Квартеронка - Шишмарева Елизавета Михайловна 3 стр.


– Я принимаю ваше условие, сударыня. Судно не будет участвовать в гонках. Даю вам слово!

– Довольно! Благодарю вас! Я вам очень обязана, господин капитан. Будьте добры принять на судно мой груз. Карету я тоже беру с собой. Вот мой управляющий… Подите сюда, Антуан!.. Он присмотрит за всем. А теперь скажите, пожалуйста, капитан, когда вы думаете отчалить?

– Минут через пятнадцать, не больше.

– Вы в этом уверены, капитан? – спросила она с лукавой улыбкой, показывающей, что ей известно, с какой точностью ходят здешние пароходы.

– Совершенно уверен, мадам, – ответил капитан, – вы можете на это положиться.

– Тогда я не буду мешкать.

Сказав это, она легко соскочила с подножки кареты и, опершись на руку, любезно предложенную капитаном, прошла с ним на пароход; он проводил ее в дамский салон, где она и скрылась от восхищенных взглядов, не только моих, но и других пассажиров.

Глава VI

Управляющий Антуан

Я был очень заинтересован появлением этой дамы. Меня не столько поразила ее красота, хотя она была замечательно красива, сколько что-то в ее манерах и осанке. Мне трудно передать свое впечатление, но в ее обращении сквозила какая-то прямота, говорившая о самообладании и смелости. В ее поведении не было ничего вызывающего, но чувствовалось, что это беспечное создание, веселое, как летний день, способно, если понадобится, проявить редкую силу воли и мужество. Эту женщину назвали бы красавицей в любой стране. С красотой у нее сочеталось изящество манер и одежды, говорившее о том, что она привыкла бывать в светском обществе. К тому же она казалась очень молодой – ей было не больше двадцати лет. Хотя в Луизиане климат и способствует раннему созреванию, и креолка в двадцать лет часто выглядит, как англичанка на десять лет старше ее.

Замужем ли она? Мне казалось это маловероятным; к тому же она вряд ли сказала бы «моя плантация» и «мой управляющий», будь у нее дома кто-то близкий, разве что она его очень мало уважала – вернее, даже если бы этот «кто-то» был для нее просто «никто». Она могла бы быть вдовой, очень молоденькой вдовой, но и это казалось мне малоправдоподобным. На мой взгляд, она совсем не походила на вдову, и не было никаких признаков траура ни в ее одежде, ни в выражении лица. Капитан, правда, называл ее «мадам», но он, очевидно, незнаком с ней, так же как и с французскими обычаями, иначе в таком неясном случае он назвал бы ее «мадемуазель».

Хотя я был в ту пору еще незрелым, «зеленым» юнцом, как говорят американцы, я все же относился к женщинам с некоторым интересом, особенно если находил их красивыми. В данном случае мое любопытство объяснялось многими причинами. Во-первых, дама была на редкость привлекательна; во-вторых, меня заинтересовали ее манера говорить и те факты, которые я узнал из ее беседы с капитаном; в-третьих, если я не ошибался, она была креолкой.

Мне еще очень мало приходилось общаться с этими своеобразными людьми и хотелось узнать их поближе. Я слыхал, что они не расположены раскрывать свои двери перед заезжими англосаксами, особенно старая «креольская знать», которая и поныне считает своих англо-американских сограждан чем-то вроде захватчиков и узурпаторов. Такая неприязнь укоренилась с давних времен. В наши дни она постепенно отмирает. Четвертой причиной, подстегнувшей мое любопытство, был брошенный на меня дамой пристальный взгляд, в котором светилось больше, чем простое внимание.

Не спешите осудить меня за эту догадку. Сначала выслушайте меня. Я ни одной минуты не воображал, будто в этом взгляде сквозило восхищение. Мне это и в голову не приходило! Я был слишком молод в то время, чтобы тешить себя такими выдумками. К тому же я находился в самом плачевном положении. Оставшись с пятью долларами в кармане, я чувствовал себя очень неважно. Мог ли я воображать, что такая блестящая красавица, звезда первой величины, богатая владелица плантации, управляющего и толпы рабов, снизойдет до меня и станет заглядываться на такого бесприютного бродягу, как я?

Говорю истинную правду: я не обольщал себя подобными надеждами. Я решил, что с ее стороны это простое любопытство и больше ничего.

Она заметила, что я иностранец. Моя наружность, светлые глаза, покрой одежды, быть может, какая-то неловкость в моих манерах подсказали ей, что я чужой в этой стране, и возбудили в ней минутный интерес, самый невинный интерес к иностранцу, вот и все.

Однако ее взгляд еще больше разжег мое любопытство, и мне захотелось узнать хотя бы имя этого необыкновенного создания.

«Разузнаю у ее управляющего», – подумал я и направился к нему.

Это был высокий, худощавый седой француз, хорошо одетый и такой почтенный с виду, что его можно было принять за отца молодой дамы. Он держался с большим достоинством, что свидетельствовало о его долгой службе в знатной семье. Подойдя к нему, я понял, что у меня очень мало надежды на успех. Он был непроницаем, как рак-отшельник. Наш разговор был очень короток, его ответы односложны.

– Мсье, разрешите спросить, кто ваша хозяйка?

– Дама.

– Совершенно верно. Это сказал бы всякий, кто имел удовольствие видеть ее. Но я спрашиваю, как ее имя.

– Вам незачем знать его.

– Конечно, если у вас есть причина держать его в тайне.

– Черт возьми!

Этими словами, которые он пробормотал про себя, закончился наш разговор, и старый слуга отвернулся, наверно называя меня в душе «назойливым янки».

Затем я обратился к черному кучеру, но и тут потерпел неудачу. Он вводил своих лошадей на пароход и, не желая мне отвечать, ловко увертывался от моих вопросов, бегая вокруг лошадей и притворяясь, что поглощен своим делом. Я не сумел выведать у него даже имя его госпожи и отошел совсем обескураженный.

Однако скоро случай помог мне узнать ее имя. Я вернулся на пароход и, снова усевшись под тентом, принялся наблюдать за матросами, которые, засучив рукава своих красных рубах и обнажив мускулистые руки, перетаскивали груз на судно. Это был тот самый груз, который только что прибыл на подводах, принадлежащих незнакомой даме. Он состоял главным образом из бочек со свининой и мукой, большого количества копченых окороков и кулей с кофе.

«Припасы для ее большого поместья», – подумал я.

В это время на сходни стали вносить груз совсем иного вида: кожаные чемоданы, портпледы, шкатулки из розового дерева, шляпные картонки и т. д.

«Ага, вот ее личный багаж», – решил я, продолжая дымить сигарой. Следя за погрузкой этих вещей, я случайно заметил какую-то надпись на большом кожаном саквояже. Я вскочил с кресла и подошел поближе. Взглянув на надпись, я прочел:

«Мадемуазель Эжени Безансон».

Глава VII

Отплытие

Последний удар колокола… Члены клуба «Не можем уехать»[5] устремляются с парохода на берег, сходни втаскивают, кому-то из зазевавшихся провожающих приходится прыгать на берег, чалы втягивают на борт и свертывают в бухты, в машинном отделении дребезжит звонок, громадные колеса крутятся, сбивая в пену бурую воду, пар свистит и клокочет в котлах и равномерно пыхтит, вырываясь из трубы для выпускания пара, соседние суда покачиваются, стукаются друг о друга, ломая кранцы, их сходни трещат и скрипят, а матросы громко переругиваются. Несколько минут продолжается это столпотворение, и наконец могучее судно выходит на широкий простор реки.

Пароход берет курс на север; несколько ударов вращающихся плиц – и течение побеждено: гордый корабль, подчиняясь силе машин, быстро рассекает волны и движется вперед, словно живое существо.

Бывает иногда, что пушечный выстрел возвещает о его отплытии; порой его провожают в дорогу звуки духового оркестра; но чаще всего с парохода раздается живая мелодия старой матросской песни, исполняемой хором грубых, но стройных голосов его команды.

Лафайет и Карролтон скоро остаются позади; крыши невысоких домов и складов скрываются за горизонтом, и только купол храма святого Карла, церковные шпили да башни большого собора еще долго виднеются вдалеке. Но и они постепенно исчезают, а плавучий дворец плавно и величаво движется меж живописных берегов Миссисипи. Я сказал – живописных, но этот эпитет меня не удовлетворяет, хоть я и не могу подобрать другого, чтобы передать мое впечатление. Мне следовало бы сказать «величественных и прекрасных», чтобы выразить свое восхищение этими берегами. Я смело могу назвать их самыми красивыми на свете.

Я не смотрел на них холодным взором равнодушного наблюдателя. Я не умею отделять пейзаж от жизни людей – не только далекой жизни прошлых поколений, но и наших современников. Я смотрел на развалины замков на Рейне, и их история вызывала во мне отвращение к прошлому. Я смотрел на построенные там новые дома и их жителей и снова чувствовал отвращение, теперь уже к настоящему. В Неаполитанском заливе я испытал то же чувство, а когда бродил за оградой парков, принадлежащих английским лордам, я видел вокруг лишь нищету и горе, и красота их казалась мне обманом.

Только здесь, на берегах этой величественной реки, я увидел изобилие, широко распространенное образование и всеобщий достаток. Здесь почти в каждом доме я встречал тонкий вкус, присущий цивилизованным людям, и щедрое гостеприимство. Здесь я мог беседовать с сотнями людей независимых взглядов, людей, свободных не только в политическом смысле, но и не знающих мещанских предрассудков и грубых суеверий. Короче говоря, я мог здесь наблюдать если и не совершенную форму общества – ибо такой она будет лишь в далеком будущем, – то наиболее передовую форму цивилизации, какая в наши дни существует на земле.

Но вот на эту светлую картину ложится густая тень, и сердце мое сжимается от боли. Это тень человека, имевшего несчастье родиться с черной кожей. Он раб!

На минуту все вокруг словно тускнеет. Чем мы можем восхищаться здесь, на этих полях, покрытых золотистым сахарным тростником, султанами кукурузы и белоснежным хлопком? Чем восторгаться в этих прекрасных домах, окруженных оранжереями, среди цветущих садов, тенистых деревьев и тихих беседок? Все это создано потом и кровью рабов!

Теперь я больше не восхищаюсь. Картина утратила свои яркие краски. Передо мной лишь мрачная пустыня. Я задумываюсь. Но вот постепенно тучи рассеиваются, кругом становится светлей. Я размышляю и сравниваю. Правда, здесь люди с черной кожей – рабы; но они не добровольные рабы, и это, во всяком случае, говорит в их пользу.

В других странах, в том числе и моей, я вижу вокруг таких же рабов, причем их гораздо больше. Рабов не одного человека, но множества людей, целого класса, олигархии. Они не холопы, не крепостные феодала, но жертвы заменивших его в наше время налогов, действие которых столь же пагубно.

Честное слово, я считаю, что рабство луизианских негров менее унизительно, чем положение белых невольников в Англии. Несчастный чернокожий раб был побежден в бою, он заслуживает уважения и может считать, что принадлежит к почетной категории военнопленных. Его сделали рабом насильно. Тогда как ты, бакалейщик, мясник и булочник, – да, пожалуй, и ты, мой чванливый торговец, считающий себя свободным человеком! – все вы стали рабами по доброй воле. Вы поддерживаете политические махинации, которые каждый год отнимают у вас половину дохода, которые каждый год изгоняют из страны сотни тысяч ваших братьев, иначе ваше государство погибнет от застоя крови. И все это вы принимаете безропотно и покорно. Более того, вы всегда готовы кричать «Распни его!» при виде человека, который пытается бороться с этим положением, и прославляете того, кто хочет добавить новое звено к вашим оковам.

И сейчас, когда я пишу эти строки, разве человек, который презирает вас, который в течение сорока лет – всю свою жизнь – был вашим постоянным врагом, не стал вашим самым популярным правителем? Когда я пишу эти строки, яркие фейерверки ослепляют ваши глаза, хлопушки и шутихи услаждают ваш слух, и вы вопите от радости по поводу заключения договора, единственная цель которого – лишь крепче стянуть ваши цепи. А всего год тому назад вы горячо приветствовали войну, которая была так же противна вашим интересам, так же враждебна вашей свободе. Жалкое заблуждение![6]

И сейчас я с еще большей уверенностью повторяю то, что говорил себе тогда: честное слово, рабство луизианских негров менее унизительно, чем положение белых невольников в Англии!

Правда, здесь черный человек – раб, и три миллиона людей его племени находятся в таком положении. Мучительная мысль! Но горечь ее смягчает сознание, что в этой обширной стране все же живет двадцать миллионов свободных и независимых людей. Три миллиона рабов на двадцать миллионов господ! В моей родной стране как раз обратная пропорция. Быть может, мой вывод неясен, но я надеюсь, что кое-кто поймет его смысл.

* * *

Ах, как приятно оторваться от этих волнующих и горьких мыслей для спокойных размышлений, навеянных природой! Как отрадно мне было отдаться множеству новых впечатлений, наблюдая жизнь на берегах этой величавой реки! Даже теперь я с удовольствием вспоминаю о них; и когда я думаю о далеком прошлом, о местах, которые, быть может, мне никогда уж не придется увидеть, я нахожу утешение в своей верной и ясной памяти, и ее магическая сила вызывает перед моим умственным взором прежние знакомые картины со всеми их живыми красками, со всеми переливами изумруда и золота.

Глава VIII

Берега Миссисипи

Как только мы отчалили, я поднялся на штормовой мостик, чтобы лучше видеть места, по которым мы проезжали. Здесь я был один, так как молчаливый рулевой, стоявший в своей стеклянной будке, вряд ли мог сойти за собеседника.

Вероятно, читателю будет интересно узнать, что ширину Миссисипи часто преувеличивают. Здесь она достигает примерно полумили, иногда и больше, случается – и меньше. (Эту среднюю ширину она сохраняет на расстоянии более тысячи миль от своего устья.) Скорость ее течения равна трем-четырем милям в час, вода желтоватая, с чуть красноватым оттенком. Желтую окраску дает ей Миссури, тогда как более темный оттенок появляется после впадения в нее Ред-Ривер – Красной реки.

Поверхность реки густо покрыта плывущим по течению лесом; тут и отдельные деревья и большие скопления вроде плотов. Наскочить на такой плот довольно опасно для парохода, и рулевой старается их обойти. Иногда плывущий под водой ствол ускользает от его взора, и тогда сильный удар в нос судна сотрясает весь корпус, пугая неопытных пассажиров. Но опаснее всего коряги. Это вырванные с корнем деревья, намокшие и отяжелевшие. Их тяжелые корни опускаются на дно и застревают в иле, который крепко держит их на месте. Более легкая вершина с обломанными ветвями всплывает на поверхность, но течение не дает дереву выпрямиться и держит его в наклонном положении. Если вершина выступает из воды, опасность невелика, разве лишь в очень темную ночь. Но если она опустилась на один-два фута под воду, тогда коряга очень страшна. Пароход, идущий над ней против течения, почти наверняка погиб. Корни дерева, прочно засевшие в тине, не дают ему сдвинуться с места, а острые крепкие сучья пробивают обшивку судна, и оно может затонуть буквально в несколько минут. Есть еще так называемый «пильщик»: это дерево, застрявшее на дне подобно коряге, но качающееся вверх и вниз по воле течения и напоминающее движения пильщика за работой – отсюда и его название. Судно, напоровшееся на такое дерево, иногда застревает на его сучьях, а бывает, и разламывается пополам от собственной тяжести.

Назад Дальше