Пером и шпагой - Валентин Пикуль 3 стр.


– Матушка-осударыня, – сказал шепотком страстным, – а я до твоей милости. Дела в Европах завелись немешкотные.

– Погоди, Алексей Петрович, дела – не волки, Европы и подождут. А я нечесана еще! Маврутка-то, спроси, идет ли? Что же, я так и буду одна тут мучиться?

На пороге (без парика, в одном шлафроке на голом теле) появился «ночной император» России – Иван Шувалов, и был он шибко невесел после вчерашнего окаянства. Отдавая дань просвещению, Шувалов не забывал отдать должное и родимой сивухе.

– С кем это ты так вчера отличился? – спросила его Елизавета с укоризной, но заботливо-нежно, как мать родная.

Шувалов держался вроде блудного сына – виноватого-покорственно:

– Да у Апраксиных, матушка, вечеряли. Помню, что кастраты на диво усладительно пели. Потом Разумовский палкой стал бить фельдмаршала, а Нарышкины – те, как всегда, разнимали…

– Ты бы клюковки пососал, – пожалела его императрица. – Небось головушка-то болит?

– Не стою я твоих забот, матушка, – вздохнул Шувалов, наполняя глаза слезами, и долго смотрел на свои розовые ногти. – Быть мне в монастыре, непутевому.

– Вот помру я – тогда намолишься… А пока не тужись… Иди ко мне, ангел милый.

Она подозвала его к себе и поцеловала с удовольствием.

– Канцлер-то, – спросила потом, – не убрался еще?

– Да нет. Внизу посиживает. Куранты кой час считывает.

– Экий клещ настырный… Знать бы: чего ему надобно?

Шувалов без аппетиту куснул моченое яблоко:

– Британский посол Вильямс к нам вскорости на смену прежнему Диккенсу пожалует. Вот и волнуется твой Сюлли – как бы не отпихнулись мы от субсидий аглицких!

– А не держи я войско, – нечаянно зевнула Елизавета, – так будет ли Европа считаться с нами? Солдатом и держимся…

– С твоей колокольни, матушка, подале видится, – заскромничал Шувалов. – Только смотри, как бы не пришлось нам, русским, чужую квашню даром месить!

Лицо императрицы пошло бурыми пятнами:

– Я три года в нитку тянулась, а что от меня в Европах получили? И где этот Ганновер – знать не знаю! У меня, эвон, свои заботы: дворец не достроен, а где взять денег – того никто не ведает. Все округ – только: дай, дай, дай! И никто еще не сказал мне: «На тебе, Лисавет Петровны!..» Может, ты дашь, голубь?

– Я только от щедрот твоих имею, матушка, – обиделся фаворит. – Ежели надобно, так забери остатнее. Одним Христовым именем проживу. Зато вот канцлер твой Бестужев от иноземных дворов немалую выгоду имеет. Вот у кого проси!

Елизавета быстро сплетала волосы в пухлых пальцах.

– Берёт, вестимо, – согласилась спокойно. – А кого я на место его поставлю? Бестужев хоть фасон бережет, другие-то еще больше загребут… Да и то истинно: в долгу мы, а что делать? Своей крыши в городе не имею. Летний дворец – развалюха, а Зимний – когда-сь кончат? Что же мне, так и до смерти самой все по гостям ночевать?

Шувалов встал, запахнул шлафрок:

– Фридрих-то, король прусский, тоже обеднял изрядно. Даже пиво и то налогом обклал. И от авансов аглицких не откажется. Вот и пойдем мы с тобой, матушка, воедину с пруссаками, Ганновер воевать противу Франции, тебе столь любезной…

Елизавета скинула ноги с постели, тяжело брякнулась перед иконами разбухшим телом:

– Господи! Да на што мне мука така? Какой еще Ганновер? Да и есть ли такой? Может, его нарочно придумали, дабы меня в докуку привесть… Грешница я великая, уж ты помилуй мя, господи!

Шувалов накинул ей на плечи халат, трухнул в колоколец.

– Канцлера сюда! – позвал зычно. – Да чтоб с бумагами…

Вошел Бестужев-Рюмин – уже под хмелем. Молча, спины не ломая, шмякнул на стол бумаги по коллегии иностранной.

И (задом к Шувалову) сказал канцлер так:

– Я, слава богу, сыт и табаку не прошу у других понюхать. Не для себя стараюсь, а для пущей славы отечества. И корень политики моей – древний, паче того – Петра Великого система!

– Ой, не хвались, Петрович, – свысока возразил Шувалов. – Политика, как и галантность с дамами, строгой системы иметь не может. Иной час и ревность надобно вызвать, дабы удержать прелестную. А по твоей «системе» – Россия с торбой по чужим дворам шляется. У кого не берем только? Даже голландскими ефимками не брезгуем… И то – позор для русского племени!

Рука канцлера, вся в сверкающих бриллиантами перстнях, стиснула набалдашник трости чистого золота.

– А вы бы, сударик мой, помалкивали о позоре-то. Алешкина корова и помычала, а твоя бы, Ваня, лучше молчала!

– Матушка, – вспыхнул фаворит, – ты слышала?

Канцлер стянул парик с головы, притворно прижал его к глазам:

– Бог видит, что поклепствуют на меня… Ковы строят!

– Иван Иваныч, – вдруг сказала Елизавета. – Ты, друг мой милый, сейчас не спорь и выйди. Потом приходи с радостью…

Шувалов в злости так саданул дверьми, что посыпалась с потолка трухлявая позолота.

– А ты не реви! – велела императрица канцлеру. – Эвон, Остерман! Тот плакать умел… во такие, как виноград, слезищи падали. А ты глаза трешь, да сухи они у тебя. Срам один!

Канцлер натянул парик на лысину. Похолодел.

– Прочти, великая осударыня, – указал он перстом в бумаги, – что отписал я тебе доказательно. Теперича мы, в негоциации с Англией, выставим для защиты Ганновера корпус не в тридцать тыщ солдат, как ранее декларировали, а… все полсотни! И за это даст нам Англия три по ста и пятьдесят тыщ в фунтах своих…

– Креста на них нет, на разбойниках! – сказала Елизавета.

Бестужев любовно стукнул ее пальцем в плечико.

– Ты подпиши, – вымолвил проникновенно, голосом задушевным. – А уж я-то выгоду твою соблюду. И мене чем пять сотен тыщ брать не станем…

Выбрал он перышко поострее – протянул Елизавете, и она с робостью взялась за перо (от учености всю жизнь бегала).

– Буковки-то каки махоньки, – пригляделась императрица. – Нешто нельзя пошире писать? А ежели завтра я все опробую?

– Матушка! – взвыл канцлер, стуча тростью. – Кой годик пошел: все завтра да завтра. Посла-то твоего в Лондоне, князя Сашку Голицына, совсем уже при дворе тамошнем заклевали!

– И что с того? – взъярилась Елизавета. – Коли православный, так и пущай несет крест-то свой. Я-то ведь терплю от политик неприятности разные… Лишний долг-то Россию не украсит!

Канцлер потряс песочницу, держа ее наготове, чтобы присыпать одно лишь слово императрицы, которое решало судьбу не только России, но и отражалось на судьбах Европы.

– Не тужись, матушка. Ей-ей, – уговаривал он, – куртуазии твоей от лишнего долга не убавится, а дело стронется. Черкни перышком. Ну что тебе стоит – вжик, и ты богата!

Но Елизавета Петровна уже отбросила от себя перо:

– Потерпи еще чуток, канцлер… Шутка ли! Целый корпус им дай… Христианские, чай, душеньки. Втравят меня – быть битой. А за какой интерес? У меня Фридрих, враг персональный, на вороту виснет. Питт – хитер, да и я не за печкой уродилась. А потому, канцлер, иди с богом домой и ни о чем не печалься…

Выпроводив Бестужева, Елизавета сама разбудила Мавру Егоровну. Пришла и Анна Воронцова (из графинь Скавронских) – жена вице-канцлера и двоюродная сестра императрицы. Подруги сообща умылись из одного кувшина, тут им наряды новые из лавок привезли купцы двора Гостиного и чужеземные. Елизавета, разрумянясь от волнения, ловко мерила аршином парчу и бархаты, сама резала себе лучшие куски, но платить не платила:

– Купцам скажите, чтобы шли к барону Черкасову и не плакались чтоб… Барон Черкасов все мои долги записывает!

Когда уже смеркалось над Петербургом и сугробы посинели, она была одета и, довольная, сказала:

– Пора и день начинать. Велите санки закладывать – я давно по городу не каталась…

И помчались сани, а в них – с хохотом – массажистка, две горничных, портниха да еще дура старая (мастерица сказки сказывать). Посреди же них – сама императрица, ее величество!

Рвали кони по Невскому – в стынь, в звон, в иней.

Мимо неслись, вдоль першпективы парадной, кругло подстриженные березы – все в искристом серебре, как драгоценные кубки.

Фридрих не спит

Но раньше всех в этот день проснулся Фридрих II – король Пруссии и курфюрст Бранденбургский… Проснулся на тощем матрасе, как солдат, в своем тихом Сан-Суси, что отстроен в Потсдаме по собственным проектам короля, сверявшего свое пылкое вдохновение с четкой классикой Палладио и Пиранези.

Мрак еще нависал над спящей Германией; досыпали крестьяне и ремесленники, сборщики налогов и трактирщики, дрожали от храпа солдат казармы Берлина, когда (ровно в четыре часа утра) камер-лакей сорвал с короля одеяло и распахнул окно в заснеженный сад, шестью террасами сбегавший к воде.

– О подлец! – воскликнул король. – Как я хочу спать, а ты каждый день безжалостно будишь меня…

И король выбежал в сады Сан-Суси, темные и заснеженные, ветер раскрылил плащ за спиной. Это не было прогулкой короля – это был неустанный бег, бег мысли, погоня чувств, столкновение образов, ломка чужих костей, гнев и восторг… Впереди его ждал день, да еще какой день! Королевский день!

* * *

Казалось, сам ангел восходит на престол – после смерти кайзера Фридриха-Вильгельма I – этого коронованного капрала, подарившего миру такие живучие афоризмы, как «не потерплю!» или – еще лучше – «не рассуждать!».

Молодой король Фридрих II был мягок в обращении, прост в поступках, писал недурные стихи, чудесно играл на флейте. И никто не знал, что своей любимой сестре (еще будучи кронпринцем) Фридрих признавался:

– Весь мир удивится, узнав, что я совсем не тот, каким меня представляют. Европа думает, что я стану швырять деньги на искусства, а талеры в Берлине будут стоить дешевле булыжников… О нет! Все мои помыслы – лишь об увеличении армии…

Эту армию он вербовал из пленных, из наемников, завлеченных в Пруссию обманом, просто из негодяев и подонков. Но больше всего – вербовкой на чужбине. Причем король логично объяснял, почему выгодно вырвать человека из соседней страны и пересадить его, словно репку, на прусскую грядку.

– Завербовав чужеземца, – утверждал Фридрих, – я выигрываю четыре раза подряд: во-первых, в мою армию поступил один солдат; во-вторых, противная мне армия потеряла одного солдата; в-третьих, один пруссак остается в кругу семьи, по-прежнему ведя хозяйство; в-четвертых, если солдата убили, по нему плачут на чужбине, а в Пруссии до него никому нет дела… Самое же лучшее, – добавлял король, – когда пруссак сидит дома и даже не знает, что Пруссия воюет!

Царствование свое Фридрих начал с войны за Силезию, которую безжалостно оторвал от Австрийской империи. Причину этой войны он объяснил «наличностью постоянно готовой к делу армии». По Фридриху выходило так: имей армию – и ты уже имеешь законный повод к войне. Правда, желание воевать король оправдывал еще «полнотою прусской казны и живостью своего характера».

Весь израненный в сражениях, рыцарски отважный, Фридрих никогда этим не кичился.

Король не верил в бога, напоказ бравируя своим атеизмом, король презирал религию и духовные распри, владевшие Европой. Он давал приют в Пруссии всем изгоям веры, которых инквизиция жестоко преследовала на родине…

– Пусть монахи побольше ссорятся, – говорил Фридрих. – Пруссии это выгодно; что католик, что еврей, что лютеранин – мне на это плевать, лишь бы они трудились… А где их расселить? Вот задача: нет войны, и нет новых земель. Но мы извернемся! Мы осушим болота – этим обретем новую страну внутри старой. Без крови! Без пушек! А дети поселенцев будут считать мою Пруссию уже своей отчизной.

Так он и делал. Пруссия молилась по-разному, весьма усердно. Лишь король позволял себе роскошь вообще не молиться. Ему был важен только доход-приход, обращенный на пользу армии. Фридриху удалось то, чего не удавалось никому: он посадил на землю даже бродячих цыган; они жили в колониях и пахали для него землю. А еврейские финансисты, верно служа Фридриху, обеспечивали устойчивость прусского талера… Угнетенные австрийцами чехи валом валили в Пруссию; прекрасные строители, они возводили на пустошах города и крепости, дамбы и плотины.

Никакой «чистоты немецкой расы» не существовало. Говорить о ней – все равно что спорить над дворняжкой, какой она породы: спаниель или фокстерьер. Фридрих II, получивший титул «Великого», собрал свою нацию из ошметков Европы, – это вавилонское скопление онемеченных славян, изгоев веры, бродяг и ремесленников и стало затем той Германией, на совести которой лежат две мировые бойни. А потомки тех евреев и цыган, которых расселял у себя Фридрих, были сожжены в крематориях Освенцима и Майданека наследниками агрессивной политики Фридриха!

* * *

Фридрих вернулся во дворец, уже зная, что делать сегодня.

Мокрый плащ волочился за ним по дубовым паркетам. Пинком ноги, бряцавшей шпорой, король распахнул двери в приемную. Толпа министров и генералов Пруссии вздернулась при его появлении – как жеребцы, опрокинувшие коновязь. Ни на кого не глядя, король отделался общим поклоном… Посередине – стул (для него). И он сел. Трость выкинул перед собой, тонкие пальцы музыканта обвили вытертый костяной набалдашник.

– Баран… здесь? – был первый вопрос короля.

Втащили на веревке барана, и король запустил пальцы в его глубокую шерсть, почти чувственно, как в женские кружева:

– Ого! Вот это шерсть… Отличное будет сукно для мундиров. Отныне разводить в Пруссии именно испанскую породу. И не следует смеяться над блеянием глупого животного. По опыту жизни знаю, что один хороший баран полезнее худого гаулейтера…

Король выслушал рапорты из гарнизонов и доклады министров. Потом вперед выступил прибывший из Кенигсберга губернатор восточнопрусских земель Ганс фон Левальд, почтенный старец восьмидесяти двух лет.

– Стул фельдмаршалу! – велел король.

Теперь сидели двое – король и фельдмаршал.

– Рассказывай, старина, – оживился Фридрих.

Левальд рассказал, что в ливонских землях копятся русские войска, за Неманом размещены воинские магазины. Рубежи Пруссии неспокойны… Король взмахнул тростью, заговорил с пылом:

– Мне известен способ, как спустить с цепи русского медведя. Но кто мне скажет – как его посадить обратно на цепь? Самое лучшее: оставить медведя в берлоге, делая вид, что его никто не замечает. Однако сейчас зверь зашевелился в своем логове! Господа! – воскликнул король. – Россия страшная страна, и через полстолетия, верьте мне, мир вздрогнет от ее величия!

Фридрих умолк, и стало тихо. Только изредка позванивали шпоры полководцев, стукались об пол низкие ташки кавалеристов, нежно тренькали шпаги придворных. Король думал… Тишина в Сан-Суси, тишина. Ах, какая тишина над дремучей болотистой Пруссией, которая досыпает сейчас свои последние минуты.

– Шверин, – вдруг очнулся король, – что за бумагу, дружок, вы там комкаете в руке? Дайте ее сюда…

Это было прошение о пенсии вдовы капитана, поднятого на штыки в Силезской войне. Король вернул бумагу Шверину:

– Мне очень жаль вдову, но вакантной пенсии у меня нет.

– Ваше величество, у нее, несчастной, дочери без приданого.

Король крутил трость в сухих горячих ладонях:

– Шверин, вы умоляете так, будто я уже отказал?

– Но вы сказали, что вакантной пенсии нет.

– Верно. И – не будет. Но… Шверин, вы плохо знаете своего короля. С сего дня сокращаю свой стол на одно блюдо. В год это даст прибыль в 365 талеров. Пусть вдова и получает их…

Один из гаулейтеров провинции Бранденбург заговорил вдруг, что состояние дорог в Пруссии столь ужасно, что…

– Перестаньте болтать о дурных дорогах! – закричал король. – Пруссия окружена врагами. И мне не нужны отличные дороги, по которым бы армии врагов докатились до Берлина… Нет! Пусть они застрянут в прусской грязи. А мы будем воевать только на чужой территории, где дороги идеально устроены!

Назад Дальше