– Погоди еще месячишко, он тебе потом все откроет! Да не забудь указать, чтобы мне драповое пальтишко справили…
Митька причащал царскую чету своеобразно: пожует «святые дары», а жвачку выплевывает в раскрытый рот Николаю II и его супруге. Если уж говорить честно, то Митькины манеры иногда были при дворе утомительны. С детства не приученный посещать клозеты, он, мягко выражаясь, раскладывал кучи по углам. Пойдет фрейлина – и вляпается туфлей! Хотя наклал и «блаженный», но все-таки, согласитесь, не очень приятно… Что же касается Кананыкина, то он, дабы пророческий источник в Митьке не иссякал, ежедневно лупил его смертным боем. Бледная, взвинченная от внутреннего напряжения, с расширенными глазами, вся в мелком холодном поту, Александра Федоровна с неестественным вниманием наблюдала, как возле ее ног катался эпилептик. На губах Митьки, словно взбитый яичный желток, вскипала пузырчатая пена…
Эту пену пронизало розовым цветом – кровь!
Кананыкин перетолмачивал звериное рычанье:
– Тока не пужайся! Родишь кавалера, верь. Да передай хенералам своим, штобы мне на пошив сапог они хрому от казны выдали…
В один из таких «сеансов» с Алисой тоже начался припадок – истерический. Теперь на полу катались уже двое – эпилептик, весь в мыле, и закатившая глаза императрица в голубеньком капотике. На почве сильного потрясения случились преждевременные роды. Держать «пророка» при дворе далее не решились. Гастролеров на казенный счет выслали обратно в козельские палестины. Едва их запихали в тамбовский поезд, как Елпидифор сразу же, без промедления, засучил рукава подрясника.
– Жили при царях, как мухи в сахарнице. Такую жисть потерять – второй раз не сыщешь. Ты виноват… Ну, держись теперича!
Всю дорогу, под надрывные крики паровоза, Кананыкин вымещал на Митьке злобу за горестный финал своей завидной придворной карьеры. В конце концов он так измолотил своего протеже, что Митька не выдержал. Хотя количество «рудиментарных идей» в его башке было строго ограничено, но их все же хватило для понимания того, что надо спасаться. Ночью, когда паровоз брал воду на станции, Митька навзничь вывалился из вагона на землю. Поезд тронулся, разбудив Елпидифора, обнаружившего ценную пропажу.
– Митя-а-а… где ж ты, соколик ясный? Не погуби. Я тебе конфетку куплю. Кажинный день по бутылке лимонаду давать стану. Без меня-то где встанешь, где ляжешь? Пропадешь ведь, стерва…
Митька, однако, не пропал. Нашлась добрая душа, сжалилась над убогим, врачи вернули Митьке слабое подобие человеческого облика, с четверенек его водрузили на ноги, в мычании юродивого стали проскальзывать внятные слова. Митьку сначала пригрела Почаевская лавра, откуда его занесло в Кронштадт, а потом он вновь оказался в столице, где содержался в клинике доктора Бадмаева на субсидиях Александро-Невской лавры как могучий духовный резерв православных клерикалов…
Судьба же его грозного наставника Елпидифора покрыта мраком неизвестности, и босоногая муза истории Клио при имени Кананыкина лишь разводит руками – сама в полном неведении.
***
«Духовная партия» еще не раз поставляла Дворцу своих агентов. Были тут Вася-странник, Матренушка-босоножка, была и Дарья Осипова, которая пророчила больше матюгами, специализируясь на лечении баб («чтобы у них детки в пузе держались»). Эту вечно пьяную старуху поставил ко двору блистательный наркоман – генерал Саня Орлов, на которого царица посматривала с вожделением.
Много тут было всяких! Но все не то. Не то, что нужно. Они ведь только предтечи мессии… А где же сам мессия?
11. Явление мессии
«В конце 1902 года, в ноябре или декабре месяце, когда я, обучаясь в С.-Петербургской Духовной академии, деятельно готовился к принятию ангельского образа – монашества, среди студентов пошли слухи о том, что где-то в Сибири, в Томской или Тобольской губернии, объявился великий пророк, прозорливый муж, чудотворец и подвижник по имени Григорий…» – так вспоминал о Распутине громоподобный иеромонах Илиодор, умерший в Нью-Йорке на 10-й авеню Ист-Сайда, где селилась беднота русских и украинских эмигрантов. Мечтавший создать на Руси православный Ватикан, чтобы играть в нем роль русского папы, Илиодор закончил жизнь швейцаром при открывании дверей богатого отеля. Владелец отеля ценил его за могучую грудь и роскошную бороду, а вступающих в отель избалованных туристок поражал жалящий, почти змеиный взор швейцара, проницающего женщин насквозь… Смелой рукою ввожу в роман героя, который станет одним из главных!
***
Кончились те примитивные времена, когда гоголевский семинарист Хома Брут, не изнуряя себя гомилетикой, пил горилку, а по ночам лазал в окошко хаты, где жила прекрасная Дульцинея-просвирня. Хома Брут кажется нам существом наивнейшим. А теперь – о, ужас! – «в духовных академиях проектируется учредить специальную кафедру по предмету обличения социал-демократической доктрины». Первый удар был нанесен по русским писателям: «Все знают, – вещали с кафедры Академии, – что писатели наши не столько писали, сколько блудили и пьянствовали. Белинский получил чахотку оттого, что ночи напролет резался в карты. Герцен, Тургенев и Михайловский потеряли здоровье в сожительстве с чужими женами. Некрасов и Лев Толстой – два златолюбца, которые других совращали на путь нищенства. Один малорос Гоголь еще так-сяк, да и тот умер, изнурив себя онанизмом…» Нет, читатель, семинарии не были тогда скопищем оголтелой реакции! Из числа семинаристов вышло немало революционеров, ученых и певцов, а начальство давно привыкло, что стенки в уборных разрисованы карикатурами «на Николашку и Сашку», семинаристы ножами вырезали на скамьях вещие слова: «Долой самодержавие!» Предчуя скорую революцию, высшее духовенство соблазняло будущих пастырей на путь активной борьбы с пролетариатом. Иерархи церкви выискивали средь молодежи талантливых и беспринципных демагогов…
Сущей находкой для Синода стал Серега Труфанов!
Фигура историческая. Донской казак. Собою красавец.
Парень с гривою волнистых волос, каким бы позавидовала любая женщина. Усы и бородка редкие, будто у калмыка. А глаза – как у водяного лешего, эдакие ярко-зеленые глубокие омуты.
Антоний (владыка синодский) сказал Труфанову:
– Вот станешь попом, дадут приход, так даже страшно помыслить, что будет. Налипнут на тебя бабы, как мухи на патоку!
Но Труфанов был склонен к аскетизму – редкое явление по тем временам, и Феофан, ректор Академии, стал заранее выдвигать студента – как нового апостола церкви, который должен заменить Иоанна Кронштадтского, издыхающего от неумеренного потребления хересов. По рукам семинаристов ходила тогда крамольная картинка. Был изображен стол, полный яств, а вокруг стола пируют тучные митрополиты, архиереи и монахи, венчанные надписью «Мы молимся за вас!». А ниже, под столом, рабочий ковал железо, пахарь возделывал землю, и было начертано: «А мы работаем на вас!»
– Это неправда, – возражал Серега Труфанов. – Духовное есть духовно, и вы меня такими картинками не искушайте…
Труфанов был сила, но непутевая сила. Талант, но бесшабашный талант, искривленный и дикий. Он был еще студентом, когда слава о нем как о духовном витии уже гремела. Генералы присылали за ним автомобили, и, встав на дрожащий радиатор, Серега держал перед солдатами погромные речи. По его словам выходило так, что во всех бедствиях Руси повинны евреи и интеллигенция:
– Бей их так, чтобы от них одни галоши остались…
Петербург жил своей жизнью. За стрелки островов выбегали белоснежные речные трамваи, звонко цокали подковами по торцам лихие рысаки, шумели на Озерках рестораны с гуляющей публикой, дразняще ликовал в зелени женский смех, всегда волнующий чувства, оркестры пожарных команд раздували над парками щемящую тоску старомодных вальсов-прощаний, в магазине у Елисеева даже в лютейшие морозы торговали свежей клубникой, а по вечерам неистовствовали загородные кафешантаны, и там пели канканирующие красотки, вскидывая ноги в белой пене шуршащих кружев:
Ну, скажите мне, положа руку на сердце, какому дураку в бурной и праздничной жизни хочется стать монахом? Труфанов и стал им, приняв новое имя – Илиодор… Он блуждал по Невскому, безумный инок, пугавший проституток речами о «страшном суде» на том свете. Босой праведник, опоясанный размочаленным вервием, Илиодор сшибал очки с носов прохожих, говоря при этом: «У-у, интеллигент поганый, морда твоя жидовская!» Духовная дорога уводила инока в дебри политики. В голове монаха самым диким образом совмещались идеи крестьянского народничества с махровейшими идеями черносотенства. Идя от бога, Илиодор хотел выйти к народу с его нуждами, но дорогу к народу не знал и пошел вкривь и вкось, словно пьяный. Человек гибкого ума, мракобес широкого масштаба, великолепный оратор, способный увести за собой тысячи, десятки и сотни тысяч людей, – фигура архисложная!
Феофан голубил Илиодора, зазывал в свои лаврские покои, пили они чай с клубничным вареньем, и молодой взвинченный монах раскрывал ректору свою душу, испепеленную ненавистью к «очкарикам», к романам Льва Толстого и к революции грядущего.
– Есть у меня мечта, – говорил он, – издавать журнал «Жизнь и Спасение», на обложке коего изображен квач малярный, и этим квачем мажут рожу дураку в очках. И хочу, владыка, пустить в народ газету по названию «Гром и Молния», а чтобы девиз у нее был такой: «Пролетарии всех стран… разбегайтесь!»
– Мажь квачем, Илиодорушко… все разбегутся.
Он был страшен, как погромщик, но царская власть еще не раскусила, что, взращивая Илиодора для своих нужд, она невольно готовит буйного протестанта, способного выступить и против царя. Тихое житие в келье Илиодора не прельщало. Протопоп Аввакум, Никита Пустосвят, Арсений Враль-Мациевич, Ириней Нестерович – именно эти бунтари церкви стали для Илиодора апостолами, образцами для подражания… Однажды за чашкой чая ректор Академии завел речь о подвижниках, но Илиодор отмахнулся:
– Да где они! В нашем веке чудеса библейские не привьются. Эвон вчера над Обводным каналом аэроплан запущали с винтиком. Тоже чудо! Токмо рукотворное, а не божие.
– От этих самых аэропланов святости не жду, – отвечал ему Феофан. – А подвижники шевелятся… в лесах, где гады ползают. Недавно из Казани от миллионерши Башмаковой весточку получил. Пишет вдовица кроткая, что в Сибири завелся истинный подвижник по имени Григорий. Он ладно беса из нее выгнал…
– Любопытно бы на него глянуть! – сказал Илиодор.
– Григорий уже в пути. Наплел лаптей поболее и пешком к нам заявится, аки странник вечно гонимый…
Феофан уже взял нового «святого» на учет своей канцелярии – авось и сгодится! Если б эта новость отрыгнулась обратно в село Покровское, мужики скорее поверили бы в беса паскудного, но только не тому, что их Распутин способен к святости.
***
Соблазны всюду, как поглядишь, одни соблазны… Искушений столько, что страшно! Чуть свечереет над Лаврою, через забор сигают мрачные патлатые тени, во мраке смачно брякаются трехлитровые бутыли. Оглядятся вокруг – никого нет, и слыхать:
– Эй, Нюрка, лезь… Да тихо ты, дуреха лиговская!
В один из дней невыспавшийся Илиодор шел по темному академическому коридору, имея взоры опущены ниже долу, как и положено смиренному послушнику. На плечо ему легла ароматная рука.
– Братец Илиодорушко, – сказал Феофан, – а вот и Гриша навестил нас… тот самый, что в Сибири славно подвижничает!
Илиодор поднял глаза. Стоял перед ним мужик, который неустанно и очень быстро перебирал ногами, будто собираясь пуститься в пляс. При этом руки его находились в движении, а тонкая полоска губ раздвигалась, обнажая изъеденные кариесом зубы.
– Поцелуйтесь… вы ведь одного поля ягода, – сказал Феофан. – Что один, что другой – оба к богу тщитеся…
Распутин, еще больше дергаясь, полез целоваться.
«Григорий, – описывал его Илиодор, – был одет в простой, дешевый, серого цвета пиджак, засаленные и оттянувшиеся полы которого висели спереди, как две старые кожаные рукавицы. Карманы были вздуты, как у нищего, кидающего туда всякое съедобное подаяние. Брюки такого же достоинства, как и пиджак, поражали своей широкой отвислостью над грубыми халявами мужицких сапог, усердно смазанных дегтем. Особенно безобразно, как старый истрепанный гамак, мотался зад брюк! Волосы на голове старца были причесаны в скобку. Борода мало походила на бороду, а казалась клочком свалявшейся овчины, приклеенным к его лицу, чтобы дополнить все его безобразие. Руки старца были корявы и нечисты. Под длинными и загнутыми внутрь ногтями полно грязи. От всей фигуры несло неопределенным, но очень нехорошим духом…»
Так выглядел мессия, когда он впервые появился в столице. После поцелуев Распутин повернулся к Феофану и с улыбкой (Илиодор запомнил ее как «заискивающую, лукавую и противную») сказал:
– А ведь сразу видать, что братец круто молится…
Неясно, чего конкретно хотел Феофан от знакомства с Распутиным и чем бы вообще закончился его приезд в столицу. Но тут из поездки вернулся синодальный владыка Антоний и прогудел:
– Какой еще Распутин? Гришка-то?.. Так я его знаю. Кто его, беса, не знает. Гоните в три шеи! Не верьте ему – жулик! Какой же праведник, если он в Казани на бабах ездил…
– Как это на бабах ездил? – поразился Илиодор.
– Не твоего ума дело: ездил – значит, ездил…
Распутин мгновенно скрылся, и о нем забыли: был – и нету его. А тут как раз подоспела знаменитая саровская эпопея…
***
В этом году Илья Репин закончил картину «Какой простор!». Помните, накатывающий с моря прибой, а в пенной волне, открытые простору и радости жизни, стоят влюбленные студент с барышней, которым давно уже «море по колено»… С тех пор как Игорь Грабарь разругал картину, стало признаком хорошего тона отзываться о ней критически. Но было и другое мнение, мнение современников, для нас давно угасшее: упоенные бурей и любовью, гордые и красивые, он и она – это как раз те люди, которым предстоит свершать революцию… Какой простор! Какая свобода!
12. Чудо без чудес
Повар царской семьи (на положении ресторатора) получал с персоны Романовых за обычный завтрак 78 копеек, за обед брал по рублю. Вскоре он сделал заявление, что завтрак будет стоить 93 копейки, а обед рубль и 25 копеек – продукты вздорожали! Молодая царица призвала повара к себе и в присутствии придворных кричала, что он вор и мошенник, что он может обманывать кого угодно, но ее обмануть ему не удастся… Алиса сразу дала понять, что за копейку горло перегрызет любому, теперь она ходила на кухню, проверяя, сколько кладется в суп корешков (к прозвищу «гессенская муха» прибавилось новое – «кухарка»). Царская чета кормилась по-английски: завтракали в полдень, обедали в 8 часов вечера. Гостей не любили. За царский стол свободно садились только министр двора Фредерикс и лишь в исключительных случаях дежурный генерал-адъютант…
Победоносцев неожиданно был приглашен к завтраку.
– Константин Петрович, – сказал Николай II, – мы вот тут подумали и сообща решили, что преподобного Серафима Саровского надо бы причислить к лику святых земли русской.
– Простите, государь, а… с кем вы подумали?
Император заискивающе глянул на свою ненаглядную.
– У меня немало друзей, – отвечал загадочно.
Синеватые пальцы обер-прокурора святейшего Синода сплюснулись на ручке чашки; Победоносцев даже помертвел.
– Для этого необходимо, – заговорил жестко, – чтобы Серафима чли верующие. Чтобы в народе сохранились предания о его подвигах во имя Христа. Чтобы его мощи оказались нетленными… Я не могу сделать его святым по указу царя! – заключил твердо.
– Зато царь все может, – вмешалась императрица…
Скоро в Саровскую пустынь выехала особая комиссия, которая – увы! – никаких мощей старца не обнаружила. В гробу валялись, перемешанные с клочьями савана, несколько затхлых костей, нашли истлевшие волосы и черные зубы. В протоколе осмотра так и записали, что нетленных мощей не сыскано. Строптивую комиссию, не сумевшую понять желаний царя, разогнали – создали другую, более сговорчивую. Серафим Саровский был признан в святости, а «всечестные останки его – святыми мощами»! Николай II на этом докладе отметил: «Прочел с чувством истинной радости и умиления».