Впервые за много месяцев я научилась засыпать без фенобарбитала. Как только моя голова касалась подушки, я тотчас же проваливалась в сон, обрамленный по краям ровной строчкой телефонных разговоров Серьги. Он втянулся в эту страшноватую работенку, его собственное увечье преданно защищало психику от возможных потрясений, связанных с другими людьми. Серьга оказался отличным психологом со своим собственным подходом к экстремальной ситуации. Он был слишком весел, слишком беспечен, чтобы общаться с самоубийцами, но часто именно это спасало их от последнего шага. Самым удивительным было то, что у Серьги появились поклонницы из числа несостоявшихся смертниц: брошенных жен, отвергнутых любовниц, учительниц младших классов, сидящих без зарплаты, скрытых жертв изнасилования, девочек-подростков, которых донимали прыщи и одноклассники, ВИЧ-инфицированных и трансвеститок…
Мы редко общались – Серьга с головой ушел в работу, она наполнила его растительное существование новым смыслом. За целый месяц у меня был только один выходной (Братны, который, казалось, никогда не устает, тянул из группы все жилы). А единственный день отдыха мы получили только потому, что у Анджея была назначена встреча с представителями дирекции Каннского фестиваля: те уже хотели заполучить новый, еще не снятый, опус Братны. И этот единственный день блаженного безделья оказался полностью забитым каныгинскими историями. Мне хотелось только одного – хорошенько отоспаться за все дни съемок, но рот у Серьги не закрывался. Я услышала массу путаных потешных историй. Я даже не успевала поразиться их трагичности: кроткая девушка травилась из-за любви к Филиппу Киркорову, кроткий юноша резал вены из-за любви к группе «Кисс», ветерана боев за остров Ханко изводили собственные внуки, и он болтал с Серьгой только для того, чтобы спастись от одиночества… Отчаянный парняга из «новых русских» в пику своей жене изрезал ножницами на лапшу тридцать тысяч долларов… Это была самая обыкновенная жизнь и самая обыкновенная смерть.
Тогда, сидя на кухне с остывшим кофейным напитком из цикория и рассеянно слушая россказни Серьги, я еще не знала, что через несколько дней столкнусь со смертью совершенно необычной. Смертью, которая положит начало самой безумной, самой бессмысленной цепи преступлений в моей жизни…
* * *
…В тот день Братны заказал сразу две смены в павильоне: мы снимали ключевые эпизоды со старой актрисой. Он торопился: Александрова уже не выдерживала того бешеного ритма съемок, который предложил ей режиссер. Перерывы были сокращены до минимума (Братны необходимо было удержать атмосферу в кадре), но именно в это время старуха стала надолго пропадать. Иногда мы искали ее часами и находили в самых невероятных местах почти в полубессознательном состоянии: она смертельно уставала, это было видно. Ее отпаивали валерьянкой, а неунывающий Вован предложил перевести актрису на легкие наркотики («Ей это будет даже полезно, други мои, – увещевал нас Трапезников. – Во-первых, поддержит слабеющую плоть. А во-вторых, пусть бабулька увидит красочные картины бытия. Может быть, даже какой-нибудь маршал пригрезится на танке «Т-34»). Я возненавидела Трапезникова за эту тираду. Но самым ужасным было то, что и сам Братны стал склоняться к этому варианту допинга. Я даже позволила себе вступить с ним в открытый конфликт, впервые за все время работы.
– Не сходи с ума, Анджей. Ты же убьешь ее этим… Она старый человек и может не выдержать.
– Кто здесь говорит о людях, – никогда еще я не видела Анджея в таком неистовстве. – Здесь нет людей. Здесь есть только детали композиции… Все, что я хочу сказать миру, гораздо важнее самого мира. Неужели ты не понимаешь?
На секунду мне показалось, что я говорю с безумцем.
Безумцами были все они, я видела, что происходит с группой: они все втягивались в орбиту режиссера, к концу первого месяца съемок стали путать реальную жизнь с жизнью, придуманной Братны. Да и сама я стала безумной: иногда я ловила себя на мысли, что хочу остаться в пределах еще не снятого фильма навсегда. Это был галантный анатомический театр, образцово-показательная бойня, где Братны с усердием заправского мясника освежевывал все человеческие чувства. От этого зрелища невозможно было оторваться, это был допинг посильнее вовановских тяжелых наркотиков. Братны обожал все то, что делает, у него был страстный испепеляющий роман с каждым из актеров, который развивался только в пределах площадки. Синонимами его любви были ненависть и полное безразличие, наплевательство и вероломство. Его любовь разрушала, но я, как и все, поняла это слишком поздно, когда силки были расставлены и неосторожные пернатые пойманы.
Я приходила в себя только дома.
А старуха по-прежнему исчезала в перерывах. Одурманенные колоссальным напряжением съемок ассистенты не могли уследить за ней. И тогда, едва придя в себя и проклиная все на свете, мы отправлялись на поиски.
Однажды я нашла ее в одной из многочисленных костюмерных. Старуха сидела в простенке между летными комбинезонами Второй мировой войны и траченными молью кирасирскими мундирами армии Наполеона – последний привет от эпопеи «Война и мир».
Ее лицо, изуродованное потекшим гримом, было мертвенно-бледным, обтянутые тонкой кожей скулы заострились – мне даже показалось, что она умерла. Только сейчас я заметила, как стремительно она постарела за время съемок: как будто бы прошел не жалкий месяц, а несколько лет. Может быть – несколько десятков лет… Но по-настоящему испугаться я не успела. Александрова открыла глаза и посмотрела на меня.
– Забыла, как вас зовут, – прошелестела она.
– Ева.
– Да-да, Ева…
– Пойдемте, Татьяна Петровна. Пойдемте, вас все ищут.
– Меня все ищут, вот как… Впервые за сорок лет я кому-то нужна. Это, должно быть, приятно. Но… Скажите вашему режиссеру, что я больше не буду играть. Я не могу.
– Я понимаю, вы устали.
– Я боюсь.
Она сказала это неожиданно молодым, почти девчоночьим голосом, как будто хоть этим могла оправдаться в том, чего никогда не совершала. Мне и в голову не могло прийти, что все страхи принадлежат молодым. Даже страх смерти… Но почему я подумала о смерти?… Ничего такого она не произнесла вслух.
– Пойдемте. – Лучшего я придумать не могла, дурацкий попугай-ассистент.
– Вы не понимаете… Я просто чувствую, что будет потом. Я чувствую, что здесь что-то происходит. В мое время… В мое время режиссеры так не работали. Почему он заставляет меня умирать? По-настоящему умирать? Почему он так хочет моей смерти?…
Я с трудом подавила раздражение, внезапно возникшее к упрямой старухе.
– Это обыкновенная работа, Татьяна Петровна. Вы просто давно не имели дела с кино. И возраст, я понимаю.
– Да, я, должно быть, очень старая, – она с радостью ухватилась за эту мысль, – вы можете найти кого-нибудь помоложе. Возьмите другого. Возьмите гадину Фаину, я ее видела совсем недавно. Может быть, загоните ее в гроб, как загоняете меня, то-то будет подарок к моему юбилею… Она всегда меня ненавидела, так ненавидела, что загремела с язвой желудка в пятьдесят пятом году. Она была готова на любые подлости, особенно когда мне досталась роль в «Ключах от Кенигсберга»… Вы видели этот фильм? А мужа у нее я все-таки отбила. Был такой красавец генерал-майор Бергман, из поволжских немцев. Начштаба округа. О, это была шумная история, почти Шекспир… Вам нравится Шекспир, деточка? Так эта гадина из принципа осталась на его фамилии. Она и сейчас Бергман, а я-то, наивная, верила, что она уже подохла в каком-нибудь доме призрения… А тут объявляется… Она ведь тоже хотела получить эту роль, старая перечница…
Старая перечница Фаина, какой-то начштаба округа… Старуха бредит, явно нужно сказать Анджею, чтобы он немного ослабил натиск; еще несколько дней съемок такой интенсивности – и мы можем потерять актрису.
Тогда мне удалось вернуть Александрову на площадку. Ничего не значащий разговор забылся, а Братны по-прежнему вытягивал из нее все жилы, с фанатичным упрямством заставляя старуху играть угасание, предчувствие близкого конца.
И вот теперь этот конец, это угасание должно растянуться на две смены подряд: если понадобится, Братны закажет еще одну смену – три, пять смен… И никто не уйдет с площадки прежде, чем самый важный эпизод первой половины фильма – смерть старой женщины – не будет отснят. Братны нужна полная достоверность. Ни секунды не колеблясь, он заставил бы ее умереть по-настоящему, лишь бы достигнуть необходимого ему эффекта…
…К двум часам ночи все – от осветителей до оператора – были совершенно измотаны. Все, кроме Братны: казалось, в нем открылось второе дыхание. Никогда прежде я не видела его таким нестерпимо красивым. Под настойчивое жужжание камеры Александрова уже несколько раз теряла сознание в кадре – и Братны никому не позволил подойти к ней.
Серега Волошко, серьезно напуганный происходящим, хотел было выключить камеру – и тогда Братны ударил его: по-женски неумело и сильно.
– Снимай, сволочь! Ты должен все зафиксировать, слышишь?
– Да она же сейчас боты завернет, ты что, не видишь? Я на смертоубийство не подписывался! – Нешуточный испуг придал Сереге смелости.
– Ты подписался на кино. Ты профессионал, значит, делай, что тебе положено. Обо всем остальном буду думать я. И отвечать тоже.
– Мне говорили про тебя. Про твои штучки. Я не верил, а надо было поверить… Это не кино, это бойня какая-то…
– Только это и есть настоящее кино. Ты понял меня? Снимай! И не вздумай запороть мне последние кадры!
Взмокший, как мышь, Волошко подчинился. Но спустя полчаса мы были вынуждены прерваться. Старухе стало по-настоящему плохо. Ее отвели в гримерку и уложили на старый продавленный диванчик. Я, Анджей и Леночка Ганькевич остались с ней. Я – на правах ассистента по актерам, а Леночка – из чувства почти животной, всепоглощающей ревности. Рядом с Братны она не выносила никого, кроме себя.
Александрова едва дышала.
Братны опустился на колени у изголовья диванчика, взял сморщенную лапку актрисы и прижался к ней всем лицом.
– Я прошу вас, Татьяна Петровна, милая… Вы – самая лучшая. Никто, никто не сделает это блистательнее вас, никто не сыграет достовернее… Вы – актриса, о которой я мечтал всю жизнь… Вы – больше чем актриса. Любой режиссер скажет вам то же самое… Вы лучшее, что может быть в фильме. Без вас он мертв, без вас он ничего не стоит. Я прошу, соберитесь. Осталось всего несколько дублей. Нужно, нужно собраться… Если вы не сделаете этого – вся моя жизнь теряет смысл. И кино теряет смысл… Я прошу вас. Прошу…
– Неужели оставите без внимания такую страстную просьбу? – не выдержав, обратилась Леночка к Александровой. В ее выжженном голосе были угроза и мольба одновременно. Теперь я точно знала, как выглядит ревность.
И эта животная нерассуждающая ревность повела Леночку еще дальше.
– Старая сука, – не сдержавшись, сказала художница севшим от долго скрываемых страстей голосом, – не ломайтесь, старая вы сука!
В комнате повисла тишина.
– Пусть она выйдет… Пусть эта женщина выйдет, – тихо, но почему-то без злобы, сказала Александрова.
Анджей кивнул и поднялся.
– Уходи, – прошептал он и решительно взял Леночку за плечи.
– Не смей орать на меня! Плевать я хотела на твою копеечную работу. И на тебя вместе с ней.
– Пошла вон отсюда, тварь! И не смей появляться, пока я тебе не позволю.
Еще секунда, и Братны ударил бы художницу.
– Хорошо. Я уйду, но ты еще об этом пожалеешь.
– Давай-давай, чтобы духу твоего не было на площадке. Расчет получишь у Кравчука.
Только теперь я заметила, что Александрова с интересом наблюдает за происходящим. Отношения между актрисой и художницей по костюмам не задались с самого начала: возможно, все дело было в том, что молоденькая Леночка была слишком похожа на молоденькую Александрову пятьдесят лет назад. Возможно, все дело было в костюмах, которые Леночка создала специально для Александровой: все они были неуловимо похожи на саван, все они слишком явственно напоминали о смерти…
– Ты пожалеешь, Анджей, – продолжала бессильно угрожать Леночка, не двигаясь с места, – я еще устрою тебе кино.
– Пусть она выйдет, – снова попросила Александрова.
Анджей так толкнул Леночку, что она едва не упала. Плотно прикрыв дверь за художницей, он повернулся к Александровой:
– Все в порядке, Татьяна Петровна. Она вас больше не побеспокоит.
– Я не хочу ее больше видеть, – запоздало закапризничала старуха.
– Да. Я понял. Больше вы ее не увидите.
– Хорошо. Через двадцать минут я буду готова. – В интонациях актрисы прозвучали повелительные нотки: теперь, когда она интуитивно нащупала стиль общения с неистовым режиссером – этот непритязательный стиль назывался «рабочий шантаж», – она уже могла диктовать условия. Под угрозой срыва съемок Братны стал кротким, как овца. – А теперь, с вашего позволения, я побуду одна.
– Да-да, конечно. Мы подождем вас. – Анджей кивнул мне.
– Анджей, – голос Александровой остановил нас возле самой двери, – не обижайтесь на меня, молодой человек. Я еще не самый тяжелый случай.
– Что вы, что вы, – противно сюсюкнул Братны.
– Я знавала одну примку одного театрика. С кино у нее так и не сложилось… Так вот, эта гадина бросала в своих костюмеров букетами. А ей дарили в основном розы, этот высший генералитет был всегда очень консервативен, он считал, что актрисам нужно дарить только розы. Замечательные розы с замечательными шипами. Мне тоже дарили розы.
– Я учту, – не к месту ляпнул Братны. – Ева зайдет за вами.
– Не стоит, – отрезала старуха, – я же сказала, что приду сама. Через двадцать минут.
Мы вышли, осторожно прикрыв за собой дверь.
– По-моему, кое-кто научился ставить тебя на место, – не удержалась я.
– Не советую тебе этим злоупотреблять и об этом распространяться, – посоветовал мне Братны, выглядевший, как Наполеон после Ватерлоо.
– Да, я в курсе. Расчет всегда можно получить у Кравчука.
– Догадливая девочка.
– Хочешь кофе? – Кофе готовила Леночка Ганькевич. Когда-то я тоже знала несколько рецептов отменного кофе, но теперь предпочитала не вспоминать об этом, так же, как и обо всем остальном. Леночка же приносила кофе ежедневно и на всю группу в нескольких больших термосах. Дядя Федор даже предложил доплачивать художнице за хлопоты.
– Я не пью кофе, – брезгливо сказал Анджей.
…За то время, что нас не было на площадке, съемочная группа разбрелась по павильону, как стадо коров, потерявшее пастуха. У пятачка возле камеры жалась только одна дисциплинированная корова, или скорее теленок, – исполнитель главной мужской роли Володя Чернышов. Его присутствие на ночной смене было совершенно необязательным. Но он остался – пока на площадке был Братны, Чернышов не мог уйти никуда. С самого начала съемок он страдал синдромом всех новичков в кино – страстной влюбленностью в режиссера, взявшего его на роль. Это было совсем иное чувство, чем страсть, которую испытывала к Братны Леночка Ганькевич, но не менее сильное. И это чувство не создавало никаких дополнительных проблем. Братны мог приказать Чернышову сделать в кадре все, что угодно, – вскрыть себе вены, выброситься из окна, изнасиловать героиню и всех подруг героини, – и Чернышов сделал бы это. «Испепеляющая страсть всегда безнравственна, иначе она не была бы страстью», – любил шутить Братны по этому поводу. Пожалуй, если бы режиссер захотел, у перспективного, легко внушаемого актера открылись бы стигмы…