Жизнь взаймы - Ремарк Эрих Мария 5 стр.



Когда Волков вошел, Лилиан укладывала чемоданы.

– Собираешься, душка? – спросил он. – Зачем? Ведь через два-три дня ты их опять распакуешь.

Она уже несколько раз укладывалась при нем. Каждый год – весной и осенью – ее, словно перелетную птицу, обуревало желание улететь. И тогда на несколько дней, а то и недель, в ее комнате появлялись чемоданы; они стояли до тех пор, пока Лилиан не теряла мужества и не отказывалась от своего намерения.

– Я уезжаю, Борис, – сказала она. – На этот раз действительно уезжаю.

Он стоял, прислонившись к двери, и улыбался.

– Знаю, душка.

– Борис! – крикнула она. – Оставь это! Ничего уже не поможет! Я в самом деле уезжаю!

– Да, душка.

Лилиан почувствовала, как его мягкость и неверие, словно паутина, опутывают ее и парализуют.

– Я уезжаю с Клерфэ, – сказала она. – Сегодня! Она увидела, что выражение его глаз изменилось.

– Я уезжаю одна, – сказала она. – Но еду с ним потому, что иначе у меня не хватит мужества. Одна я не в силах бороться против всего этого.

– Против меня, – сказал Волков.

Он отошел от двери и встал возле чемоданов. Он увидел ее платья, свитеры, туфли, – и вдруг его пронзила острая боль, такая, какую ощущает человек, который вернулся с похорон близкого друга и уже взял себя в руки, но вдруг увидел что-то из вещей покойного – его туфли, блузу или шляпу.

Волков понял, что Лилиан действительно хочет уехать.

– Душка, – сказал он, чувствуя, как у него перехватило дыхание, – ты не должна уезжать.

– Должна, Борис. Я хотела тебе написать. Вот смотри. – Она показала на маленькую латунную корзинку для бумаги у стола. – У меня ничего не вышло. Я не смогла. Напрасные старания – это невозможно объяснить. Потом я хотела уехать, не попрощавшись, и написать тебе оттуда, но и этого я бы не смогла. Не мучь меня, Борис…

«Не мучь меня, – думал он. – Они всегда так говорят, эти женщины – олицетворение беспомощности и себялюбия, никогда не думая о том, что мучают другого. Но если они даже об этом подумают, становится еще тяжелее, ведь их чувства чем-то напоминают сострадание спасшегося от взрыва солдата, товарищи которого корчатся в муках на земле, – сострадание, беззвучно вопящее: „Слава Богу, в меня не попали, в меня не попали“…»

– Ты уходишь с Клерфэ?

– Я уезжаю с Клерфэ отсюда, – сказала Лилиан с тоской. – Он довезет меня до Парижа. В Париже мы расстанемся. Там живет мой дядя. У него мои деньги, та небольшая сумма, которая у меня есть. Я останусь в Париже.

Она знала, что это не совсем правда, но сейчас ей казалось, что она говорит правду.

– Пойми меня, Борис, – просила она.

– Зачем нужно, чтобы тебя поняли? Ведь ты уходишь – разве этого недостаточно?

Лилиан опустила голову.

– Да, этого достаточно. Бей еще.

«Бей еще, – подумал он. – Когда ты вздрагиваешь от боли, потому что тебе пронзили сердце, они стенают „бей еще“, как будто ты и есть убийца».

– Я тебя не бью.

– Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой?

– Я хочу, чтобы ты осталась здесь. Вот в чем разница. «Я тоже лгу, – думал он. – Я хочу, чтобы она была со мной, ведь, кроме нее, у меня нет ничего, она – последнее, что у меня осталось, я не могу ее терять, о Боже, я не должен ее потерять!»

– Я не хочу, чтобы ты швырялась своей жизнью, словно это деньги, потерявшие всякую цену.

– Все это слова, Борис, – возразила она. – Если арестанту предложат на выбор – прожить год на свободе, а потом умереть или гнить в тюрьме, как, по-твоему, он должен поступить?

– Ты не в тюрьме, душка! И у тебя ужасно неправильное представление о том, что ты называешь жизнью, – сказал Волков.

– Конечно. Ведь я ее не знаю. Вернее, знаю только одну ее сторону – войну, обман и нужду, и если другая сторона принесет мне много разочарований, все равно она будет не хуже той, которую я узнала и которая, я уверена, не может исчерпать всей жизни. Должна же быть еще другая, незнакомая мне жизнь, которая говорит языком книг, картин и музыки, будит во мне тревогу, манит меня… – Она помолчала. – Не надо больше об этом, Борис. Все, что я говорю, – фальшь… становится фальшью, как только я произношу это вслух, мои слова – как нож. А я ведь не хочу тебя обидеть. Но каждое мое слово звучит оскорбительно. И даже если я сама уверена, что говорю правду, в действительности все оказывается совсем не так. Разве ты не видишь, что я ничего не понимаю?

Она посмотрела на него. В ее взгляде были и гаснущая любовь, и сострадание, и враждебность; ведь он стремился ее удержать, и он заставлял ее говорить о том, что она хотела забыть.

– Пусть Клерфэ уедет, и через несколько дней ты сама поймешь, как нелепо было идти за первым встречным, поманившим тебя, – сказал Волков.

– Борис, – с безнадежным видом сказала Лилиан, – неужели дело всегда только в другом мужчине?

Волков не ответил. «Я дурак, – думал он. – Я делаю все, чтобы оттолкнуть ее! Почему я не говорю, улыбаясь, что она права? Почему не воспользуюсь старой уловкой? Кто хочет удержать – тот теряет. Кто готов с улыбкой отпустить – того стараются удержать. Неужели я это забыл?»

– Нет, – сказал он. – Дело, может быть, не только в другом мужчине. Но если это так, почему ты не спросишь меня, не хочу ли я ехать с тобой?

– Тебя?

«Не то, – подумал он, – опять не то! Зачем навязываться?»

– Оставим это, – сказал он.

– Я не хочу ничего брать с собой, Борис, – продолжала она. – Я тебя люблю; но не хочу ничего брать с собой.

– Хочешь все забыть?

«Снова не то», – думал он с отчаянием.

– Не знаю, – сказала Лилиан подавленно. – Но я ничего не хочу брать с собой. Это невозможно. Не усложняй мне все!

Он замер на мгновение. Он знал, что не должен отвечать, и все же ему казалось страшно важным объяснить ей, что жить им обоим недолго и что когда-нибудь, когда у нее останутся считанные дни и часы, самым дорогим для нее будет то время, которым она сейчас так пренебрегает; и тогда она придет в отчаяние от того, что бросалась временем, и будет вымаливать, быть может, на коленях, ниспослать ей еще один день, еще час того, что теперь кажется ей скучным благополучием. Но он знал также и другое, что было еще ужаснее: если он попытается объяснить ей это, все, что он скажет, прозвучит сентиментально.

– Прощай, Лилиан, – сказал он.

– Прости меня, Борис.

– В любви нечего прощать. Он улыбался.


У Лилиан не было времени собраться с мыслями; явилась сестра и позвала ее к Далай-Ламе.

От профессора пахло хорошим мылом и специальным антисептическим бельем.

– Я видел вас вчера вечером в «Горной хижине», – начал он холодно.

Лилиан молча кивнула.

– Вы знаете, что вам запрещено выходить?

– Конечно, знаю.

Бледное лицо Далай-Ламы приобрело на секунду розоватый оттенок.

– Значит, по-вашему, все равно, подчиняетесь вы этому или нет. В таком случае мне придется просить вас оставить санаторий. Быть может, вы подыщете себе другое место, которое будет больше соответствовать вашим вкусам.

Лилиан ничего не ответила; ирония Далай-Ламы обезоружила ее.

– Я говорил со старшей сестрой, – продолжал профессор, который воспринял ее молчание как выражение испуга. – Она мне сказала, что это уже не в первый раз. Она вас неоднократно предупреждала. Но вы не обращали внимания. Подобные вещи подрывают нравственные устои санатория…

– Понимаю, – прервала его Лилиан, – я покину санаторий сегодня же вечером.

Далай-Лама был ошарашен.

– Это не так уж спешно, – ответил он, помедлив. – Вы можете обождать, пока не подыщете себе что-нибудь другое. А может, вы уже подыскали?

– Нет.

Профессор был несколько сбит с толку. Он ожидал слез и просьб еще раз попытаться простить ее.

– Почему вы сами разрушаете свое здоровье, фрейлейн Дюнкерк? – спросил он наконец.

– Когда я выполняла все предписания, мне тоже не становилось лучше.

– Разве можно не слушаться только потому, что вам вдруг стало хуже? – сердито воскликнул профессор. – Это глупость, гибельная для вас! – продолжал бушевать Далай-Лама, считавший, что, несмотря на суровую внешность, у него золотое сердце. – Выбросьте эту чепуху из вашей хорошенькой головки!

Он взял ее за плечи и тихонько встряхнул.

– А теперь идите к себе в комнату и с нынешнего дня точно выполняйте все предписания.

Движением плеч Лилиан освободилась от его рук.

– Я все равно нарушала бы предписания, – сказала она спокойно. – Поэтому я считаю, что мне лучше уехать из санатория.

Разговор с Далай-Ламой не только не испугал ее, но, наоборот, укрепил ее решимость. Он, как ни странно, уменьшил ее боль за Бориса, потому что у нее вдруг не оказалось выбора. Она почувствовала себя так, как чувствует себя солдат, который после долгого ожидания получил наконец приказ идти в наступление. Пути назад не существовало. Неотвратимое уже стало частью ее самой, подобно тому, как приказ о наступлении уже содержит в себе и солдатскую форму, и грядущую битву, и, быть может, даже смерть.

– Не создавайте лишних хлопот, – бушевал Далай-Лама, – ведь здесь нет другого санатория, куда же вы денетесь?..

Он стоял перед ней, этот большой и добрый бог санатория, становясь все нетерпеливей: он предложил ей уехать, а эта упрямая кошка поймала его на слове и ждет, чтобы он взял его обратно.

– Наши правила – а их совсем немного – установлены в ваших же интересах, – горячился он. – До чего бы мы докатились, если бы в санаториях царила анархия?! А как же иначе? Ведь здесь не тюрьма, или вы другого мнения?

Лилиан улыбнулась.

– Я согласна с вами, – сказала она. – Теперь я уже не ваша пациентка. Вы можете опять говорить со мной как с человеком. А не как с ребенком или с арестантом.


Чемоданы были упакованы. «Уже сегодня вечером, – думала Лилиан, – горы будут далеко позади». Впервые за много лет ее охватило чувство безмерного, смутного ожидания – она ждала не чего-то несбыточного, не чуда, которого надо дожидаться годами, она ждала того, что произойдет с ней в ближайшие несколько часов. Прошлое и будущее пришли в неустойчивое равновесие; Лилиан чувствовала не одиночество, а отрешенность от всего. Она ничего не брала с собой и не знала, куда едет.

Она боялась, что Волков придет опять, и в то же время желала увидеть его еще раз. Вдруг за дверью послышались царапанье и тихий лай. Лилиан открыла. В комнату вбежала овчарка Волкова. Собака любила ее и часто приходила без хозяина, но сейчас Лилиан решила, что Борис с умыслом послал к ней собаку. Однако Волков не появлялся.

Закрыв дверь, она кралась по белому коридору, как вор, пытающийся скрыться. Она надеялась незаметно прошмыгнуть через холл, но старшая сестра поджидала ее у лифта.

– Профессор велел еще раз передать вам, что вы можете остаться.

– Спасибо, – сказала Лилиан и пошла дальше.

– Будьте благоразумны, мисс Дюнкерк. Вы не знаете, в каком вы состоянии. Сейчас вам нельзя менять климат. Летом – может быть…

Лилиан продолжала идти.

Несколько человек, сидевших за столиками для игры в бридж, подняли головы; больше в холле никого не оказалось – в санатории был мертвый час.

Борис не пришел. Хольман стоял у выхода.

– Если уж вы непременно решили ехать, то поезжайте хотя бы по железной дороге, – сказала старшая сестра.

Лилиан молча показала ей на шубу и шерстяные платки. Крокодилица сделала презрительный жест:

– Не спасет! Вы что же, стараетесь нарочно погубить себя?

– А кто этого не делает? Мы поедем медленно. Да и ехать не так уж далеко.

Ей оставалось сделать еще шаг.

– Вас предостерегли, – произнес ровный голос рядом с ней. – Мы не виноваты, и мы умываем руки.

И хотя Лилиан было не до смеха, она все же не могла не улыбнуться. Последняя штампованная фраза Крокодилицы спасла положение.

– Зачем вам мыть руки, они у вас и так стерильные. Прощайте! Благодарю вас за все.

Она вышла. Снег так сильно искрился, что слепил глаза.

– До свиданья, Хольман!

– До свиданья, Лилиан. Я скоро последую за вами. Она взглянула на него. Хольман смеялся. «Слава Богу, – подумала она, – наконец-то мне не читают нравоучений». Хольман закутал ее в шубу и в шерстяные платки.

– Мы поедем медленно, – сказал Клерфэ. – Когда солнце сядет, опустим верх. А от ветра вы пока защищены с боков.

– Хорошо, – ответила она. – Можно уже ехать?

– Вы ничего не забыли?

– Нет.

– Впрочем, если и забыли, вам пришлют.

Эта мысль не приходила раньше в голову Лилиан, и она утешила ее. Ведь Лилиан считала, что с отъездом оборвутся все нити, связывающие ее с санаторием.

– Да, в самом деле, можно попросить, чтобы прислали, – сказала Лилиан.

Машина отъехала, Хольман махал им рукой. Борис не появлялся.

Лилиан посмотрела вокруг. На террасах солярия, на которых еще минуту назад никого не было видно, вдруг появились люди. Больные, лежавшие там в шезлонгах, поднялись и выстроились цепочкой. Тайный телеграф санатория уже известил их о происходящем, и теперь, услышав шум мотора, они встали и глядели вниз; тонкая цепочка людей темнела на фоне густо-синего неба.

– Как на верхнем ярусе во время боя быков, – сказал Клерфэ.

– Да, – согласилась Лилиан. – А кто же мы? Быки или матадоры?

– Всегда приходится быть быком. Но думаешь, что ты матадор.

Машина медленно ползла по белому ущелью, над которым, подобно ручью, струилось небо, синее, как цветы горчанки. Перевал уже был позади, но сугробы по обеим сторонам дороги все еще достигали почти двухметровой высоты. За ними ничего нельзя было разглядеть. Куда ни кинешь взгляд, повсюду виднеются лишь снежные стены и синяя полоса неба; Лилиан сидела, откинувшись назад, и порой она переставала различать, что было наверху и что внизу, – где синее и где белое.

Потом запахло смолой и хвоей, и перед ними вдруг выросла деревня – коричневые низенькие домики. Клерфэ остановил машину у бензоколонки.

– По-моему, уже пора снять цепи. Как там дальше дорога? – спросил он у паренька с заправочной станции.

– Будь здоров!

– Что? – Клерфэ посмотрел на паренька. – Да ведь мы знакомы! Тебя зовут Герберт, или Гельмут, или…

– Губерт.

Парень показал на большую жестяную вывеску, прикрепленную к двум стойкам перед заправочной станцией:

Г. ГЕРИНГ.

ГАРАЖ И РЕМОНТ АВТОМОБИЛЕЙ

– Это не новая вывеска? – спросил Клерфэ.

– Да нет, совсем новенькая.

– Почему же ты не написал свое имя полностью?

– Так практичнее. Могут подумать, что меня зовут Герман.

– Скорее можно было ожидать, что тебе захочется поменять фамилию, а не выписывать ее такими громадными буквами.

– Эдак я бы здорово свалял дурака, – заявил паренек. – Особенно теперь, когда снова появились немецкие машины! Вы не можете себе представить, какие чаевые я получаю! Нет, сударь, для меня это источник дохода.

Клерфэ посмотрел на его кожаную куртку:

– Она тоже из этого источника?

– Только наполовину. Но еще до конца сезона он принесет мне лыжные ботинки и пальто. Это уж точно.

– А может, ты просчитаешься. Многие не дадут тебе чаевых как раз из-за твоей фамилии.

Ухмыляясь, парень бросил цепь в машину.

– Но не те, кто снова позволяет себе ездить сюда, чтобы заниматься зимним спортом. Да и вообще ничего плохого не может случиться: одни дают, радуясь, что его уже нет, другие – потому что у них связаны с ним приятные воспоминания, но дают почти все. С тех пор как здесь появилась эта вывеска, я кое-чему научился. Вам бензин нужен, сударь?

– Да, нужен, – сказал Клерфэ, – целых семьдесят литров, но я куплю его не у тебя, а у кого-нибудь другого, менее оборотистого.


Через час снег уже был далеко. Поля стали черные и мокрые, а на лужайках виднелась прошлогодняя трава – желтая и серо-зеленая.

– Хотите остановиться? – спросил Клерфэ.

– Пока нет.

– Боитесь, что нас догонит снег? Лилиан кивнула.

– Я больше не хочу его видеть.

– Вы его не увидите до будущей зимы.

Лилиан ничего не ответила. «До будущей зимы», – подумала она. Зима казалась далекой, как звезда. Ей никогда не достичь ее.

– Может, нам все же выпить? – спросил Клерфэ.

– Да, – сказала Лилиан. – Когда мы приедем на Лаго Маджиоре?

– Через несколько часов. Поздно вечером.

Клерфэ остановил машину у деревенской гостиницы. Они зашли в комнату для приезжих. Молоденькая официантка зажгла свет. На стенах висели гравюры с изображениями токующих глухарей и ревущих оленей.

Назад Дальше