Он замолчал. Через несколько секунд в зале захлопали – без особого, правда, энтузиазма.
– Я не видел противоречия между жизнью гомеровских героев и жизнью моих любимых чероки, – не сдавался Хьюстон.
На лице греческого воина проступила боевая раскраска, его копье обросло перьями и стало похожим на индейский охотничий дротик.
Хьюстон заглянул в свои заметки:
– Вместе мы охотились на медведей, оленей и кабанов, вместе ловили рыбу в прозрачных струях и растили золотую кукурузу. У костра, под звездным небом, я рассказывал своим краснокожим братьям о нравственных уроках, какие мое юношеское сердце почерпнуло из слов Гомера. И потому они нарекли меня Вороном, в честь пернатого духа, которого они почитают мудрейшей из птиц.
Грек распался, вместо него на экране раскинул крылья величественный ворон с полосатым щитом на груди. Сибил его узнала. Это был американский орел, символ их разобщенного союза. Однако здесь белоголовый хищник янки превратился в черного ворона Хьюстона. Ловко придумано. Даже слишком ловко: два кубика в левом верхнем углу экрана заело на осях, и там остались синие пятнышки – погрешность мелкая, но раздражающая, как соринка в глазу. Кинотроп «Гаррика» еле справлялся с Миковыми изысками.
Отвлекшись, Сибил потеряла нить повествования.
– …Призывный клич боевой трубы в лагере волонтеров Теннесси.
Возник еще один кинопортрет: человек, очень похожий на Хьюстона, но с высокой копной волос и впалыми щеками, означенный как «ГЕН. ЭНДРЮ ДЖЕКСОН».
В зале послышалось шиканье, инициаторами которого были, скорее всего, солдаты; толпа зашевелилась. Некоторые британцы все еще поминали Гикори Джексона без особой приязни. По словам Хьюстона, Джексон храбро сражался против индейцев и даже был одно время президентом Америки; но все это упоминалось мельком. В первую очередь он восхвалял Джексона как своего учителя и покровителя, «честного солдата, который ценил в людях их внутреннюю сущность, а не богатство и умение пускать пыль в глаза»; зал захлопал, но как-то уж очень жидко и неуверенно.
Теперь на экране возникла другая картина, нечто вроде примитивного пограничного форта. Хьюстон пустился в разглагольствования о какой-то осаде в самом начале своей военной карьеры, когда он участвовал в кампании под командованием Джексона против индейцев племени крик. Однако внимание естественной своей аудитории, солдат, он, похоже, потерял – трое ветеранов Крыма из одного с Сибил ряда продолжали поносить Гикори Джексона. «Эта проклятая война закончилась еще до Нового Орлеана…»
Зловещий кроваво-красный цвет внезапно залил экран – скрытый под сценой Мик поставил светофильтр. Пушки форта окутались клубами порохового дыма, пронеслись крошечные, в один элемент экранного изображения, пушечные ядра, все это сопровождалось глухим грохотом – теперь Мик молотил в литавры.
– Ночь за ночью до нас доносились жуткие, леденящие кровь боевые песни крикских фанатиков, – выкрикнул Хьюстон. Яркое освещение превратило его в огненный столп, будто подпиравший экран. – Нужно было идти на приступ, врукопашную, с клинками в руках! Говорили, что штурмовать эти ворота – значит идти на верную смерть… Но недаром я был теннессийским волонтером…
К крепости метнулась крохотная, в несколько черных квадратиков, фигурка, затем вся сцена потемнела; раздались удивленные аплодисменты. Галерка пронзительно свистела. Потом Хьюстона вновь окружил ореол друммондова света. Генерал принялся похваляться своими ранами: две пули в руку, ножевой удар в ногу, стрела в живот – Хьюстон не произнес этого вульгарного слова, а лишь настойчиво потирал соответствующую область жилета; можно было подумать, что у него желудочные колики. Всю ночь он пролежал на поле битвы, а потом много дней его везли по бездорожью, на провиантной телеге, истекающего кровью, в бреду от болотной лихорадки…
Клеркообразный сосед Сибил сунул в рот очередной леденец и взглянул на карманные часы. Теперь, когда Хьюстон повествовал о своем долгом балансировании на грани смерти, в похоронной черноте экрана стала медленно проступать пятиконечная звезда. Один из заклиненных кубиков сумел наконец провернуться, но зато застрял другой, справа внизу.
Сибил с трудом подавила зевок.
Хьюстон начал рассказывать о том, как пришел в американскую политику, главным образом – дабы спасти от гонений своих любимых чероки; звезда разгоралась все ярче. При всей экзотичности антуража это был, по сути, тот же пустопорожний треп, какой можно услышать на любом предвыборном митинге; зал начинал проявлять нетерпение. Зрители охотнее послушали бы про войну или о жизни среди индейцев, Хьюстон же долдонил о том, как его выбирали в какой-то недоделанный парламент, о каких-то своих непонятных должностях в провинциальном правительстве, и все это время звезда росла и хитрым образом корежилась, превращаясь в герб штата Теннесси.
Веки Сибил тяжелели, опускались, а генерал продолжал вещать.
И вдруг тон Хьюстона изменился, стал сентиментальным; странным образом даже неприятная его манера растягивать слова казалась теперь нежной, почти чувственной. Речь пошла о женщине.
Сибил выпрямилась и навострила уши.
Хьюстон был избран губернатором, сколотил себе капиталец и зажил припеваючи. Со временем он нашел себе подружку, какую-то теннессийскую барышню, а там и женился.
Но на киноэкране от краев к центру ядовитыми змеями сползались щупальца тьмы. Они угрожали теннессийскому гербу.
Едва Хьюстоны успели свить себе гнездышко, как новоиспеченная миссис Хьюстон взбрыкнула и сбежала домой, к мамочке. Она оставила письмо, сказал Хьюстон, письмо, содержавшее ужасную тайну. Тайну, которую он никому и никогда не открывал и поклялся унести с собой в могилу.
– Личное дело, про такое не может и не должен говорить человек чести. Это было для меня страшным ударом…
На него ополчились газеты. И кто бы мог подумать, что у них там, в Теннесси, есть газеты?
– Клеветники и сплетники, – стенал генерал, – излили на меня яд своей ненависти. – На экране снова появился греческий щит с вороном, и в него полетели черные комки, судя по всему – грязь.
Откровения становились все более шокирующими. Генерал довел дело до конца, развелся с женой – событие ужасное, почти небывалое. Общественность, естественно, возмутилась и вышвырнула его с должности. Было странно, с какой это стати Хьюстон заговорил о столь безобразном скандале, неужели он надеется, что лондонские слушатели одобрят разведенного мужчину. И все же, как заметила Сибил, дамы слушали это горестное повествование с напряженным интересом – и не без симпатии. Даже толстая мамаша нервно обмахивала свой двойной подбородок веером.
А что, собственно, удивляться, ведь этот человек (иностранец, да к тому же, по собственному признанию, полудикий) говорил о своей жене с нежностью, как об истинной любви, загубленной какой-то жестокой и таинственной правдой. Его грохочущий голос срывался от наплыва чувств; он несколько раз промокнул лоб модным кружевным платочком, извлеченным из жилетного кармана. Жилет у него был меховой, леопардовый.
К тому же он недурен собой, подумала Сибил. За шестьдесят, почти старик, но такие даже лучше, они относятся к девушке с большим сочувствием. Его признания выглядели смело и мужественно, ведь это он сам вытащил наружу это давнее скандальное дело с разводом и с таинственным письмом миссис Хьюстон. Он говорил обо всем этом без остановки, но не выдавал тайны, все более разжигая интерес слушателей – Сибил и сама умирала от любопытства.
Ну вот, обругала она себя, развесила, дура, уши, а ведь дело-то все наверняка простое и глупое и вполовину не столь глубокое и загадочное, как он изображает. И барышня эта вряд ли была таким уж ангелочком, вполне возможно, что девичья ее добродетель была уже похищена каким-нибудь смазливым теннессийским бабником задолго до появления Ворона Хьюстона. Мужчины придумали для своих невест строгие правила, сами вот только никогда им не следуют.
А может, Хьюстон сам во всем и виноват. Может, у него были какие-нибудь дикие представления о семейной жизни, после всех-то этих лет с дикарями. Или, может быть, он лупцевал супругу чем ни попадя – легко себе представить, каким буяном может быть этот человек, когда выпьет лишнего.
На экране появились гарпии, символизировавшие клеветников Хьюстона, тех, кто замарал его драгоценную честь чернилами бульварной, помоечной прессы, – отвратительные горбатые существа, черные и красные; экран тихо жужжал, и они перебирали раздвоенными копытами. Сибил в жизни не видела ничего подобного; напился, наверное, этот манчестерский спец до зеленых чертиков, вот и стал изображать такие ужасы. Теперь Хьюстон рассуждал о вызовах и чести, то бишь о дуэлях; американцы – отъявленные дуэлянты, они прямо-таки влюблены в свои ружья-пистолеты и способны угробить друг друга не за понюх табаку. Он убил бы пару-другую подлых газетчиков, громогласно настаивал Хьюстон, не будь он губернатором и не будь это ниже его достоинства. Так что он оставил борьбу и вернулся к своим драгоценным чероки. На бравого генерала было жутко смотреть, настолько распалил он себя собственным красноречием. Аудитория тихо веселилась, обычная британская сдержанность не устояла перед вылезающими из орбит глазами и налитыми кровью жилами техасца. Веселье это, однако, опасно граничило с брезгливым отвращением.
А вдруг, думала Сибил, растирая в кроличьей муфте озябшие руки, он сделал что-нибудь ужасное? Вдруг он заразил жену стыдной болезнью? Некоторые виды этой болезни просто кошмарны: могут свести с ума, оставить слепым или калекой. Возможно, в этом и заключается его тайна. Мик – вот кто должен знать. Мик наверняка знает.
Хьюстон тем временем объяснял, что он с отвращением оставил Соединенные Штаты и отправился в Техас; при этих его словах появилась карта, посреди континента расплылось большое пятно с надписью «ТЕХАС». Хьюстон заявил, что он отправился туда в поисках свободных земель для своих несчастных страдающих чероки, но все это было не слишком вразумительно.
Сибил спросила у соседа время. Прошло около часа. Кончалась первая треть речи. Скоро ее выход.
– Представьте себе страну, – говорил Хьюстон, – во много раз большую ваших родных островов. Страну, где нет настоящих дорог – только протоптанные индейцами тропы, где не было в те дни ни одного паровоза, ни одной мили рельсового пути, не говоря уж о телеграфе. Даже я, главнокомандующий национальных сил Техаса, не имел для передачи своих приказов средства более быстрого и надежного, чем верховые курьеры, чей путь преграждали команчи и каранкава, мексиканские патрули и бессчетные опасности диких прерий. Стоит ли удивляться, что полковник Тревис получил мой приказ слишком поздно и трагичнейшим образом понадеялся на то, что с минуты на минуту подойдет отряд полковника Фаннина. Окруженный силами неприятеля, в пятьдесят раз превышающими его собственные, полковник Тревис провозгласил: «Победа или смерть», – прекрасно понимая, что исход сражения предрешен. Защитники Аламо пали все до последнего человека. Благородный Тревис, бесстрашный полковник Боуи и легендарный Дэвид Крокетт…
Господа Тревис, Боуи и Крокетт получили по трети киноэкрана; от такой тесноты их лица стали несколько квадратными.
– …купили драгоценное время для моей фабианской стратегии!
И еще, и еще, и все – про войну. Теперь генерал сошел с трибуны и начал тыкать своей тростью в экран.
– Силы Лопеса де Санта-Аны располагались здесь – с лесом по левому их флангу и речными болотами Сан-Хасинто в тылу. Его саперы окружили обоз окопами и частоколом из заостренных бревен – все это обозначено здесь. Однако моя армия из шести сотен человек, преодолев втайне от неприятеля Бернемовский брод, заняла лесистую заболоченную низину Буффало. Атака началась коротким артобстрелом из техасского центра… Теперь мы видим передвижения техасской легкой кавалерии… Пехота смяла врага, мексиканцы в панике бежали, бросив артиллерию, которую они даже не успели поставить на лафеты.
Голубые квадраты и ромбы медленно наседали на прогибающиеся красные полосы мексиканских полков, преследуя их по бело-зеленой мешанине болот и лесов. Сибил поерзала на сиденье, пытаясь облегчить боль в натертых кринолином ягодицах. Кровожадная похвальба Хьюстона достигла апогея.
– Окончательный подсчет показал: погибли двое техасцев и шестьсот тридцать захватчиков. Трагедии Аламо и Голиада были отомщены кровью сантанистов! Две мексиканские армии были полностью разгромлены, мы захватили четырнадцать офицеров и двадцать пушек!
Четырнадцать офицеров и двадцать пушек – вот оно, пора.
– Отомстите за нас, генерал Хьюстон! – взвизгнула Сибил, но горло у нее перехватило от страха, и крик получился еле слышный. Она сделала еще один заход, заставила себя встать на ноги и взмахнуть рукой. – Отомстите за нас, генерал Хьюстон!
Хьюстон смолк в некотором замешательстве.
– Отомстите за нашу честь, сэр! – пронзительно кричала Сибил. – Отомстите за честь Британии!
В зале зашумели и зашевелились; Сибил чувствовала на себе взгляды, шокированные взгляды, какими награждают помешанных.
– Мой брат… – выкрикнула она, но от страха не сумела продолжить. Это было хуже, чем петь со сцены, много хуже.
Хьюстон поднял обе руки, полосатое одеяло широко распахнулось и стало похоже на тогу античного героя. Странным образом этот жест успокоил людей, снова переключил их внимание на генерала. Над его головой медленно остановился кинотроп, кубики повернулись раз, другой и замерли, оставив победу при Сан-Хасинто незавершенной.
– В чем дело, юная леди? Что вас тревожит? Скажите мне.
Суровый – и в то же время смиренный – взгляд Хьюстона горел желанием понять и помочь. Сибил схватилась за спинку переднего кресла, зажмурилась и пошла по заученному тексту:
– Сэр, мой брат – в техасской тюрьме! Мы – британцы, но техасцы бросили его в тюрьму, сэр! Они отняли ферму и скот! Они украли даже железную дорогу, на которой он работал. Британскую железную дорогу, построенную для Техаса… – Ее голос сорвался.
Мику это не понравится. Мик будет ругаться. Эта мысль встряхнула Сибил, влила в нее новые силы, заставила открыть глаза.
– Этот режим, сэр, воровской техасский режим… Они украли британскую железную дорогу! Они ограбили рабочих в Техасе и акционеров здесь, в Британии, никому ничего не заплатили.
С исчезновением яркой игры картинок кинотропа атмосфера в театре изменилась. Все обрело некую странную интимность, словно она и генерал оказались каким-то образом в одной рамке, две фигуры на посеребренном дагеротипе. Молодая лондонская женщина в шляпке и элегантной шали с красноречивым отчаянием взывает к старому чужеземному герою; два актера под удивленными взглядами безмолвной публики.
– Вы пострадали от хунты? – спросил Хьюстон.
– Да, сэр! – крикнула Сибил, в ее голосе появилась заученная дрожь. «Не пугай их, – учил Мик, – бей на жалость». – Да, это сделала хунта. Они швырнули моего брата в свою кошмарную тюрьму безо всякой вины, сэр. Мой несчастный брат попал в тюрьму только потому, что он был человеком Хьюстона! На выборах президента Техаса он голосовал за вас! Он проголосовал бы за вас и сегодня, но я очень боюсь, что они скоро его убьют!