Кроссворд для Слепого - Воронин Андрей 6 стр.


Фима на службу не ходил: считал это делом ниже своего достоинства. Зарабатывал на жизнь, как любил говаривать сам, талантом. Играл на трубе в похоронном оркестре. Досконально он знал лишь одну мелодию – похоронный марш Шопена, но исполнял ее только за деньги.

Жил он в самом центре города, неподалеку от витебской ратуши. Его старый бревенчатый дом больше напоминал деревенскую избушку, чем городское жилье. Стоял в овраге, неподалеку от реки – Двины, вплотную примыкая к двухэтажному кирпичному дореволюционному дому. Дом тот совсем обветшал, жильцов из него выселили три года назад, и, поскольку никакой архитектурной ценности он собой не представлял, его собирались снести вместе с халупой Лебединского. Но горисполкому не повезло. Халупа принадлежала Фиме Лебединскому на правах собственности, и он упрямо отказывался сменить ее на квартиру в новостройках.

Приятели-жмуровики, наведывавшиеся к холостому Фиме домой выпить дешевого вина, недоумевали:

– Соглашайся на снос, квартиру получишь плюс деньги.

– Я не доставлю им такого удовольствия, – гордо заявлял Фима, оглядывая свои владения, состоящие из комнаты, сплошь забитой рухлядью, и небольшой кухоньки, правда оснащенной всеми удобствами.

В шестидесятые годы отец Фимы добился-таки подключения водопровода, газа и канализации. Сделать это оказалось не так уж сложно. Все коммуникации были подведены к соседнему дому. Кухня являлась одновременно и ванной комнатой, и прихожей, и даже туалетом. Унитаз от плиты отгораживал старый буфет, а дверью в него служила ситцевая занавеска. Старая чугунная ванна стояла в самом центре кухни, и в обычное время использовалась как стол – ее накрывали досками.

Фима больших денег не зарабатывал. Последние годы горожане стали чаще ходить в церковь, и священники учили прихожан, что музыка на похоронах так же неуместна, как и обильная выпивка.

Покойная мама Фимы любила приговаривать, что если еврей пьяница, то это беда, а если дурак, то это уже национальная трагедия. Фима являлся всего лишь бедой еврейского народа. Выпить он любил. Иногда на неделю уходил в запой и мог даже кое-что из вещей поменять на водку или «чернила». Правда, свято берег черный строгий костюм с белой рубашкой и галстуком да сверкающую медную трубу.

Когда он выходил из запоя, ему становилось стыдно. Стыдно смотреть в глаза людям, стыдно заходить в магазин, стыдно смотреть на собственное отражение в зеркале. Из этого гнусного состояния Фима придумал два выхода. Он запирался в доме, включал старый проигрыватель, ставил поцарапанный виниловый диск, а их у него имелась довольно большая коллекция, и в забытом всеми доме звучал Армстронг, Дюк Эллингтон, а Фима подыгрывал знаменитостям на трубе.

К этому способу Фима прибегал довольно часто, но иногда использовал и второй: клал в карман паспорт, шел на вокзал, садился на электричку и перекладными добирался до Москвы. Если его и ссаживали контролеры, то Фима не расстраивался, садился в следующий поезд.

В Москву он ехал не наобум. В российской столице жил его родной дядя Яков Наумович Кучер, человек положительный во всех отношениях, великолепный стоматолог, раньше работавший в поликлинике КГБ, а в последние годы развернувший частную практику. Сильноначитанный, хорошо образованный москвич, чтивший при этом своих витебских предков: в большой комнате его квартиры висели три портрета, написанных еще до войны, в тридцатые годы, его дядей, студентом Витебского художественного техникума. Техникум был преобразован в ставшее потом знаменитым на весь мир художественное училище, в котором преподавали в начале двадцатых годов такие величины, как Шагал, Малевич… Во времена Сталина об этом старались особо не вспоминать даже преподаватели, они прилежно учили студентов работать в стиле соцреализма. Как-то, в порыве родственных чувств, студент решил нарисовать портреты своих братьев-благодетелей: железнодорожника – будущего деда Фимы Лебединского, военного и фельдшера. Поскольку денег на покупку нового холста и подрамников не было, он на чердаке мастерских техникума отыскал старые работы, выполненные в чуждом соцреализму духе, спрятанные туда политически осторожным завхозом, и со спокойной совестью записал их не масляной краской, а более дешевой и легкой в работе водорастворимой темперой. Все четверо братьев: и железнодорожник, и военный, и фельдшер, и сам художник погибли в войну. Кто в гетто, кто на фронте, а портреты остались у родственников. Яков Наумович собрал их вместе, вправил в одинаковые рамы и вывесил в своей гостиной.

Стоматолог беспутного витебского племянника недолюбливал, но куда денешься – родственник… Приходилось принимать.

Приехав в первопрестольную, Фима врал дяде, что у него разболелся зуб, и Якову Наумовичу приходилось менять пломбы, сверлить дырки, ставить коронки. Спиртного Фиме он не наливал принципиально, а тот и не настаивал. Жил в дядиной квартире, отъедался, без алкоголя здоровел лицом, раздавался телом.

Но проходила неделя, и Фима обязательно срывался. Пока Яков Наумович практиковал в клинике, он шел в гастроном, прихватив с собой из дядиного холодильника иногда замороженную курицу, иногда кусок купленного на базаре мяса, и менял съестное на водку. Пил непременно в одиночестве на дядиной кухне. Когда же Яков Наумович возвращался с работы и делал выговор племяннику за неумеренную выпивку, Фима набрасывался на него с упреками: мол, денег у тебя немеряно, жалеешь единственному племяннику лишний рубль на жизнь подбросить.

В спор пробовала вмешиваться жена Якова Наумовича, но стоматолог мягко останавливал ее:

– Фима мой племянник, а не твой. Я с ним сам и разберусь.

Обычно заканчивалось тем, что дядя давал Фиме немного денег на жизнь, покупал ему билет в купейный вагон, оплачивал проводнице белье, и Фима возвращался в родной Витебск, чтобы снова играть на похоронах и подыгрывать пластинке, с которой звучали великие музыканты прошлых лет, на сверкающей медной трубе.

Но на этот раз денег Яков Наумович Фиме на обратную дорогу в Витебск не дал: многолетняя традиция прервалась. Не потому, что было жалко, а из принципа. Фима требовал купить билет ему не на поезд, а на самолет, хотя самолеты летали только в Минск и в Брест, прямого рейса до Витебска из Москвы не существовало.

– Ни копейки ты от меня не получишь! – твердо сказал Яков Наумович и посмотрел на жену.

Та, как всегда, согласилась с мужем и кивнула.

– Ну и не надо, жминда старый.

Фима осмотрелся. На стене в комнате висели три портрета – старые, написанные еще в тридцатые годы дядей Якова Наумовича, а значит, двоюродным дедушкой Фимы Лебединского, студентом Витебского художественного техникума.

Портреты, надо сказать, были выполнены в хорошей академической школе, полностью отвечали духу тридцатых годов. На центральном был изображен железнодорожник в форме. Особенно тщательно были прописаны молоток и штангенциркуль на кокарде. Фима Лебединский внезапно припомнил, что железнодорожник – родной брат художника – его дед.

– Если вы жминдите дать мне деньги, тогда мы больше не родственники, тогда я забираю от вас дедушкин портрет, был бы он жив, денег бы мне не пожалел.

Фима, прежде чем Яков Наумович успел опомниться, подскочил к стене и сорвал с нее портрет железнодорожника.

– А ну, повесь на место! – взъярился Яков Наумович.

Но, как человек интеллигентный, по-настоящему кричать и ругаться, а тем более драться он не умел.

Фима взял его горлом:

– Чей он дедушка: мой или твой? – кричал Лебединский, размахивая портретом в тяжелой раме. – Я на него как две капли воды похож. Мой дед – не то что ты, жминдой никогда не был.

Деда Фима никогда не видел, тот погиб во время войны в гетто.

– Ну и задавись! Больше чтобы я тебя в своем доме не видел! – сказал Яков Наумович и удивился собственной смелости.

Фима зло хлопнул дверью и вышел на улицу. На пьяные мозги он воспылал любовью к своему погибшему в фашистском концлагере дедушке и твердо решил привезти портрет в Витебск. Шевельнулась было шальная мысль отделить портрет от рамы и продать ее за бутылку водки, но Фима сдержался. Добрался-таки до Белорусского вокзала и пустился в обратную дорогу на перекладных электричках. Его даже пожалели железнодорожные контролеры, когда словили под Смоленском без билета.

Фима показывал им портрет, плакал и приговаривал: «Мой дед тоже на железной дороге работал, его фашисты за это убили, а вы меня с поезда снять хотите».

Дома Фима долго думал, куда бы повесить портрет. В комнате он только ночевал, а все остальное время проводил на кухне – тут ел, играл на трубе, выпивал, один и с друзьями, смотрел старенький телевизор, мылся в ванне и даже ходил в туалет.

Деду он отвел место в простенке между окнами. Гвоздь вбивать не пришлось: Фима привязал портрет веревкой к водопроводным трубам. И теперь, когда к нему приходили гости, он с гордостью показывал на портрет, чувствуя себя чуть ли не потомственным дворянином.

– Это – мой дед. Железнодорожник. Его брат нарисовал. Он в Витебском художественном техникуме учился.

Теперь, даже оставаясь в одиночестве, Фима имел виртуального собутыльника. Наливал рюмку, поднимал ее, подмигивал железнодорожнику на портрете и говорил:

– Чтобы у тебя, дедушка, на том свете тоже было что выпить.

Приближался «Славянский базар». На его время городские власти старались задействовать всех, кто хоть что-нибудь умел делать, имеющее отношение к искусству. На каждой улице, на каждой площади планировались выступления: детские коллективы, самодеятельные театры, военные духовые оркестры. Фима, являвшийся главным диспетчером оркестра жмуровиков, тоже рассчитывал что-нибудь получить: во-первых, деньги заработать, во-вторых, себя показать.

Диспетчером его избрали не потому, что он имел большой музыкальный талант или организаторские способности, просто Фима, единственный из всех жмуровиков, жил в центре, и потому к нему легко было добраться заказчикам.

До фестивального амфитеатра, возле которого располагалось управление культуры, Фиме было идти пять минут: просто выбраться из своего оврага на центральную улицу и перейти трамвайные пути. Фима для визита надел белую рубашку, галстук, черный костюм, протер тряпкой поношенные ботинки. В общем, оделся как на похороны, что в его понимании значило «лучше некуда».

Прихватил с собой и гордость последних месяцев: один заказчик, не будучи в силах рассчитаться с Фимой деньгами, изготовил ему целую кипу визиток, нарядных, как елочные игрушки, тесненные фольгой в два цвета. С одной стороны на них значилось «Ефим Абрамович Лебединский. Руководитель духового оркестра. Обслуживание погребений и других семейных торжеств». Внизу карточки – телефон и адрес, с микроскопическим планом центра Витебска, где у реки поблескивал красной фольгой крест, очень похожий на могильный. С другой стороны текст был продублирован по-английски.

Разговор с управляющим отдела культуры состоялся недолгий:

– Здравствуйте!

– Здравствуйте!

– Я насчет участия в «Славянском базаре».

Управляющий секунд десять смотрел на Фиму, стараясь припомнить, кто он такой. Лицо ему было знакомо. Управляющий тоже жил в центре и пересекался с Фимой в гастрономе, но сейчас не мог признать в хорошо выбритом, одетом в строгий костюм пятидесятилетнем мужчине неряху в спортивных штанах и майке, выпрашивающим у продавщицы штучного отдела бутылку в долг.

Фима торжественно положил на начальнический стол переливающуюся всеми цветами радуги визитку. И стоило управляющему прочесть фамилию Лебединский, как он вспомнил прошлый «Славянский базар».

Фиминому оркестру отвели тогда для развлечения публики улицу подальше от центра, в районе медицинского университета. Пока было светло, музыканты играли то, что было заявлено в программе, причем играли профессионально, умудряясь обходиться без одного исполнителя. Кто-нибудь постоянно бегал в магазин за выпивкой. Когда стало темнеть и публика потянулась в центр города к амфитеатру, где начинался концерт, Фима поскучнел. За день он уже привык к славе и вниманию.

– Нас бросили, – грустно сказал он жмуровикам. И добавил: – Мы им еще покажем!

Он построил музыкантов на проезжей части улицы и повел в центр. Трубы надрывались «Маршем славянки». Милиция подумала, что так и надо. Публика на бродячий оркестр особого внимания не обращала: хватало и других развлечений. И уже на подходе к главной площади города Фима с ужасом понял, что он дошел до цели, но его никто не замечает. И он, сделав паузу, заиграл на трубе соло, вариацию на «Траурный марш» Шопена. Жмуровики тут же подхватили знакомую мелодию.

Фима играл самозабвенно, наверное, лучше, чем когда-либо до этого в жизни, импровизировал. Публика подтягивалась со всех сторон. Вначале думали, что это один из многочисленных праздничных перфомансов, но исполнение похоронного марша затягивалось, Фима Лебединский никак не мог остановиться.

И тогда охрана амфитеатра решила все-таки выяснить, кто это мешает выступлениям артистов. Фиму и весь его оркестр доставили в отделение…

– Ничего вы у меня на этот раз не получите, – твердо сказал управляющий отделом культуры, припомнив прошлогодние Фимины похождения, – даже на городской помойке я вам не доверю выступать.

– Почему?

– Сами знаете, – скомканная визитка полетела в урну для бумаг.

– На ваши похороны я играть не приду, – с выражением произнес Фима Лебединский, щелкнул каблуками как заправский белогвардейский офицер и резко склонил голову.

Он покинул кабинет, обуреваемый ненавистью ко всем чиновникам. Если раньше Фима иногда еще сомневался, стоит ли покидать халупу на дне оврага, то теперь решил твердо: такого удовольствия он им не доставит. К «ним» он причислял всех, кто был обличен хоть маломальской властью.

По дороге Фима зашел в гастроном. Продавщица водочного отдела, увидевшая его в костюме, при галстуке, онемела от удивления. Фима, выложив все деньги, какие у него имелись, купил три бутылки водки и, гордо держа их в руках за горлышки, спустился в овраг.

На лавочке у крыльца его уже поджидали двое жмуровиков, желавших первыми узнать от диспетчера, какая площадка в городе отведена им на время праздника. На другой заработок рассчитывать не приходилось. Люди словно сговаривались на дни проведения «Славянского базара», переставали умирать.

– Ну, Фима, не томи, – попросил барабанщик, завороженно глядя на искрившиеся на солнце бутылки с водкой.

– Не будет для нас праздника! – патетично воскликнул Фима, открывая дверь дома.

– Почему?

– Им не понравилось наше прошлогоднее выступление.

– Так я и знал.

Трое мужчин сели на кухне вокруг ванной, накрытой досками. Было слышно, как журчит вода в унитазе за занавеской.

– Дедушка, твое здоровье!

Фима поднял рюмку, подмигнул железнодорожнику тридцатых годов и опрокинул водку в горло. Он был так расстроен, что даже очки запотели.

– Душно мне.

Фима рванул галстук, расстегнул верхнюю пуговицу пока еще белоснежной рубашки. Его загорелое лицо стало таким черным, что казалось, Фима не еврей, а негр. Барабанщик тяжело вздохнул и выпил молча.

– Чего дома сидеть?

Долговязый тромбонист с тоской посмотрел в открытую дверь, за которой виднелись деревья, а за ними сверкала река.

Назад Дальше