.
Впрочем, потешное взятие Фив – это случилось позднее, а в тот раз…
* * *
…Скука и сон будто сговорились.
Брали приступом.
Одолевали.
Чтобы не дать подлым глазам окончательно закрыться, Одиссей начал смотреть на Старика, расположившегося за спиной дяди Алкима. Старику, по всей видимости, скучно не было: он слушал внимательно, время от времени кивал или, наоборот, хмурился, явно прикидывая в уме какую-то пакость; дважды одобрительно хмыкнул, а один раз, когда Алким мельком коснулся ввозных пошлин на благовония, пробормотал невпопад: «Это если не учитывать пиратов! Впрочем, сын Лаэрта, платящий «пенный сбор»?!» – И Старик едва не расхохотался.
А Одиссею сразу стало интересно: отчего это он не должен платить какой-то «пенный сбор»? Оттого, что сын басилея Лаэрта должен быть смелым и никого не бояться? Конечно, так думать было приятно, но Старик, похоже, имел в виду что-то другое. Надо будет спросить у него – как-нибудь потом…
Но интерес Старика к рассказу дяди Алкима раздражал.
Беспокоил.
Отгонял сон, как сам Старик отгонял беспокойные тени.
Одиссей прислушался внимательнее. Нет, интереснее не стало, но теперь Одиссей слушал из одного лишь упрямства. Если Старик считает, что это интересно и полезно, и дядя Алким, наверное, тоже так считает (иначе не рассказывал бы!), и даже Ментор слушает скрепя сердце – то что же это получается? Старик – умный. Потому что старый. Дядя Алким вообще самый умный, почти как папа. И Ментор тоже умным вырастет, наверное. Эвмей не в счет – он все-таки свинопас, пускай и очень веселый. Выходит, дядю Алкима не слушают только раб-свинопас и он, Одиссей? Выходит, Ментор вырастет умным, а он, Одиссей, дураком?
Фигушки!
Конечно, когда Одиссей вырастет, он станет басилеем, как папа, и великим воином. Героем! А как же иначе? Но дядя Алким всегда говорит, что воевать надо уметь в первую очередь головой. Тогда вернешься с победой и славой, а иначе – без головы.
Хорошо же! Он будет умным! Он узнает все, что знает дядя Алким, и станет таким же умным. Вот только спать очень хочется…
Рыжий упрямец вскинул голову сам, за мгновение до того, как усердный Ментор собрался в очередной раз пихнуть его локтем.
Подавитесь!
Буду слушать!..
* * *
– Ну что, почем нынче девки на Большой Земле? – весело поинтересовался Эвмей, когда занятие окончилось и оба ученика радостно подбежали к свинопасу, больше всего на свете желая наконец порезвиться вволю – с Эвмеем это получалось как нельзя лучше!
И, неожиданно для самого себя, Одиссей, опередив Ментора, вдруг затараторил:
– Рабыни упали в цене чрезвычайно, и сейчас молодая швея на рынках Самоса стоит цену трех быков, а прядильщица лишь на полбыка дороже; зато в Пилосе…
– Ишь ты! – удивился Эвмей. Но быстро оправился и хитро подмигнул Ментору. – Во дает, басиленок! А я вчера такую девку на ночь отхватил… Безо всяких быков.
– Безо всяких? – усомнились мальчишки.
– Ну, один бычок при мне был, ясное дело… Правда, то на ночь, а то – насовсем.
– А папа говорит, когда мама не слышит, что насовсем – это надоесть может, – сообщил Ментор, гордясь тайными познаниями. – Зато на ночь – интереснее.
– Ай, дамат! – сквозь смех с трудом выдавил Эвмей. – Ух, дамат! Орел! Мы, колченогие, завсегда…
– Мой папа орел! – гордо подбоченился Ментор, пропустив последние слова свинопаса мимо ушей, и Одиссею вновь очень захотелось надавать приятелю тумаков.
Сказано – сделано.
Антистрофа-II
Доброго пути и свежей воды!
…Было? не было?
– Двое мальчишек играют в песке, – однажды сказал Старик. – По всему ахейскому Номосу, год за годом, двое мальчишек играют в песке, и один из них – сумасшедший. Символ эпохи, можно сказать. Божий промысел.
Рыжий ничего не понял.
– Ты чего плачешь? – спросил у рыжего Ментор. – Палец занозил?
– Ага, – зачем-то согласился рыжий. – Палец.
* * *
Осень явилась самозванкой.
Пышная, сияющая, она раскрасила деревья в пурпур и золото плодов; небо налилось особенной синевой, приглашая бросить взгляд, как бросаются в море с Кораксова утеса – без оглядки, молитвенно сложив руки над головой, – и утонуть навсегда. Осень шла по Итаке, щедро рассыпая дары, а дядя Алким говорит, что перед войной рождается больше мальчиков, зато после войны – тем паче после многих войн – бывает хороший урожай.
Или это просто едоков становится меньше? – спрашивает сам себя дядя Алким, и сам себе не отвечает.
Зато папа сегодня пребывал в самом чудесном расположении духа.
– Это асфодели, – Лаэрт наклонился, сорвал один цветок, бледно-алый с желтенькими прожилками. – Иначе: дикие тюльпаны. На, понюхай.
– Пахнет… – протянул Одиссей, послушно втянув ноздрями воздух, но так и не найдя подходящего слова, чтобы определить: чем именно пахнет бледный цветок-асфодель.
– Да уж, пахнет. Небытием. Мне один хороший человек, спасибо ему, луковиц с того света привез… Жаль, их надо водой из Леты поливать. Были б тогда фиолетовые, с пятнышками; только нюхать их уже не стоило бы. А эта травка – с черным корешком, с белыми, медвяными цветочками! – называется «моли». Хочешь пожевать?
В вопросе отца явно таился подвох.
Маленький Одиссей отчаянно замотал головой. Меньше всего ему хотелось жевать травку с черным корешком и медвяными цветочками.
– Молодец. Если пожевать моли – будешь защищен от колдовства, порчи и дурного глаза. Но со второго раза возникает привыкание. Голова кружится, всякая блажь мерещится… Один хороший человек, когда мне рассаду привозил, предупреждал. А это у нас мак: тот, что ярче, посвящен Гипносу-Сладчайшему, а который почти черный – вырос на крови Прометея, в Колхиде. Знаешь?
– Ага, – кивнул Одиссей и с уважением посмотрел на клумбу темно-багряных, действительно едва ли не черных цветов. Сразу представилось: скала, титан Прометей висит на цепях, коршун терзает титанову печенку, а внизу – точно такая же клумба.
И папа поливает маки из леечки.
Красота!
– А вот эта липа от семени гипподриады Липы-Филюры, матери кентавра Хирона… Когда ты прошлой зимой снега наелся и кашлял, наша мама тебя сушеным липовым цветом отпаивала. За два дня как рукой сняло! Спасибо одному хорошему человеку, еще до твоего рождения достал семечко!.. уважил!.. А это яблоня Гесперид, вечерних нимф Заката. Только она у нас не плодоносит. Солнце мешает. Ведь у них, на Закате, сплошной закат, а у нас еще и восход покамест случается. Сохнет яблоня от восхода…
– Хороший человек привез? – на всякий случай спросил мальчишка. Хорошего человека он себе представлял… ну, хорошим.
Который папе все привозит.
Лаэрт засмеялся:
– Точно! В Микенах – дураки! – эти яблочки добыли да обратно вернули, а мне по дороге огрызочек случился. Привезли… порадовали!..
– Хороший человек!
Одиссей прошелся колесом: во-первых, от радости, во-вторых, чтобы папа увидел, как его сын умеет колесом ходить.
– Лучше некуда! Тут у нас, сынок, еще одна яблонька растет… Гранатовая яблонька. Есть в городе Баб-Или[15] торговый Дом Мурашу, хороших людей там – пруд пруди. Один лучше другого. Вот, значит, саженец подарили, за услуги. Из земель хабирру[16] доставили. Но и она не плодоносит. Говорили, ее каким-то змием укреплять надо, по стволу. Я и ужа пробовал, и гадюку, и другую гадину, что из Горгонских кудрей… ни в какую! Ну да ладно, поживем-поищем…
Ранняя лысина Лаэрта-Садовника вся покрылась бисеринками пота: от удовольствия, должно быть. Мол, поживем, поищем, найдем, а там очередной хороший человек еще чем-нибудь порадует…
– Это у нас лавр и гиацинты; оба, сынок, тоже хорошенько замешаны на крови. Удивительное дело: красота чаще всего вырастает, если ее кровью удобрять. Про Гиацинта я тебе рассказывал, как его метательным диском убило; а лавр – это дриада Дафна-покойница. Оба – неудавшиеся любовники… знаешь, мальчик мой, Глубокоуважаемым вообще редко везет с любовниками.
Лаэрт задумался о чем-то своем.
Добавил погодя:
– Да и с любовью, пожалуй, тоже.
…Осень шла по Итаке.
Память ты, моя память… папа, это я.
Я вернулся.
Я стою рядом с тобой-молодым и с собой-маленьким; я нюхаю асфодель и не хочу жевать травку-моли; я слушаю твою болтовню ни о чем – якобы ни о чем. Ты всегда любил поговорить о пустяках, о своем саде, куда «хорошие люди» отовсюду свозили чудесные, невозможные саженцы, семена и побеги; ты обожал эти редкие минуты именно за самое дорогое, что в них было, – за редкость.
Мама вечно бранилась, что ты уделяешь мне мало внимания. «Наша мама», как ты всегда называл ее в разговорах со мной; и капелька доброй лжи в этих словах была сладкой на вкус.
Наша мама была не права.
Просто твое внимание было направлено повсюду; оно было не таким, как у других, не столь заметным, не столь бесстыже-выпирающим – твое внимание.
Редким оно было, редким и дорогим, подобно бессловесным обитателям твоего садика.
Папа, это я. А это ты – невысокий, плотный, облысевший задолго до моего рождения, сразу после двадцати (мама смеялась, что любит только настоящих мужчин – малорослых и лысых; она всегда прибавляла, что настоящий мужчина еще должен быть толстым, как ее отец, а тебе, Лаэрт-Садовник, всегда чуть-чуть не хватало до маминого идеала…); ты двигаешься неторопливо и косолапо, широко расставляя носки сандалий, стоптанных по краю подошвы.
Тогда мне казалось: ты похож на Зевса-Эгидодержавца. Просто другие почему-то не умеют замечать этого. Мне и сейчас так кажется. А другие… они по-прежнему не научились замечать.
Они только и умеют, что многозначительно переглядываться при упоминании имени Лаэрта-Садовника.
Лаэрта-Пирата[17].
…Боги! до чего же глуп я был! той детской глупостью, что у взрослых сродни подлости. Ведь больше всего на свете я мечтал о благословенном дне – папа! прости!.. – когда ты наконец поедешь на войну. Я надеялся, что ты возьмешь меня с собой; и вот теперь я уезжаю на войну, прямиком в сбывшуюся мечту, и могу лишь кричать в ночную темень: «Папа!.. это я!.. спасибо тебе!»
Возвращаться трудно.
Кто знает это лучше нас с тобой, Лаэрт-Садовник, мой смешной лысый папа? – никто.
Кстати, о богах.
* * *
Маленький Одиссей ликовал. Бродить по садику вместе с папой было совсем не то, что бродить по садику без папы – пускай даже вместе с няней или Ментором. Но ехать с папой в северную бухту Ретру…
Мама ворчала.
Мама упрекала папу в легкомыслии.
Мама в конце концов поехала вместе с ними. Потому что басилея с домочадцами ждало празднество урожая. Одиссей не очень хорошо знал, почему празднество урожая надо справлять не в садике, а на пристани, да еще не в людной Форкинской гавани, а на дальней стороне бухты, где и корабли-то появляются редко, большей частью – поздно вечером. Но, видимо, папа под урожаем понимал что-то свое, недоступное маленьким мальчикам; и папино мнение разделяла куча народу, ибо берег бухты кишел людьми.
Малыш раньше никогда не видел столько людей в одном месте. Жаль только, что папа приехал не на колеснице, а на осле, усадив его, рыжего Одиссея, на колено. Ослик был хороший, он покорно трюхал по горным тропинкам все ниже и ниже, спускаясь к морю; сзади на другом ослике, толстом и корноухом, ехала мама, а за мамой шли служанки и няня Эвриклея. К концу пути Одиссею стало казаться, что колесница ничуть не лучше милых осликов, но он на всякий случай спросил об этом у папы.
– Колесница? – Лаэрт потрепал сына по знаменитым кудрям («Мое солнышко!» – часто ласкалась мама). И махнул свободной рукой за спину: туда, где курчавились порослью склоны Этоса. – Здесь?
Рыжий представил себе колесницу – здесь?! – и без видимой причины ему стало смешно.
Так, смеясь, и доехали до бухты.
– Свежей воды!
– Доброго пути и свежей воды!
Они выкрикивали пожелания, однообразно-громко, они самозабвенно вопили, и в ушах едва ли не всех явившихся в бухту мужчин – свободных, рабов, пастухов, кожевенников, жнецов и пахарей – колыхались серьги: медные капли, у некоторых с жемчужиной или сердоликом.
Солнце играло в металле, брызгаясь зайчиками.
Щекотно.
…папа, мне трудно возвращаться. Я трюхаю помаленьку на ослике-ленивце, и давнее празднество урожая сливается со многими иными праздниками на Итаке, где мне довелось присутствовать – будто я не тащусь еле-еле, а мчусь изо всех сил, и виды по обочине дороги сливаются в сплошную обжигающе-яркую полосу.
Колесница?
Здесь?
Я-большой (а я большой?) отмечаю другое: по праву басилея ты резал жертвенных животных. Совершал возлияния. Отсекал у жертв языки и кропил их вином. Подымал чаши. Произносил слова.
Лаэрт-Садовник! почему, обращаясь к богам – к Глубокоуважаемым, как говорил ты и как вслед за тобой повторяли прочие итакийцы, – ты никогда не называл их по имени?
Не Посейдон, а Владыка Пучин, Морской Дед или Фитальмий, то есть Порождающий.
Не Зевс, не Дий-Отец – Скипетродержец, Учредитель или Высокогремящий.
Вместо Аполлона – Дельфиний или Тюрайос, Отпирающий Двери.
Не Гера – Волоокая, Владычица…
Сова взамен Афины.
Куда позже я заметил, что ты избегаешь имен далеко не всех богов – лишь Олимпийской Дюжины. Но избегаешь так, чтобы к тебе нельзя было придраться. Бывало, на Итаке гостили знатоки обрядов: ты открывал пиры в присутствии Навплия-Эвбейца и басилея святой Фокиды, ты устраивал общие моления, когда за спиной торчал этот желчный дылда, старший жрец из лемносского храма Дориды-Океаниды, приехавший лично поблагодарить тебя за богатое пожертвование. Сомневаюсь, что твои уловки вообще были замечены со стороны – люди будто превращались в слепцов, все, кроме дамата Алкима, чей взгляд в твою сторону я позднее не раз ловил.
Спокойный, понимающий взгляд, какой бывает меж людьми, посвященными в общую тайну.
Сейчас я тоже имею право так смотреть на тебя, папа.