Карл, герцог - Александр Зорич 12 стр.


– Ну ты-то хоть понял? – спросил Сен-Поль у Жювеля.

– Понял. А не убьется?

Больно он умный, Жювель.

– Если убьется – я тебя этой самой веревкой распилю надвое, – Сен-Поль указал на чудо-вервие Даре. Образ мыслей Жювеля графу очень не понравился. Не понравился, ибо в точности совпал с его собственным.

Сен-Поль уединился на том самом обратном скате холма Святого Бенигния, где намечались фортификационно мудрые «потайные ходы» и, с трудом собирая обрывки распуганных Жювелем мыслей, записал: «Славный император Карл Великий идет войной на сарацинов, истребляет и крестит их семь лет и берет Кордову. Испуганный Марсилий, эмир язычников…»

Землекопы принялись за работу и затянули гнусную песню. «Шибчее, братва, давай-давай!» – ободрял их Жювель ежеминутными вскриками.

Сен-Поль обернулся, собираясь всыпать трудовой капелле по первое число, но когда он уже открыл рот, его удержало одно соображение: молчать для этих работяг означает спать или быть мертвыми. И наоборот – работать значит горлопанить.

Сен-Поль подошел к ним, сообщил, что через час приедет с проверкой, посулил по два су[66] сверху, если они к его возвращению успеют углубиться на длину лопаты, и поехал куда глаза глядят. Графу были необходимы покой и уединение.

34

«Славный император Карл Великий идет войной на сарацинов, истребляет и крестит их семь лет и берет Кордову. Испуганный Марсилий, эмир язычников, собирает в Сарагосе военный совет. Его приспешник Бланкандрен предлагает откупиться от Карла Великого баснословно богатой данью, чтобы тот ушел обратно во Францию. Марсилий принимает его совет как единственно разумный, ибо воевать против Карла, его отважных рыцарей и, главное, непревзойденного воителя графа Роланда у язычников больше мочи нет.

Сарацинское посольство во главе с Бланкандреном в лагере Карла Великого у стен Кордовы. Пэры Карла Великого обсуждают предложение Марсилия. Все находят его вполне пристойным, ибо уже устали воевать на чужбине, и только племянник короля граф Роланд – против. Решают все же принять предложение Марсилия, а послом с подачи Роланда выдвигают злонаветного Ганелона. К слову сказать, отчима Роланда.

По пути в Сарагосу Ганелон, истово ненавидящий Роланда, и сарацин Бланкандрен сговариваются погубить доблестного графа. Втроем с Марсилием они составляют такой план: принять условия императора Карла, выплатить ему дань и отослать французам своих заложников. Император Карл пойдет домой, а с подачи Ганелона Роланд будет назначен в арьергард войска. И здесь на него нападут тьмы сарацинов.

Все по уговору. Карл уходит во Францию, а Роланд, скрепя сердце, во главе двенадцати пэров и двадцати тысяч наилучших воинов остается держать Ронсевальское ущелье.

Их догоняют четыреста тысяч язычников во главе с Марсилием. Соратник Роланда Оливье просит графа затрубить в могучий рог Олифан, чтобы вызвать на подмогу французское войско во главе с Карлом Великим. Но, ослепленный собственной доблестью, Роланд отказывается взывать к императору о помощи, и случается величайшая битва меж паладинами и неверными, какую только знают хроники, ибо никогда еще не выходило в поле разом столько знатных и достойных бойцов, и никогда еще не было явлено небесам столько отваги и коварства, как в день Ронсеваля. Также в день Ронсеваля надо всей Францией бушевала буря, сверкали молнии, хлестал дождь и просыпался град размером с гусиное яйцо. В некоторых графствах колебалась земля и люди полагали, что настал день Страшного Суда. Они ошибались – то был плач по Роланду.

Свершив десятки достославных подвигов, которые будут явлены взорам на фаблио в наиполнейшем и блистательном великолепии, почти все пэры и прочие воины погибают. Теперь уже сам Роланд предлагает затрубить в Олифан. Но на этот раз возражает Оливье. Он говорит, что теперь было бы бесчестьем звать императора на помощь – ведь их руки уже окровавлены до самых плеч. И он, Оливье, и Роланд погибнут здесь и сегодня. Но архиепископ Турпен, вмешавшись в их спор, все же склоняет Роланда вострубить. Ибо, говорит Турпен, хотя они и погибнут все, но император Карл, явившись на бранное поле, отомстит за их гибель.

Роланд трубит. От натуги у него лопаются виски и уста обагряются кровью. Но его усилия не напрасны. Карл услышал зов Олифана за тридцать миль и ведет войско на помощь Роланду.

Сарацины, заслышав переливы боевых труб французов, ударяются в бегство. Но к этому времени, увы, из христиан в Ронсевальском ущелье живы только трое – граф Роланд, Оливье и архиепископ Турпен, причем все трое при смерти.

Оливье и Турпен испускают дух на руках у Роланда. Граф идет умирать на холм меж двух деревьев. Случайно уцелевший язычник нападает на Роланда, и граф, защищаясь, мозжит ему голову Олифаном. Тем подвигом Роланда и положен предел существованию дивного рога, ибо Олифан раскалывается надвое. Потом Роланд трижды и оттого втройне безуспешно тщится сокрушить могучий Дюрандаль о каменные глыбы, ибо не желает, чтобы столь светлый меч, в рукоять которого вделаны зуб Петра, власы Дениса, кровь Василия и обрывок риз Марии-приснодевы, попал в руки к сарацинам.

Вслед за тем Роланд обращает лицо к Испании, дабы император Карл видел, что граф погиб, но победил в бою, и кается в своих…»

Дальше было еще немало. Нападение мстительного Карла на Сарагосу, истребление неимоверного числа язычников при соответствующей экзекуции их поганых божеств, разоблачение и казнь злонаветного Ганелона. Но таблички закончились.

Утомленный письмом по воску, сам сплошь как воск, Сен-Поль был насильственно вышвырнут из компилятивного транса и в сердцах констатировал по солнцу, теням и острому голоду, что прошел отнюдь не унитарный час, отнюдь не манихейские два, а тринитарные три[67] – вполне в духе «Роланда». Он опаздывает!

Сен-Поль вскочил на ноги. Граф был зол, причем исключительно на самого себя, а это наипоследнее дело. Он, не глядя, всадил стило в ствол дерева, под которым творил либретто, вскочил в седло и погнал коня к холму Святого Бенигния.

35

– Смотри, какой интересный мужчина, – сказала Гибор в спину стремительно уносящемуся по тропе меж кустов боярышника всаднику.

– Чем же он интересный? – ревниво осведомился Гвискар.

Отношения у них в последнее время неважные. Оба прекрасно понимают, что природа глиняных людей сильнее их, оба знают, что лично из них двоих не виноват никто, и все же. Гвискар склонен обвинять свою морганатическую супругу в бесплодии. Гибор Гвискара – в мужской немочи. Нет, Гвискаров уд по-прежнему исправно распаляется для страсти, но его семя не всходит в богоданных теплицах Гибор. И так не только с нею – это проверено. Далее. Чего стоили семьсот семьдесят семь флорентийских ночей, когда Гибор под предлогом преодоления глиняной природы предавалась беспутству с воистину хтоническим рвением! Но и он, Гвискар, хорош – сколько италийских матрон совращено без толку, сколько алхимических штудий проведено впустую!

Но сейчас ревность Гвискара лишена оснований – когда глаза Гибор смеются так, это означает именно поверхностное ха-ха и точка, а не сто пятьдесят страниц «Любви Свана», открытых плюс-бесконечности.

– Он интересный тем, что у него вся спина в черной саже, – говорит Гибор. – А еще тем, что бежит прочь, бежит в Париж, но пока еще сам не знает этого.

36

Шестой аргумент, преподанный через надъестественную природу фаблио[68]

(Граф Жан-Себастьян де Сен-Поль)

Я не знаю, каким законам подчиняется бургундское фаблио, какие послушники льют воду на эту грандиозную мельницу, откуда в действительности и какие предписания получают люди и предметы. Поверить своим глазам значит купить за грош шелковый отрез длиной в семнадцать миль. Не поверить – значит проснуться. На фаблио в ушах свиристят флейты; флейты, которым послушны хрустальные сферы и пыль под ногами бойцов. Над телом Тристана плачут жаворонки, над сечей парит Сигрдрива.[69]

Я не знаю как устроено фаблио, я знаю лишь каково оно – яблоки сочатся кларетом,[70] поутру на клинках прохладной испариной проступает амбра, забытая в земле стрела прорастает омелой. Когда всадники три часа кряду избивают друг друга молотами и шестоперами, из-под распотрошенных лат брызжет клюквенный морс, а на всю округу разносится смех перепачканных, облизывающих пальчики виконтесс. На бивуаках сарацины жарят быков, а христиане – подсвинков, невольников обносят воблой и чечевичной похлебкой, кенарям подают просо, детям – сахарные головы. Горбатые карлики стоят по струнке, со свечами в три собственных роста, и между ними, как по аллеям камелотского парка, можно гулять так и этак: по левую руку прехорошенькая содержанка, по правую – бывалая сука с четырьмя щенками, сзади – два валета, волокущие корзину с обильной закуской.

Мне никогда не участвовать в фаблио, не понять его. Мой удел – числиться распорядителем и, распоряжаясь, надзирая, обустраивая, с восхищением и тайной завистью подмечать, как через все мои старания на Общественные поля нисходит божественный хаос.

37

[71]

В первый день Мартин, избавленный от каких-либо обязательных повинностей по причине будущего высокого предназначения, разбавлял своим присутствием зрителей, сплошь дам. Их обожательное жужжание, не знающее границ очарование восхищенное не давало ни на миг сосредоточиться на чем-то, самое «что-то» ускользало неуловимое от аналитики и эфики,[72] от попыток прокомментировать видимое в силу собственно нескончаемых посторонних комментариев к тексту-действу, которое и впрямь изумляло, фаблио.

У руин разграбленной Кордовы господа рыцари, докрестив язычников, загрузив трофеями трофейные же подводы, сели в скудной тени олив – к зрительницам достаточно близко, чтобы те внимали им без затруднений, от зрительниц достаточно далеко, чтобы не смущать их бранной вонью, которая, не исключено, для них самое то. По крайней мере, так нашел Мартин, тщетно гадавший, под каким из шикарных армэ,[73] страусиные перья льющих на плечи и спины счастливцев, красные, синие, буйные яичножелтые перья, кичливые метафоры париков и рукодельных букетов, – под каким из жабских забрал кроется кто, под каким – кое-кто, а под каким – никто.

Карл Великий – не Карл. Значит, как Мартин и думал, граф Шароле – Роланд, нехотя поднявшийся, вальяжно сорвавший маслину и задумчиво сплющивший ее в железных пальцах. Только Карл может вести себя так на военном совете – он играет с публикой, как Карл, он совлекает шлем, как Карл, он отирает лицо услужливо поданным кружевным платком, он говорит: «Марсилию не верьте», и Мартин, вздрогнув от прикосновения чужих пальцев, нежными щипцами ложащихся на его шею, понимает, что Роланд – Луи.

«Роланд – Луи, император – один англичанин, друг герцога Филиппа, и среди пэров Карла тоже нет», – шепчет ему в ухо хозяйка чужих пальцев и теплого дуновения. «Ну и что?» – отстраняется Мартин, смешавшийся и подавленный. «Пойдем поищем», – не отпускает она.

Возле Кордовы действительно делать больше нечего. Ганелон, чья неуклюжесть известна Мартину с младых ногтей, роняет железную перчатку, и огромная стая воронов, скольких не соберешь со всех рыцарских романов, с навязчивым гомоном покидает кроны олив. Все в мире не так, и Мартин сдается.

38

Обитель язычников удалась бургундам под умелым руководством Альфонса Даре на славу. Так всегда – сердце тьмы выходит и живописней, и убедительней, чем парадиз, Аваллон[74] или королевство Артура. Быть может потому, что через него прошли все или почти все (в этом «или» – полные звезд и мишуры бездны еретических теологий), а вот в Элизиуме побывали очень и очень немногие, и уж совсем немногие бодхисатвы отважились из него вернуться (и здесь все религии прискорбно единогласны). Так думал просвещенный Гвискар.

Угольно-черный дворец сарацинов с трех сторон обрамлял жесткий квадрат площади, над которой победительно довлели идолы Аполлена, Тервагана и Магомета,[75] вознесенные на вершину неороманской колонны. В узких окнах дворца то и дело проскакивали багровые языки огня, а из-под земли неслось зловещее бормотание страшно подумать кого. Под колонной на змееногом троне восседал Марсилий в окружении тьмы сарацинов, а перед ним стояли Бланкандрен и Ганелон, предатель библейского масштаба.

И несмотря на то, что все это приторное инферно[76] было похоже на реальную Альгамбру реальных сарацинов как кизяк на шоколадку, замкнутый Гвискар, жизнелюбивая Гибор и еще две сотни зрителей из числа завсегдатаев публичных казней испытывали единый и неподдельный катарсический[77] спазм, в котором смешивались ужас, негодование, трепет и, на правах сопродюсера, – уверенность в конечном торжестве католического воинства над поганскими душегубами, почерпнутая из либретто господина распорядителя.

Когда все было окончено, когда Ганелон, набрав полные седельные сумы иудиных сребреников и сверхсметных шелков, вскочил на коня и погнал его обратно к ставке императора Карла, а язычники, похохатывая, сели точить сабли и зубы на графа Роланда, Гвискар деликатно кашлянул и, обратившись к своему соседу по катарсису, осведомился:

– Простите мне мое праздное любопытство, монсеньор, но, как я мог понять по акценту, в роли главного предателя французских интересов вполне логичным образом выступает англичанин.

Сосед Гвискара, знаменитый дижонский ростовщик Тудандаль – лицо низкого ремесла, категорически лишенное доступа к участию в фаблио, но зато именно в силу специфики своего щепетильного ремесла ведающее о Бургундском Доме и его сателлитах решительно все – разлепил тяжелые персидские губы и снисходительно сообщил:

– Нет, монсеньор. Злонаветный Ганелон – это некто герр Дитрих из Меца.

И, досконально обсосав в своих великолепных губах новый пакет информации, добавил конфиденциальным тоном:

– И вот это уже вправду логично.

Гвискар не до конца понял, что по мнению его собеседника представляется логичным – немецкий генезис Ганелона, мецский генезис Дитриха или равная злонаветность актора и его фаблиозного образа, но переспрашивать не стал.

– Благодарю вас, монсеньор, – учтиво кивнул он Тудандалю. – Вы удовлетворили мое любопытство целиком и полностью.

Тудандаль, который рассчитывал на длинный-предлинный обмен свежими сплетнями, был в глубине души уязвлен умеренностью познавательного аппетита Гвискара и, иронично прищурившись, осведомился:

– В самом деле? Целиком и полностью? А вы знаете, кто его приемный племянник?

– Знаю, – отрезал Гвискар. И поскольку поначалу впечатлявшее замогильное бормотание под сарацинским дворцом теперь, когда перфорированный круг «шумомелодийной клепсидры» Даре пошел на пятнадцатый повтор одного и того же, звучало мучительным мушиным жужжанием, раздраженный Гвискар, не стесняясь, добавил: – И не приведи Господь вам, монсеньор, рассказать мне животрепещущую новость о том, что сей племянник влюблен в Марсилия Сарагосского, который есть Карл, граф Шароле, сын добрейшей герцогини Изабеллы.

39

Когда мы отыскали Карла, о да, мы, разумеется, милочка, отыскали Карла, он так и сказал, что теперь это будет для него всегда «отыскать Карла», он сказал еще, вдобавок ко всему остальному: «Я убью графа Шароле». Я нашла очень забавным, что такой, такой, я даже затрудняюсь сказать кто, может умышлять против жизни графа Шароле, и как, правда, интересно, это у него выйдет, а он ответил: «Если я скажу тебе как, тогда об этом узнают все, и мне уже не добраться до него никогда». Понимаешь, мы лежали на мягком мху, в укромнейшем местечке, очень далеко от всех остальных, и я очень испугалась. Он мог задушить меня и уйти. А бежать через ночной лес нельзя, и я подумала, что надо самой задушить его, но, понимаешь, вино с корицей, которым поначалу были полны наши бутыли, вновь вспыхнуло во мне, и я нестерпимо, нестерпимо захотела опять найти Карла, я не могла думать о том, чтобы его задушить, да и как задушишь ребенка, пусть он даже не ребенок и собирается убить графа. А утром мы пошли на равнину, где наши бились с маврами, и целый день ели жирных каплунов с перечною подливкой, пили нектар, и когда Мартин глядел на графа, он глядел на него совсем иначе, не так, как раньше, что, впрочем, неудивительно, ведь граф в обличье Марсилия был подлинный дьявол, и когда он клекотал «Je renie Dieu!»[78] и вышибал из седла доброго христианина, все трепетали в ужасе и отвращении. Впрочем – и это меня не удивляет – он тем более затмевал собою всех и даже Роланда, даже Роланда.

Назад Дальше