– Вы давить и поворачивать. Я страдать; я отпускать. Теперь вы. Сами.
Он снова взял тебя за руку. Вспоминая, оживляя память тела, ты накрыла, взяла, нажала и повернула. Вышло скверно. Маэстро никак «не страдать» и меньше всего «отпускать». Еще раз. Уже лучше. Но профессиональная хватка старика, будучи предельно аккуратной, все-таки напоминала кандалы.
– Не дерать, как я, Эрьза-сан. Дерать как я – и вы. Вместе.
Маэстро Таханаги на миг отпустил тебя, прокашлялся – и снова потянулся к твоему запястью. На территории училища тебе было тяжело работать, сказывалась общая аура, но сам айн не был «Варваром»; а значит…
Отвести глаза удалось не вполне.
Старик промахнулся, но успел вернуть движение обратно, зацепив тебя пальцами на излете. Вспоминая азийскую науку, ты взяла, надавила и повернула, добавив крохотную мелочь.
В миг поворота айну показалось: мякоть его ладони пронзила раскаленная докрасна игла.
Нет, он не крикнул.
Просто отпустил.
– Эрьза-сан – верикий ученик. Она ручше старый Таханаги. Она дерать как он; и как Эрьза-сан. Выходить много ручше. Много-много. Это жизнь высокий искусство. А это, – айн кивнул в сторону унтера Алиева, – смерть. Красивый, почетный смерть. Харакири. Вы понимать?
Ты встала со скамеечки и тронула твердое, совсем не старческое плечо маэстро.
– Спасибо, – сказала ты. – Спасибо за науку.
– Вам спасибо, Эрьза-сан. Теперь айн иметь ученик. Настоящий ученик. Который ручше учитерь…
От площадки вновь послышался звон клинков. По счастью, «нюхачи» были слишком заняты объяснениями Алиева, чтобы отловить твой мелкий «эфир». Глупо, Княгиня! – не следовало бы привлекать внимание, тем паче на территории училища.
Или отловили? просто виду не подали?!
Заметки на полях
Очень трудно увидеть что-то в узких глазах айна. Но если очень, очень постараться, то встанет из тумана:
…гора.
Нет, не просто гора – вулкан. Потухший вулкан. Бывший. Взбегают вверх по склонам низкорослые сосны, курчавятся темной зеленью, словно шерсть невиданного зверя. Выше, выше… закончились сосны. Голый камень – безучастный к дождю и ветру, солнцу и снегу. Еще выше. Белая снежная шапка венчает конус вулкана. Стылая, холодная мудрость старости.
Но если задрать голову, да так, чтоб шапка свалилась, – видите? Над самой вершиной, в прозрачной небесной голубизне курится тонкая струйка дыма.
Таится огонь в недрах.
Ждет.
* * *
Первый год жизни в качестве негласного сотрудника (в качестве жены Циклопа? смешно…) ты никак не могла преодолеть внутренний порог.
Нервничала.
– Эльза Вильгельмовна! голубушка! позвольте открыто, по-стариковски – все хорошеете, душенька!..
– Полно вам насмешничать, Антон Глебович!..
Боялась.
– Р-рота! Р-равнение напр-р-раво! на ее светлость!..
– Ах, мальчики! милые мои мальчики!..
Вздрагивала невпопад.
Старалась чаще заезжать в училище – якобы за мужем, якобы страстная, вздорная любовь на закате дней! – чаще бывать в присутствии старших преподавателей, господ облав-юнкеров… Улыбалась, скрывая тошноту; болтала о пустяках, когда хотелось бежать куда глаза глядят; кокетничала напропалую, мечтая об одном – домой, рухнуть пластом на кушетку, и…
Привыкала.
Любой маг бессилен в присутствии «Варвара». Добро б лишь он сам, облавной жандарм, цепной пес империи, был неуязвим для эфирного воздействия! – тогда можно было бы преградить ему путь другими, обычными людьми, отвлечь, задержать… уйти.
Нет.
Наверное, так действует на кролика взгляд удава. Опускаются руки, цепенеют; вместо Силы в животе скребется крыса ужаса; миг, другой, и сам ринешься в пасть с облегчением: прими, Господи, душу… не могу больше!
– Ваша светлость! Господин полковник просили уведомить: вынуждены задержаться по работе!
– Опять? Нет, это невыносимо…
Джандиери не торопил. Как-то обмолвился:
– Подожди. Когда сложится, тогда сложится.
У Друца «сложилось» почти сразу: на пятый месяц Валет уже вовсю балагурил с дядьками-наставниками, стрелял папироски у облав-юнкеров, душеспасительно беседовал с отцом Георгием и шутил заказанные ему полковником шутки.
Зарубки на рукояти кнута делал: восемь «нюхачей» помог выявить, за двоих Циклоп лично хвалить изволили, с глазу на глаз, в кабинете!
Значит, две зарубки – поглубже.
Ты завидовала рому. И однажды…
– Здравствуйте, Эльза Вильгельмовна!
Они стояли у входа в Оперный театр, на углу Екатеринославской улицы и Лопанской набережной. Двое: курсовой офицер Ивиков, как и Джандиери, бывший облавник – и преподаватель фортификации, чью фамилию ты забыла, а облав-юнкера звали его Барбет.
– Добрый вечер, господа! Кто сегодня дирижирует? Вильбоа?
Мужчины переглянулись.
– Видите ли, Эльза Вильгельмовна… Уж простите нас, солдафонов! Мы, собственно, проветриться вышли!..
Две руки одновременно указали наискосок через Екатеринославскую, на вход в ресторацию «Богемия».
Был март, с крыш капало; орали коты, мня себя итальянскими тенорами; готовился дирижировать оркестром знаменитый Вильбоа, автор романсов и оперы «Параша», – а ты смотрела на Ивикова и Барбета, чувствуя с изумлением: сложилось.
Могу.
Их самих – нет; но в их присутствии – да.
– Не увлекайся, – осадил тебя Джандиери, когда ты рассказала ему обо всем. – Через неделю станем тебя пробовать. И только с моей санкции: место, время, сила воздействия… Кстати, Ивиков в курсе твоего прошлого.
– Кто еще в курсе? – спросила ты, отвернувшись.
Князь промолчал.
А ты, Княгиня, – с этого мартовского вечера ты стала внимательней приглядываться к господам облав-юнкерам и училищным офицерам, чувствуя новую, удивительную свободу.
Все время казалось: это важно.
Это нужно.
Еще б знать: кому важно? для чего нужно?!
* * *
Преодолевая странное отвращение, ты посмотрела через плац. Раньше смотрелось куда легче; теперь же словно второй Таханаги вцепился сзади в голову, мешая шее ворочаться.
Знаешь, Княгиня… нет. Ничего-то ты не знаешь.
И врут умники-философы, утверждая, что нельзя дважды войти в одну реку! – вон она, река, и плещутся в ней по второму разу унтер Алиев с шашкой, портупей-вахмистры с их намерениями сдать зачет любой ценой. Все как раньше. Но что-то изменилось: малозаметно, плохоуловимо, и Сила тебе не поможет разобраться в изменениях облав-юнкеров, сокрытых от мага призрачной броней.
Смотри внимательней, Княгиня!
Просто смотри, без финтов…
Ты смотрела, понимая: сдадут. Еще миг, и унтер кинет оружие в ножны, остановив урок. На сей раз – сдадут. Взвизгивают эспадроны, притоптывают сапоги, бранится по-аварски кривая шашка…
«Поняли, желторотики?» – это шашка спрашивает.
«Да…» – это эспадроны отвечают.
Что поняли? в чем разобрались? о каких материях речь ведут? – не для тебя сказано-отвечено, девочка моя. Одно ясно: облав-юнкера фехтованию учатся, а тебе иное кажется – непотребство творится на площадке, чудовищное, противоестественное.
Унтер Алиев, чему парней учишь?!
– Мой учитерь говорить, когда пить горячий сакэ много-много… Он говорить: «Самурай надо писать стихи! Иначе не самурай; иначе демон Фука-хачи!» Вы писать стихи, Эрьза-сан?
Слова пришли сами:
Старик почмокал губами, будто пробовал на вкус сказанное тобой.
– Вам не надо узнать, Эрьза-сан. Вы – знать. Сейчас; здесь.
– Да, – машинально ответила ты, пытаясь не отвернуться от облавников; не спрятать голову в песок, подобно глупому страусу.
И встретилась взглядом с Алиевым, секундой раньше прекратившим бой.
С Пашкой Аньяничем, лихим портупей-вахмистром.
С тремя облав-юнкерами.
С четверкой мужчин, жандармов из Е. И. В. особого корпуса «Варвар»: один – бывший, трое – будущих.
С четверкой «Варваров», ибо нет меж них бывших и будущих.
Захотелось исчезнуть. Вжаться в стену административного корпуса. Забиться под скамейку; встать за спину старого айна.
Последний раз такие ощущения ты испытывала при аресте в Хенинге; помнишь?!
Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю залу, в отблесках и шепоте, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь. Он идет не спеша, и вся твоя Сила, удесятеренная Ленкой Ферт в платье цвета слоновой кости, расшибается о призрачную броню «Варвара», жандарма из Е. И. В. особого облавного корпуса при Третьем Отделении.
Пусто.
Холодно.
Некому петь кочетом.
Гаснут свечи в твоих глазах, глупая Рашка…
…Оно пришло рывком, понимание.
По-волчьи бросилось на добычу.
Как же ты не видела раньше: вот, вздымаются молодые груди, капли пота густо усеяли лбы, щеки, переносицу, красные пятна еще не угасли на скулах – но зачет сдан! Тела еще гасят физическое возбуждение, принуждая кровь размеренно струиться по жилам; но в душах возбуждения нет. Умер порыв; сдох шелудивым псом под забором, оставив сухой расчет своим наследником. Где ярость? обида? кураж где?!
«Делай как я! Спокойнее! Не к лицу… вам… будущим офицерам…»
Результат налицо.
Теперь всегда, в бою или на дуэли, близ аула Ахульго или на окраине Севастополя, они будут рубиться – спокойно.
Не бесстрастно, о нет!.. равнодушно.
«Самурай надо писать стихи! Иначе не самурай… иначе демон Фука-хачи!..»
Скакать на лошади; изучать фортификацию; стрелять из пистолета; любить женщину, мать, сына; ловить преступных магов, навеки облачась в свою призрачную броню, – равнодушно.
С равной… ровной душой.
Со второго этажа, из окна своего кабинета, на тебя укоризненно смотрел Циклоп.
Лоб почесывал.
VI. Друц-лошадник, или Бес в ребро
Спасай взятых на смерть, и неужели откажешься от обреченных на убиение?
Книга притчей Соломоновых
С утра все шло наперекосяк. Начался этот самый «перекосяк» с балагана: первый же доброволец из «щеглов» лихо кувыркнулся со спины гнедого трехлетки по кличке Гнедич. Надо сказать, кличка подозрительно смахивала на фамилию. И норов у жеребца был соответствующий: не злой, но ханжески-фамильярный. Протоиерейский норов. Взятки сахаром выпрашивал. А также большой был мастак надувать брюхо, дабы подпруга вскоре ослабла, и…
Ба-бах!
«Щегол» в пыли, Гнедич над ним, и в ухо фыркает: вставай, сын мой, давай мне вкусненького! Ах, не встаешь! – тогда я тебя, растяпу, зубами за воротник: подъем, кому сказано!
По рядам ехидные смешки гуляют. Не во множестве, как меж обычными желторотиками случается, грех напраслину возводить; но в количестве досадном. Будь на месте новичков господа портупей-вахмистры, в ста щелоках кипяченные, – бровью бы не повели; зато тебе, Друц, не до смеха. Вот ведь мимо фарта, баро! – тебе-то как раз хоть смейся, хоть плачь, вольному воля, а на «щеглов» напустился ястребом его рвение, Илларион Федотыч.
Изрядную выволочку учинил.
Не подобает, значит, будущим жандармским офицерам ржать, подобно длинногривым жеребцам или оболтусам-студентам, годным лишь морским свиньям клистиры ставить. Облавной «Варвар», рупь-за-два, должен быть сдержан и спокоен, чувств своих не выказывать (а лучше – вовсе не иметь таковых); над товарищем смеяться – чистый позор, и место ли таким пустосмехам в славном училище…
Смир-р-р-но!
Смех увял. «Щеглы» подтянулись, с каменными лицами внимая нотации Федотыча; дядька-наставник голоса не повышал, лишь время от времени лязгал глоткой, отделяя одну фразу от другой – словно затвор передергивал. А под конец своей воспитательной речи вдруг взял да и привел в пример тебя:
– Р-равнение налево! Извольте поглядеть: даже конюшенный смотритель хоть и штатский, а зубов не скалит. Потому как человек выдержанный и правильный. А вы… стыдно, господа!
Тебя же просто с утра хмурило, как небо перед грозой, – того гляди громыхнет меж бровями, и молоньи из глаз посыплются. Громыхнуло после, когда ты отчитывал нерадивых конюхов, прозевавших Гнедичеву шалость. Но «после» – оно и есть «после», а тогда, с утра, предстояло давить фасон перед облав-юнкерами, джигитовку обещанную показывать.
Всю упряжь, не доверяя больше никому, ты проверил самолично. Ворча, там подтянул, тут поправил – скорее для порядку, чем по необходимости.
– Готов, Ефрем Иваныч? – подошел сзади вахмистр; и ты впервые на самом деле не услышал его шагов!
– Так точно, Илларион Федотыч.
– Тогда, рупь-за-два, я им пару слов скажу напоследок. А как рукой отмашку дам – выезжай, значит.
Ты угрюмо кивнул.
Из головы не шел давешний разговор с отцом Георгием и вспышка раздражения у Акулины. Тебя душевно огорчало, что двое близких тебе людей рассорились из-за ерунды. Батюшка ли виноват? Акулька языкатая? беременность ее? – или вчерашняя «присуха» на даче?!
Если уж Княгиня отсушить не может…
Предчувствие грозы наползало отовсюду; буря вызревала, пронизывая воздух кипящим дыханием, близилась с каждой минутой. Ай, глупый ром! – ну давай пропустим грозу через себя, сделаем своей, сами грозой станем, увидим, поймем, разберемся…
Теплая волна лениво плеснула в животе (изжога мажьей удачи? содовой хлебнуть не хочешь?!) и бессильно откатилась обратно. Без толку. Пахнет жареным, горелым пахнет, а из чьего двора – не разобрать. Совсем плохой стал, баро, старый, бестолковый…
Правильный.
И отмашку Федотыча тоже проморгал. Пришлось вахмистру окликнуть тебя: эй, рупь-за-два!.. лишь тогда очнулся. В седло взлетел по-молодому, разом оставляя на грешной земле все тревоги-печали – конь! ты! небо! ну, и еще где-то там, далеко внизу, – бубен, в который бьют копыта.
Ветер шибает в лицо свежестью прохлады, щемящей полынью осени; и последней, невозможной свободой.
Серая вата неба – в клочья.
Земля под копытами – безумной каруселью, кровавым золотом осенних листьев, вздыбленных ветром.
Ай, мама, мчусь по небу, рассыпаю звезды-искры!.. Ай, по небу, ай, по жизни, жизнь промчится – ай, по пеклу!.. Нет коня Гнедича, нет Дуфуньки-рома – дивный китоврас из сказки, вдрабадан пьяный волей-волюшкой, баламутит землю с небом; хмель этот кружит голову не только тебе, но и стене живых мундиров – стоят! рты пораскрывали! едят глазами живой смерч! Сказку им не увидеть, на другое натасканы, слепы к сказкам, но что видят, того мундирам достаточно… Угомонись, Валет Пиковый! Не финти сверх меры! Пусть мальцы видят свой завтрашний день, нужное, к чему сами стремиться должны; пусть научиться захотят – а не опустят потерянно руки: «Ну, так я никогда не сумею!..»
Угомонился.
Урезонил себя.
Подавился финтом; надел на свободу уздечку.
Все правильно сделал, как и положено человеку казенному, а не лошаднику гулящему, у кого один ветер в башке свищет. Федотыч кивает одобрительно: молодец, значит!
Молодец так молодец. Вот только отчего тошно молодцу? Будто сам себя влет сбил, заарканил, взнуздал…
Ай, мама!.. Сквознячком от господ облав-юнкеров потянуло. Заныло в крестце; хрустнули суставы. Каторга в душе плеснула, обдала зябким воспоминанием. А двое из первой шеренги с ноги на ногу переступили. Конопатый правофланговый за живот волей-неволей ухватился – брюхо пучит, что ли? вот незадача! – а рядом у красавчика, у дамского угодника, щеку нервным тиком дернуло.
Ноздрями оба трепещут; глазами вокруг себя шарят, будто видели тень шалую, невозможную, да учуять-разглядеть опоздали – чью?!
Зато друг Федотыч все, что ему надо, разглядел.
Взял, рупь-за-два, на заметку.
Быть парням «нюхачами».
– …быстро ты сегодня, Иваныч. Выдохся, а?
– Да просили тут не увлекаться. – Кривая ухмылка в ответ. – Вспомнить бы: кто просил? А, Федотыч?..
– Спасибо, Иваныч. Уважил. Не горюй, на твой век что коней, что парней… Гляди, никак из училища скачет кто?!
– Конюшенного смотрителя Вишневского к господину полковнику! Велено прибыть без промедления!
Неужто гроза изволила пасть на голову? Из-за подпруги ослабшей? из-за смеха облав-юнкерского?! из-за финта шалопайского?! Чарку б водки сейчас, да нельзя. Правильный ты отныне человек. Выдержанный.