– Ну ты, старик, даешь! – не то возмутился, не то восхитился незнакомец. – Не узнаешь?
И только тогда в смятенное сознание Евлентьева начало просачиваться слабое воспоминание об этом человеке. Похоже, что он его действительно когда-то знал. Не то в улыбке, не то в голосе, а может быть, в самом обращении «Привет, старик!» послышалось что-то давно знакомое, тревожное.
– Ну! – поторапливал его улыбчивый незнакомец. – Ну! Еще одно усилие, еще одна попытка, и ты бросишься ко мне на грудь!
– Боже, – прошептал Евлентьев. – Боже, – повторил он и выронил свою сумку на пол. – Что с тобой сделала жизнь…
– А что она со мной сделала?
– Ты стал богатым, молодым и, похоже, совершенно здоровым!
– Да! Да, Виталька! Именно так! – Он встал, обнял Евлентьева, обдав того запахами диковинных духов, добротной одежды, обдав той уверенностью в себе и окружающем мире, которую дает жизнь обеспеченная и достойная. – Надо же – Виталька Евлентьев! – Незнакомец отвел Виталия на вытянутые руки и умиленно склонил голову.
А Евлентьев смотрел на старого приятеля Генку Самохина с чувством подавленности. Не было в его взгляде ни радости встречи, ни воодушевления. Ему вдруг стало попросту стыдно оттого, что не пахнет от него ничем, кроме пота, нет на нем белой рубашки с шелковистым галстуком, и волосы его никак нельзя было назвать рассыпчатыми, не светились они и не струились, его волосы были немыты и нечесаны, от него несло отвратительной водкой, а у его ног стояла бесформенная сумка с товаром, который никто не хотел брать, а если и брали, то только из жалости – уж больно несчастным выглядел продавец. Да, не столько продавал он свои книги и шоколадки, сколько просил милостыню. И в этом никто из пассажиров не заблуждался. Не заблуждался и сам Евлентьев, иначе не пил бы водку спозаранку, смог бы удержаться от дарового угощения.
– Да ты садись, старик! – воскликнул Самохин, увидев, что его сосед поднялся со скамейки.
Евлентьев сел, подтянул к себе сумку, затолкал ее ногами под сиденье, выглянул в окно. Часы на платформе Сетунь показывали девять часов пятьдесят две минуты.
– По тебе не скажешь, что ты на электричках ездишь, – сказал он, окинув взглядом нарядного приятеля.
– А я на них и не езжу! – рассмеялся Самохин. – У меня дача в Жаворонках, в основном там я и живу. А машина забарахлила с утра, не пойму даже, в чем дело.
– Какая машина? – спросил Евлентьев, заранее зная ответ и заранее зная, что его вопрос будет приятен Самохину.
– «Мерседес»… Правда, не самой последней модели, но зато новый.
– Значит, и новые «Мерседесы» ломаются? – усмехнулся Виталий.
– Старик! Все ломается! Судьбы людские ломаются, а ты о какой-то железке! – воскликнул Самохин, но услышал, почувствовал Евлентьев, что вопрос его задел приятеля, не понравился тому вопрос. – Главное, чтоб мы не сломались, я так думаю! – это уже был удар, болезненный удар, Самохин явно намекал на то, что с Евлентьевым, судя по всему, это все-таки произошло.
– Ты прав, – кивнул Евлентьев, – я и в самом деле того… Похоже, сломался.
– Нет-нет, старик! Я не это хотел сказать! – Самохин прижал ладони к груди, и Евлентьев с какой-то внутренней усмешкой понял, что и ногти у его старого приятеля покрыты лаком, приведены в порядок руками умелыми и заботливыми.
– Да ладно тебе, – он махнул рукой не то на слова Самохина, не то на самого себя.
Электричка подошла к станции Фили.
Часы на бестолковом угластом здании показывали четыре минуты одиннадцатого. Разговор двух старых приятелей продолжался около десяти минут. За это время многое изменилось в их взаимоотношениях. Если когда-то они были на равных, то за эти минуты один поднялся на несколько ступенек вверх, второй опустился вниз.
– Тебе где выходить? – спросил Евлентьев, тяготясь и этой встречей, и разговором, который явно становился пустым и обременительным. Впрочем, тяготил он, похоже, одного лишь Евлентьева. Самохин оставался оживленным, говорливым и, кажется, готов был продолжать беседу до бесконечности.
– На Беговой выйду… Мне надо на Пушкинскую, там моя контора.
– Что за контора? – без интереса спросил Евлентьев, незаметно трогая ногой сумку под сиденьем. Эта поездка для него оказалась пустой – кроме одной книги и двух шоколадок, продать не удалось ничего. Встреча с Самохиным сломала все его надежды, и теперь он думал лишь об одном – побыстрее отправиться в обратный путь на Голицыно и попытаться хоть немного заработать на ужин.
– Ха! – весело воскликнул Самохин и, кажется, даже ногами взбрыкнул, услышав вопрос. – А я все думаю – когда же ты об этом спросишь, когда поинтересуешься, чем занимаюсь!
– Робел, – развел руками Евлентьев, – с виду ты вроде как «новый русский», а они не любят отвечать на такие вопросы, таятся. У тебя как… На груди золотая цепь?.. Висит?
– Висит! – радостно кивнул Самохин. – Златая цепь на дубе том!
– Тяжелая?
– А! Ерунда! Двадцать пять грамм.
– Ничего, – уважительно склонил голову Евлентьев. – Дашь поносить?
– Хоть сейчас! – И Самохин полез за пазуху.
– Да ну тебя! – остановил его Евлентьев. – Шутки наши забыл? Помнишь, ты у меня просил – дай джинсы поносить… Помнишь?
– Было такое, – согласился Самохин, и опять Евлентьев заметил, что воспоминание это не было для приятеля радостным.
– Так где же ты работаешь?
– Старик, ты не поверишь… Я нигде не работаю… Ни на кого не работаю. Я на себя работаю.
– Я тоже.
– Старик… У меня банк. Понял? Банк! Это тебе о чем-нибудь говорит?
– Говорит, – кивнул Евлентьев. – Как я понимаю, ты банкир?
– И неплохой! – расхохотался Самохин. – Банк небольшой, но с очень высокой степенью надежности. По надежности я вхожу в первую десятку Москвы. Естественно, среди банков моего пошиба. Так что советую – накопления неси ко мне.
– А не слиняешь?
– Обижаешь, старик, – укоризненно протянул Самохин. – Если придется гореть, тебе сообщу первому – приходи, дескать, забирай свои миллионы, пока не поздно.
– Следующая Беговая, – сказал Евлентьев. – Не прозевай.
– Успею… А это дело… – Самохин ткнул ногой в сумку под лавкой, – кормит?
– Хиловато.
– Поит?
– А вот это уже нет… На питье не хватает.
– Так, – Самохин посерьезнел, наклонился, чтобы посмотреть на сумку, без всякой мысли наклонился, но, наткнувшись на размокшие, давно не чищенные ботинки старого друга, распрямился. – Хочешь, куплю весь твой товар? – неожиданно спросил он.
– А зачем он тебе?
– Я его тебе и оставлю… А?
– Нет, Гена… Не надо. Неловко получается. Два-три рейса – и я весь его распихаю. После обеда торговля поживей пойдет.
– Ты что… Обратно в Голицыно? – спросил Самохин почти с ужасом.
– Нет, – покачал головой Евлентьев. – Только до Одинцова. Дальше торговли нет…
– И так весь день?
– Ну, почему обязательно весь… Не весь…
– Слушай, Виталий… Нам нужно увидеться.
– Увидимся, – Евлентьев пожал плечами. – Почему бы и не увидеться хорошим людям. Обязательно.
– Сегодня.
– Боюсь, не получится… Дело в том… Понимаешь… У меня назначена одна небольшая встреча личного плана, – Евлентьев и дальше готов был молоть что-то бессмысленное, но Самохин показал, что не зря и не случайно оказался во главе банка. Он перебил Евлентьева жестко и твердо, сразу отбросив все смешливое и легковесное.
– Сегодня, – повторил он. – Ровно в восемнадцать часов ты будешь ждать меня на выходе из метро «Краснопресненская». На троллейбусной остановке.
– Ты подъедешь на троллейбусе?
– На «Мерседесе».
– Он же сломался.
– Подъеду на другом. Повторяю, ровно в восемнадцать часов. Форма одежды парадная.
– Нам что-то предстоит? – спросил с кисловатой улыбкой Евлентьев, и в этом вопросе уже было согласие.
– Да. Ужин. – Самохин отвечал быстро, торопливо, без улыбки, и Евлентьев хорошо представил себе, как четко ведет банковские заседания его старый приятель.
– В приличном месте?
– Дом литераторов.
– Будет много писателей?
– Там уже давно не бывает писателей. В предбаннике хлопнут рюмку водки, оботрутся рукавом – и отваливают, счастливые даже тем, что обломилось. Им не по карману ужин в их же собственном доме. А ты все-таки работник книги, – Самохин пнул каблуком в сумку под лавкой. – Тебе там будет интересно.
– И тебе тоже?
– Да. И мне будет интересно. Потому что нас с тобой ожидает не только ужин, но и интересный разговор. Ты мне нужен. И я тебя не отпущу.
– У тебя нет заместителя?
– Заместителей у меня более чем достаточно, – резковато сказал Самохин, не привыкший, видимо, к столь легкомысленной манере разговора. – И секретарши у меня есть. И охрана.
– Где же она? – Евлентьев оглянулся.
– Никому и в голову не придет, что я могу добираться электричкой. Электричка – самый безопасный вид транспорта. Здесь никогда не хлопнут.
– А есть желающие?
– Сколько угодно.
– За что?
– Место под солнцем занимаю. А от этого места многие бы не отказались.
– Банк, охрана, секретарши, деньги… Чего же тебе еще?
– У меня нет надежного человека. Д’Артаньяна у меня нет. Мне нужен д’Артаньян.
– Я не владею шпагой и не ношу усов, – Евлентьев попытался смягчить резковатый тон Самохина.
– Научим. Не захочешь – заставим. Усы отрастим. Или приклеим. Я внятно выражаюсь?
– Вполне.
– Будь здоров. Мне пора выходить.
– Клиенты ждут?
Самохин хотел было ответить опять что-то резковатое, но сдержался и, подхватив полы длинного черного пальто, шагнул к двери. В последний момент обернулся, встретился взглядом с Евлентьевым.
– Не забудь – восемнадцать ноль-ноль.
И шагнул в тамбур.
Проходя мимо окна, он не повернул головы в сторону Евлентьева, не махнул рукой, хотя этого вполне можно было ожидать. Похоже, он тут же забыл о своем друге и весь уже был мыслями в банке, в той жизни, которая ожидала его где-то в районе метро «Пушкинская».
Евлентьев взглянул на вокзальные часы. Они показывали десять часов одиннадцать минут. Электричка шла без опоздания. Это был хороший знак, но Евлентьев не верил в приметы. В приметы ему еще предстояло поверить.
Странный, но в то же время вполне объяснимый и естественный промысел развился в России в последние годы – подмосковные электрички, да и не только подмосковные, не только электрички заполняли люди с сумками, рюкзаками, чемоданами и авоськами. Благообразные тетеньки с прекрасным произношением и одухотворенными лицами, бывшие учителя, работники закрытых музеев и разогнанных Дворцов культуры предлагали скучающим пассажирам семена огурцов, средства от тараканов, пилюли от бесплодия, иголки для швейных машинок, разноцветные нитки, которые, как выяснялось уже дома, были намотаны на катушку в два слоя – Запад делился изнанкой своего красочного благополучия.
Их мужья, идя по составу следом, с опозданием на вагон, предлагали машинное масло, отвертки и выключатели, электрические патроны, корм для кошек и ошейники для собак.
Шустрые подростки уговаривали купить эротические издания, предлагали телефоны авторемонтных мастерских, домашних борделей, где вас могли принять в любое время суток и обслужить по полной физиологической программе.
Бабули, проев за три дня свои пенсии, отправлялись по вагонам, уговаривая купить гостинцы внучатам – фломастеры, шоколадки, какие-то куколки в целлофановых мешочках, а то и просто целлофановые мешочки с изображением заморских красоток с загорелыми ягодицами.
Некоторые покупали, иные просто совали в карман престарелой коробейницы тысчонку-вторую. Бабули этого как бы не видели, только чуть заметный кивок говорил о том, что они приняли подношение, но прожитая жизнь, когда-то пристойная профессия не позволяли им откликнуться на милостыню более благодарно.
А вернувшись вечером в голодноватые квартирки, рыдали, увидев по телевизору, как какая-то косорылая депутатша убеждала их в том, что жизнь улучшится, когда вымрут старики, и тогда все выжившие женщины страны смогут, как и она, летать в город Париж делать прическу. А еще как-то сипловато-смугловатая старуха с сальными волосами убеждала их, что Берлин в сорок пятом брали негодяи и подонки, забывшие о праве фашистов на собственное достоинство.
Иногда в вагон вдруг вваливалась компания пожилых людей, увешанных орденами и медалями всех стран и народов Европы, победители самой жестокой войны человечества. Медали звякали на заношенных пиджаках пустовато и обесчещенно. В руках у мужичков были музыкальные инструменты. Войдя, они располагались у тамбура и, повинуясь незаметной команде одного из своих товарищей, начинали исполнять на трубе, аккордеоне, барабане, свистульке мелодии своей победы… «Пусть ярость благородная вскипает, как волна, – идет война народная, священная война…» И каменели лица у сонных пассажиров, и хмурые пассажиры молча, как бы стесняясь друг друга, лезли в карманы, ковырялись заскорузлыми пальцами в кошельках.
А музыканты, вытянувшись в цепочку, не прекращая играть, медленно шли по проходу между сиденьями. Лица их были невозмутимы и даже, кажется, надменны. Впереди шел парнишка с коробкой из-под кока-колы, видимо внук или правнук кого-то из музыкантов… Все это производило впечатление похоронной команды, которую пригласили на поминки по великой державе.
Время от времени, правда, они давали себе передышку, и труба с аккордеоном щемяще выводили полузабытые мелодии об утомленном солнце, которое так нежно с морем прощалось, о том, как кто-то кому-то возвращал портрет, рыдая от любви, и хотя искры гасли на ветру, костер все-таки продолжал, все-таки продолжал светить в тумане…
Носили по вагонам хлеб и молоко, яйца и колбасу, водку и пиво, популярные газеты и залежалые книги. Конечно же, в прошитых переплетах, конечно же, потрясающих авторов и по невероятно низкой цене.
– Мы работаем без посредников, напрямую, поэтому вы не поверите, наши цены втрое, впятеро ниже, чем на прилавках в центре города! – выкрикивал Евлентьев, пытаясь наполнить свой голос чем-то зажигающим, вдохновляющим и прекрасно при этом понимая, что выглядит паршиво, что ему, с его мятой физиономией, в затертых штанах и размокших туфлях, никто не верит. И голос его был уныл и безрадостен. Он даже сам озадаченно удивлялся, когда кто-то все-таки покупал у него книгу с каким-то совершенно идиотским названием… «Огненная страсть», «Необузданные желания», «Экстаз любви»… В этих словах ему виделась та же унылая беспомощность, та же надсадная страсть, что и в его голосе…
Как-то он сам попытался прочитать несколько страниц из этих книг. Отменили какую-то электричку, домой возвращаться не хотелось, и он, зажавшись в угол зала ожидания на Белорусском вокзале, углубился в чтение. Ровно через пять минут Евлентьев с гадливым отвращением захлопнул книгу и больше не пытался заглянуть под эти красочные обложки, под эти подолы, обещавшие столько наслаждения, столько неземных радостей. Как выяснилось, кроме духоты и вони, под подолами ничего не было.
Этот день для Евлентьева был откровенно неудачным.
Торговля не шла.
Побито и подневольно проходил он состав за составом из конца в конец, но его товаром никто не интересовался. Может быть, потому, что он и сам потерял к этим сладостным книжкам и сладеньким шоколадкам всякий интерес.
Утренняя встреча со старым товарищем, который неожиданно оказался преуспевающим банкиром, всколыхнула Евлентьева, да и не могла не всколыхнуть, поскольку жизнь его была достаточно тусклой и однообразной. Все эти электрички, переполненные вагоны, сквозняковые тамбуры, редкие прижимистые покупатели слились в один поток, серый, грохочущий на рельсовых стыках поток жизни.
От Самохина в черном пальто, от его длинного белого шарфа, от непокрытой головы дохнуло другой жизнью. Дохнуло и опасностью. Эту опасность Евлентьев чувствовал все острее, но гасил, гасил в себе настораживающие мысли и ощущения. Что делать, обычно так и бывает – человек, которому опостылела его жизнь, готов все перемены считать счастливыми, ко всяким он стремится в ожидании удачи, пусть хоть какой-нибудь, самой хиленькой.