Костюм Арлекина - Леонид Юзефович 4 стр.


2

Какими сведениями руководствовался Певцов, чтобы из числа обучавшихся в Петербурге болгарских и сербских студентов отобрать троих, которые затем доставлены были в Миллионную, какие изучал секретные досье и картотеки, об этом Иван Дмитриевич так никогда и не узнал: жандармские тайны не имеют срока давности. Тут и доверенный агент Константинов был бессилен. А уж он-то знал всё, вплоть до того, по каким дням недели начальник департамента полиции спит со своей юной супругой. Для Ивана Дмитриевича это имело сугубо практическое значение. Накануне начальник бывал добр, как ангел, и подписывал любые бумаги, зато на следующее утро лучше было к нему не подступаться.

В гостиной Певцов предъявил студентов камердинеру, и тот сразу указал на худого, горбоносого, с печальным и рассеянным взглядом:

– Вот этот приходил третьего дня.

Остальным двоим разрешили уйти, а горбоносого задержали.

– Ваше имя? – спросил Певцов.

– Иван Боев. Студент Медико-хирургической академии.

– Болгарин?

Тот кивнул.

– Так вот, господин Боев, мне всё известно, – объявил Певцов таким тоном, что и ребенок бы понял: ничегошеньки-то ему не известно. – Князь ждал вас сегодня к половине девятого.

– К девяти, – простодушно поправил Боев.

– Почему не пришли?

– Проспал.

Иван Дмитриевич аж крякнул при таком ответе.

– Ну, брат, – не удержался он, – потому вы до сих пор под турком и сидите.

– Этими бы руками я султана задушил! – Боев растопырил свои тонкие, длинные, как у пианиста, пальцы и медленно, посапывая от напряжения, свел их в кулаки.

– Ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Певцов. – Покажите!

Он внимательно осмотрел руки болгарина, выискивая след укуса.

– Да, есть силенка.

И повел его к стоявшей у подъезда карете.

Больше не было сказано ни слова, а Иван Дмитриевич, раз на то пошло, не обмолвился ни про беседу с камердинером, ни про сундук. Между тем поговорить надо было, сундук того стоил. Не слишком большой, но прочный, с обитыми медью боками и крышкой, намертво привинченный к полу по всем четырем углам, он стоял в кабинете; князь хранил в нем свои бумаги. Осмотрев это вместилище военных и дипломатических тайн Австро-Венгерской империи, Иван Дмитриевич убедился, что сундук пытались открыть без ключа. Возможно, каминной кочергой – на ней обнаружились свежие царапины. Медь у краев крышки была помята, но ни на самом сундуке, ни поблизости пятен крови отыскать не удалось. Очевидно, его пробовали взломать еще до возвращения князя из Яхт-клуба.

Певцов с болгарином уехали, а на смену им прибыл Шувалов. Его сопровождал секретарь австрийского посольства с двумя лакеями, которые вытащили из кареты и пронесли в спальню какой-то длинный ящик. Иван Дмитриевич не сразу сообразил, что это гроб.

Секретарь деловито рассказывал Шувалову, что сегодня же гроб законопатят, зальют щели смолой, как в холеру, затем через особую дырочку отсосут изнутри воздух, чтобы замедлить тление, забьют дырочку пробкой и по железной дороге Петербург – Варшава – Вена отправят тело князя в родовое поместье.

Когда гроб вынесли, Шувалов приказал Ивану Дмитриевичу:

– Подайте чернильницу!

Он был прикован к своим ежечасным докладам государю, как раб к веслу галеры. Взмах, еще взмах. В промежутках не оставалось времени сообразить, куда движется судно.

Жирная клякса упала с пера на доклад и растеклась по государевой титулатуре.

– Черт! – Шувалов нервно скомкал бумагу и смахнул ее на пол.

Иван Дмитриевич прошел в кабинет фон Аренсберга, взял со стола другой лист и вернулся.

– Что вы мне даете? – рассердился Шувалов. – Разве можно подавать доклад государю на такой бумаге? Она пожелтела от старости!

– Долго на свету пролежала, ваше сиятельство.

– Так зачем вы ее мне принесли?

– Показать, что покойный не часто предавался письменным занятиям.

– Не занимайтесь пустяками, господин Путилин! Я и без вас знаю, что ни стихов, ни романов князь не сочинял. Поймите: если мы до завтра не схватим убийцу – такие головы полетят, что уж вам-то на своем месте точно не усидеть. Или вы снова хотите стать надзирателем на Сенном рынке?

Свою полицейскую карьеру Иван Дмитриевич начал с должности помощника квартального надзирателя на Сенном рынке, и сейчас угроза шефа жандармов не столько напугала, сколько щекотнула самолюбие. Лестно было, что сам всемогущий Шувалов посвящен в подробности его биографии.

– Я хотел бы осмотреть содержимое этого сундука, – сказал Иван Дмитриевич.

– Я тоже, – усмехнулся Шувалов. – Но нет ключа.

– А у камердинера спрашивали?

– Он не знает. Мы с Хотеком весь кабинет перерыли и не нашли.

Шувалов пошел к столу, взял из середины бумажной стопки свежий, не пожелтевший лист, опять обмакнул перо и опять выругался: вместе с чернильной капелькой на пере повисли останки утонувшей в чернильнице мухи. Иван Дмитриевич осторожно снял их двумя листиками, сорванными с лимонного деревца в кадке, и Шувалов начал писать: титулатура, несколько строк, в которых свободно уместились все немногочисленные новости. Иван Дмитриевич тем временем еще раз оглядел сундук. На передней стенке изображены были Адам и Ева. Еще безмятежные в своей наготе, они стояли по обе стороны древа познания Добра и Зла, между ними лежало в траве яблоко, обвитое чешуйчатым черным телом Змея-искусителя.

Иван Дмитриевич подумал, что тяга мужчины и женщины друг к другу есть лишь частный случай закона всемирного тяготения, и Ньютон никогда не открыл бы его, если бы на голову ему упало не яблоко, а, скажем, груша.

Он перевел взгляд на чернильный прибор – и ахнул: Господи, как же раньше-то не заметил! Чернильница представляла собой бронзовое яблоко, уже, видимо, надкушенное, поскольку стоявшие справа и слева от него прародители человечества, тоже отлитые из бронзы, теперь прикрывали срамные места неловко изогнутыми руками. Эпоха неведения, чья последняя роковая минута запечатлена была на сундуке, миновала, видимо, только что. Ева как-то неумело, неестественно держала чуть окисленную, позеленевшую ладошку, загораживая ею низ живота, еще не сознавая волшебной силы этого жеста, отшлифованного с тех пор миллионами купальщиц.

Иван Дмитриевич двумя пальцами сжал чернильницу, повернул и несколькими круговыми движениями легко вывинтил ее из доски. В углублении под ней блеснул ключ с прихотливой бородкой, с массивным кольцом, вырезанным в виде змеи, кусающей себя за хвост.

– Занятно, – сказал Шувалов.

И опять же лишь сейчас Иван Дмитриевич понял, почему замочная скважина на сундуке помещена в центр большой алой розы с блестящими, как бы влажными лепестками. Он ввел ключ в узкую темную щель, обрамленную их бесстыдной краснотой, думая: что-то родится из этого соития? Замок щелкнул, Иван Дмитриевич откинул крышку.

Шувалов уже стоял рядом, заглядывая через плечо. Они увидели шпагу с золотым эфесом и вделанными в гарду часами; ордена на подушечках; маленькие, в каких держат драгоценности, коробочки; футлярчики, кипу ассигнаций и десятка полтора стопок с письмами, аккуратно перевязанных шелковыми ленточками.

«Людвиг, мой бородатый шалунишка, – успел прочитать Иван Дмитриевич, – сегодня я целый день…»

– И все от разных женщин, ваше сиятельство, – сказал он. – Видите, ленточки разных цветов. И цветá, я думаю, не случайно подобраны. С возрастом холостяки становятся сентиментальны, как барышни.

– Дайте ключ, – приказал Шувалов.

Он захлопнул крышку, закрыл сундук, положил ключ в карман и двинулся к выходу, повелительно бросив на прощанье:

– Вечером я буду у себя, приедете с докладом.

Стоя в эркере, Иван Дмитриевич наблюдал, как, отъехав от крыльца, шуваловская карета остановилась в конце квартала, где за четверть часа перед тем телега ломового извозчика впоролась в фургон с гробом князя фон Аренсберга. Там толпились и галдели зеваки, ругались кучера, но вот подъехала карета шефа жандармов – и разом всё стихло. Так усмиряются бушующие морские валы, когда с корабля выливают на них масло из бочонков. Сквозь двойные стёкла закрытого окна Иван Дмитриевич ощутил на лице ледяное дуновение власти. Хозяин требует службы, начальник – повиновения, а настоящая власть, вершинная, уже ни в чем не нуждается, кроме одного: только бы помнили о ней всегда, в каждую минуту жизни. Подлинная власть похожа на любовь: забыл о ней – значит, изменил.

Смерть фон Аренсберга потому и устрашала многих, что убийцы, задушив иностранного дипломата в двух шагах от Зимнего дворца, будто начисто позабыли о существовании этой власти. В такое трудно было поверить. Не бывает такого, тем более в России. Нет, думал Шувалов, преступники ничего не забыли. Помнили, голубчики. Еще как помнили! Потому и убили.

3

Велев кучеру остановиться, Шувалов распахнул дверцу кареты и поманил к себе посольского секретаря, сопровождавшего тело фон Аренсберга:

– Господин секретарь, прошу вас передать это лично графу Хотеку…

Змея обвилась вокруг его указательного пальца, ключ от княжеского сундука на секунду повис над толпой, затем упал в ладонь секретаря. Стоявший неподалеку человек в чиновничьей шинели проследил за ним быстрым цепким взглядом.

– Да, – вспомнил Шувалов. – Будьте любезны назвать мне ваше имя.

– Барон Кобенцель.

– Кобенцель?

– Сказать по буквам, ваше сиятельство?

– Кобенцель, Кобенцель… Вы никогда не были мне представлены?

– Не имел чести.

– Откуда же я знаю эту фамилию?

– Один из моих предков приезжал послом из Регенсбурга в Москву, к Ивану Грозному. Он упоминается у Карамзина.

Шувалов сразу потерял к собеседнику всякий интерес. Он простился и уехал, фургон с телом покойного тоже готов был двигаться дальше, но в эту минуту, впервые за день, из-за облаков проглянуло солнце. Блаженно зажмурившись, Кобенцель подумал, что сопровождать гроб в посольство ему вовсе не обязательно, лакеи справятся и без него. Он сказал им, чтобы продолжали путь одни, а сам не спеша пересек Дворцовую площадь и под аркой Главного штаба вышел на Невский. Опасаться кого-то среди бела дня ему и в голову не приходило. Он не замечал, что какой-то человек в чиновничьей шинели неотступно следует за ним.

По обеим сторонам проспекта текла нарядная толпа, никто здесь не думал о смерти князя фон Аренсберга. Жизнь продолжалась, через полсотни шагов из распахнувшейся перед самым носом двери кондитерской соблазнительно повеяло ароматом жареного кофе. В окне Кобенцель увидел крошечный зальчик, обставленный в немецком курортном стиле. Он вошел. За тремя из четырех столиков сидело по паре, за четвертым – хорошо одетый мужчина средних лет с породистым витиеватым носом. Это был агент Левицкий, посчитавший ниже своего достоинства отправиться прямо туда, куда командировал его Иван Дмитриевич. Он прихлебывал горячий шоколад с таким наслаждением, что Кобенцель, сам вообще не способный испытывать сильные чувства, ему позавидовал.

– Прошу вас, мсье. – Левицкий королевским жестом указал на стул напротив себя.

Кобенцель сел, заказал кофе с пирожным, попросил у хозяина лист бумаги, достал карандаш и со смешанными чувствами, среди которых преобладало, пожалуй, смутное удовлетворение, начал набрасывать письмо жене, уехавшей на Пасху в Вену. Когда-то у нее был роман с Людвигом фон Аренсбергом, и теперь, ни о чем, упаси боже, не напоминая, хотелось выразить ей соболезнования таким образом, чтобы она оценила его, Кобенцеля, великодушие.

– Письмо, написанное карандашом, подобно разговору вполголоса, – улыбнулся Левицкий.

– Это русская поговорка? – спросил Кобенцель.

Левицкий рассмеялся:

– Вы иностранец?

– Да.

– Но ваш русский язык превосходен.

– Благодарю за комплимент. Дело в том, что наша семья вот уже триста лет связана с Россией. Один из моих предков был послом Священной Римской империи при дворе Ивана Грозного.

– О-о! – заинтересовался Левицкий. – А знаете ли вы, отчего он умер?

– Существует легенда, будто царь приказал гвоздями прибить ему к голове шляпу, когда он отказался снять ее перед царским троном. Но это ложь, это всё поляки выдумали.

– Поляки? Почему поляки?

– Из политических соображений. Чтобы поссорить Москву с Веной.

– Вот как? Любопытно… Впрочем, я спрашивал не о нем.

– О ком же?

– Об Иване Грозном. Вам что-нибудь известно о причинах его смерти?

– Я читал Карамзина, – скромно сказал Кобенцель.

– Карамзин всё врет, – заявил Левицкий. – Вот я вам расскажу…

Человек в чиновничьей шинели, сидевший за угловым столиком, осторожно косил в их сторону, прислушиваясь к разговору.

– Однажды, – рассказывал Левицкий, – когда царь за обедом поел много жирного, Борис Годунов предложил ему сразиться в шахматы. Сели играть. А Борис, как брюнет, был человек хитрый, это исторический факт. Он, видите ли, завел себе такую манеру: за коня, например, возьмется, подержит, в затылке им почешет, потом передумает – и пойдет слоном. Это, конечно, против правил. Ну, царю в конце концов надоело, он говорит: «За кого взялся, собачий сын, за какую фигуру, ею и ходи!» Годунов ровно и не понимает: «За кого взялся?» – «За коня!» – «Не брался, государь…» Нарочно гневит его, из себя выводит. Царь, натурально, в амбицию: «С кем споришь, холоп? Ходи конем!» Годунов не уступает: не брался, и всё тут. Божится, бестия, будто даже пальцем до этого коня не дотронулся. Врет в глаза, да еще на свидетелей кивает: они, мол, подтвердят, всю правду скажут. А бояре, что за игрой смотрели, то были годуновские сообщники, вместе в заговоре. Они на коленки попадали, лбами об пол стукаются, вопят: «Не вели, государь, казнить, поблазнилось тебе! Не брался он, Бориска-то, раб твой, за коника!» Царь аж затрясся весь. Глаза выпучил, ка-а-ак закричит: «Ходи конем!». Тут ему в голову кровь ударила, захрипел – и помер. Обычное дело в таком возрасте, к тому же после жирного.

Кобенцель молчал. Он не знал: то ли нужно порадоваться гибели тирана, то ли осудить способ, каким заговорщики довели его до смерти.

– Вот это я понимаю, чистая работа, – сказал Левицкий. – Не то что ночью в постели подушками душить.

– Вы… Вы имеете в виду князя фон Аренсберга?

– Он, правда, в шахматы не игрывал, не по его характеру. Но картишки очень даже любил. И азартен был, мир его праху! Если бы на него умного шулера подобрать, можно было до сердечного удара довести. Дали бы этому шулеру сотенок пять, он бы уж расстарался. А убийцам небось многие тысячи заплатили. Не знают люди цену деньгам, ей-богу!

Письмо жене Кобенцель так и не написал, но уже не хотелось дольше оставаться за этим столиком. Он расплатился и вышел в вестибюль. Потоптавшись там, нерешительно приоткрыл какую-то дверь, в надежде, что за ней окажется отхожее место. Оттуда пахнуло сыростью, мрачная лестница с выщербленными каменными ступенями вела куда-то вниз, в темноту.

Вышедший вслед за ним человек в чиновничьей шинели спросил:

– Вам в нулик-с?

– Да, – смущенно покивал Кобенцель.

– Это здесь.

– Как-то, знаете…

– Пойдемте, я вас провожу.

Могильным земляным холодом тянуло из подвала и ничем больше. Принюхиваясь, Кобенцель в нерешительности застыл у порога, как вдруг почувствовал, что незнакомец приблизился вплотную и со странной настойчивостью чуть ли не подталкивает его к лестнице. Стало страшно. Кобенцель отскочил в сторону, толкнул стеклянную дверь с колокольчиком и выбежал на шумный, залитый солнцем проспект.

4

Задумавшись, провожая взглядом шуваловскую карету, Иван Дмитриевич стоял у окна, когда в гостиную без стука вошел сыскной агент по фамилии Сыч. Шел он, пританцовывая, и загадочно улыбался, словно приготовил начальнику приятный сюрприз. Следом ввалился полицейский с мешком, который он опасливо держал перед собой на вытянутых руках.

– Важнейшая, Иван Дмитриевич, улика! – сияя, сказал Сыч. – Газеточку позвольте.

Он взял верхнюю из целой кипы только что доставленных для князя свежих газет, хотел положить ее на стол, но почему-то передумал и расстелил на крышке рояля. Затем скомандовал своему спутнику:

– Давай!

Полицейский развязал мешок, пристроил его устьем на газете и бережно, слегка встряхивая, поднял. На рояле осталось лежать нечто круглое, желтовато-синюшное, жуткое, в чем Иван Дмитриевич не сразу признал отрезанную человеческую голову. Он прикрыл глаза. Горло перехватило спазмом, из которого отрыгнулось жгучей рвотной кислятиной.

Назад Дальше