***
Алеутская после Светланской – лучшая улица Владивостока; здесь магазины подержанных вещей, конторы нотариусов и адвокатов, торговля дамскими туалетами и ароматной парфюмерией Востока; здесь снимают квартиры иностранные консулы, падкие до сплетен, и заезжие этуали в гигантских шляпах, весьма падкие до чужих денег. А чуть профланируй подалее, и увидишь в витрине прекрасный гроб, весь в лакомых завитушках, словно праздничный торт с цукатами; при виде этого совершенства прохожий невольно загрустит о блаженстве смертных и скудости живущих. Гроб расположен под вывеской «Одесская контора похоронных процессий». Каким фертом одесситы умудрились монополизировать отправку на тот свет владивостокских покойников – об этом надо спрашивать не здесь, а у пижонов на Дерибасовской…
В богатом доме на Алеутской господа Парчевские снимали второй этаж; при входе висела доска с крупной надписью: «Д-ръ Ф. О. Парчевский», ниже мелкими буквами: «Женские болезни, тайна визита сохраняется», а внизу доски совсем мизерно: «Плата по соглашению». Наивный мичман Панафидин не сразу сообразил, что Парчевские разбогатели от тех несчастий, что иногда случаются с женщинами.
Ладно! Он был поглощен предстоящим концертом.
По субботам в городе трудно перехватить свободного извозчика, и потому от самой пристани тащил виолончель на себе. На повороте какой-то юркий старик спросил его:
– Случайно не продаете? Могу и купить.
– Нет, не продаю. Сам играю…
Его утешила лучезарная мысль, что в квартете Боккерини есть одно место, где виолончели отведена заглавная партия, и он надеялся выстрадать на струнах такое пылкое пиццикато, которое не может не оценить прекрасная дочь гинеколога. Может, именно сегодня она ему наконец-то скажет: «Я так благодарна вам. Почему вы приходите только по субботам?..»
Двери мичману открыла она сама, и по торопливости, с какой ее шаги отозвались на его звонок, любой опытный мужчина сразу бы догадался, что Вия кого-то ожидала.
– Ах, это вы… – протянула она разочарованно и тут же, обратясь в глубину квартиры, крикнула: – Папа, это опять к тебе! Тут еще один и г р е ц пришел…
Слово «игрец» повергло мичмана в бездну отчаяния, но он еще не терял надежды на свое пиццикато. А пройти в «абажурную», где собирались любители музыки, предстояло через обширную залу, занимаемую посторонними. Кажется, их влекла сюда не музыка, а лишь насущный вопрос о приданом за Виечкой Парчевской. Появление мичмана с громадным футляром «гварнери» вызвало среди женихов всеобщее оживление.
– Нет уж, – заговорили они, – если бог накажет талантом к музыке, так лучше играть на флейте… она легче!
Страдая от унижения, Сережа протиснулся в «абажурную»:
– Добрый вечер, дамы и господа. Я не опоздал?
Домашне-семейное музицирование было тогда чрезвычайно модным, но сам господин Парчевский, очевидно, выжидал от музыки Вивальди и Боккерини каких-то иных результатов. Панафидин явился в ту минуту, когда почтовый чиновник Гусев, старожил Владивостока, рассказывал каперангу Трусову:
– Здесь, наверное, и помру. Я ведь покинул Петербург так давно, когда водопровод столицы еще не имел фильтров и по трубам весною перекачивали прямо на кухню свежую невскую корюшку. Они в раковину – прыг-прыг, хватай – и на сковородку! А здесь, во Владивостоке, – говорил Гусев, – я вот этими руками пять колодцев откопал. Пять колодцев и две могилы – для своих жен. Вот – последнее утешение в жизни! – И старик ласково гладил обтерханные бока плохонькой скрипочки, купленной по дешевке на базаре…
Полковник Сергеев, служащий в интендантстве, строго поучал Панафидина, чтобы тот не сбился в такте:
– А после моего смычка последует ваше пиццикато…
Среди слушателей была сегодня жена каперанга Трусова, с материнским сожалением глядевшая на Панафидина:
– Смотрю на вас, а думаю о своем сыне. Вы очень похожи. Он тоже мичманом… на броненосцах в Порт-Артуре. Только б не было войны, – договорила женщина со вздохом.
Виолончель ближе всего к звучанию человеческого голоса, и Панафидину казалось, что в музыке он сегодня выразит все, чего не может сказать словами. Мичман отыскал опору для «шпиля» инструмента, разминая руку, прошелся смычком вдоль всего музыкального грифа. Плохо, что Виечка не сидит рядом; из соседних комнат доносилось бодрое здоровое ржанье кавалеров, слышался ее ангельский голосок:
– Нет, это невозможно, господа! Вы меня смутили. Я об этом много слышала, но, клянусь, еще никогда не видела…
(«О господи? Что они ей там показывают?..»)
Исполнители утвердили свои ноты на шатких пультах. Интендант с мрачным видом исполнил бодрое интермеццо, резко оборвав его, и почти злодейски воззрился на старого бедняка Гусева, который подхватил прерванную мелодию, повел ее вдаль за своей горькой судьбиной – душевно, чисто и свято. Концерт начался. Панафидин, весь в предчувствии своего триумфа, шевелил пальцами, примеряя их к сердечному надрыву на струнах.
Тут раздался звонок с лестницы, и было слышно, как простучали каблучки Вии; из прихожей – знакомый голос:
– А чем я виноват, если не мог поймать извозчика?
(«Голос мичмана Житецкого… и он здесь. О боже!»)
Альт интенданта Сергеева уже выводил нежную кантилену. А через двери вмешивался уверенный тенорок Житецкого:
– Не для мира нас, господа, готовили! Когда же еще, как не на войне, нам, юным офицерам, делать карьеру?..
Это вывело Трусова из себя, он сделал замечание:
– Житецкий, не ради вас тут собрались… потише!
Чувство злости, рожденной от ревности (и даже зависти), опустошило душу, и Панафидин даже не заметил, когда замолк альт в руках интенданта, а Гусев толкнул его под локоть:
– Где же ваше пиццикато, мичман? Проспали?
Сергеев готов был загрызть его за оплошность:
– Так нельзя относиться к серьезной классике! Если уж мы собираемся здесь раз в неделю, так совсем не для того, чтобы господин мичман мух ноздрями ловил…
Трусов, сложив руки на эфесе сабли, сидел спокойно:
– Ну ладно. Бывает. Можно и повторить… не так ли?
Кое-как доиграли концерт Боккерини, и Франц Осипович Парчевский, явно радуясь паузе, стал хлопать в ладоши:
– Дамы и господа, прошу, прошу, прошу… перекусим, что бог послал. Виечка! – позвал он дочь. – Где же твои кавалеры? Господа, господа, – призывал он, – всех прошу к столу…
Мимо поникшего от стыда Панафидина мичман Игорь Житецкий, явно торжествуя, проводил в гостиную очаровательную Вию, которая даже не глянула в сторону «игреца» из папенькиного квартета. Сергей Николаевич защелкнул замки на футляре и удалился. К счастью, от Державинской улицы как раз заворачивал свободный извозчик, и мичман вскинул на сиденье коляски своего драгоценного «гварнери»:
– Гони! Прямо на пристань. Пятаков не считаем…
На одном из поворотов улиц коляску неожиданно остановил городовой при шашке, сделав офицеру «под козырек»:
– Извините, там на Миллионке ваш матрос дерется.
– Почему м о й? Мало ли матросов на свете?
– Крейсерский, ваше благородие. По ленточке видать. Всех там расшиб, теперича его наши лахудры успокаивают…
Панафидину совсем не хотелось ввязываться в эту историю. Тем более что кварталы Миллионки славились тайными притонами с опиокурением, здесь всегда было много всякой швали, включая и беглых каторжников с ножами за голенищами.
– Ладно, – сказал он, велев кучеру заворачивать. – Сейчас усмирю этого дурака, и поедем дальше…
Под жалким керосиновым фонарем стоял бугай-матрос в разодранном бушлате. На каждой его руке, словно на суках могучего дерева, висли сразу по две-три портовые шлюхи, и, когда матрос взмахивал ручищами, ноги женщин неслись над землей, будто в бешеной карусели. А вокруг этой «карусели» бегала старая лысая японка, выкрикивая лишь одно непонятное слово:
– Никорай, никорай, никорай, никорай, никорай…
Панафидин неспеша подошел к матросу:
– Ты пьян! Сейчас же ступай на свой корабль.
Гигантской глыбой матрос надвинулся на мичмана:
– А ты, хнида, персика не хошь?
Удар кулаком ослепил Панафидина, который, упав на спину, еще целую сажень проехал на оттопыренных локтях.
– Мерзавец, – сказал он матросу и, подхватив с земли его бескозырку, прочел начертанное золотом: РЮРИКЪ. – Куда теперь от меня денешься, сволочь паршивая? Я твою рожу запомнил…
Только в каюте «Богатыря», успокоившись, мичман сообразил, что японцы не умеют выговаривать букву «л», отчего стало ясно, что под загадочным словом «никорай» скрывается матрос по имени Николай… Ну а фамилию-то узнать несложно.
– Вот побегает с тачкой по Сахалину – станет умнее!
***
Будучи на положении вахтенного офицера, мичман Панафидин числился младшим штурманом крейсера. Сразу же после завтрака Стемман пожелал видеть его в своем роскошном салоне.
– Приятная новость, – сообщил он неожиданно радушно. – Нашу бригаду крейсеров переводят в «горячее» состояние. Отныне мы приравнены к экипажам боевой кампании.
Мичман согласился, что новость приятная:
– Но за прибавкою к жалованью не кроется ли нарастание военной угрозы со стороны Токио?
– Возможно, – кивнул Стемман. – Исходя из этой угрозы, я прошу вас, любезный Сергей Николаевич, сверить таблицы девиации магнитных компасов на мостиках крейсера.
– Будет исполнено, Александр Федорович.
– И еще у меня вопрос…
– Слушаю.
– Откуда у вас такой фонарь под глазом? Только не говорите, что, играя на виолончели, нечаянно заехали смычком в глаз.
Панафидин после истории на Миллионке уже остыл, злоба к матросу прошла, и ему совсем не хотелось предстать перед командиром в образе побитого дурачка. Но Стемман оказался в расспросах настойчив:
– Значит, это был матрос с «Рюрика»?
– Судя по ленточке бескозырки.
– Вы могли бы узнать его средь прочих?
– Наверное. Верзила примечательный…
За обедом в кают-компании «Богатыря» офицеры перебирали городские слухи, то пугавшие, то обнадеживающие.
– Пока японский консул Каваками во Владивостоке улыбается всем, нам войны бояться не стоит…
Итак, они в «кампании»! Корабельные ревизоры (выборные офицеры, ведающие закупкой продовольствия) сразу заключили контракты с магазинами на доставку балыков, мадеры, сардин, мандаринов. Матросы радовались колбасе и сыру, карамели и пряникам. Люди старались не думать, что «горячее» положение угрожает войной. Иные даже небрежно отмахивались:
– Обойдется! Не первый раз… Уж мы-то наслышались всяких угроз, а все кончалось обычной словесной эквилибристикой дипломатов. Как-нибудь и теперь они отбоярятся…
Стемман снова пригласил к себе Панафидина:
– Сейчас отправитесь на крейсер «Рюрик», отыщете того матроса, который оскорбил вас… Евгений Александрович Трусов столь любезен, что согласился сыграть на своем крейсере «большой сбор», дабы весь экипаж был налицо…
Панафидин был ошеломлен таким решением:
– А можно не делать этого? Поверьте, мне, офицеру, не пристала роль полицейского сыщика. Отысканием своего обидчика я буду поставлен в крайне унизительное положение.
Стемман сидел перед рабочим столом, утопая в кресле-вертушке, сверху мичман видел его прилизанную голову, уже плешивую от жизненных неурядиц и трудностей в карьере.
– Вы, мичман, не понимаете, что матрос, ударивший вас, совершил преступление, которое никак нельзя оставить без наказания. Подобные афронты нижним чинам прощать нельзя…
Пришлось подчиниться приказу, а на «Рюрике» Панафидина встретил сумрачный старший офицер Хлодовский.
– Да, я все уже знаю, – было им сказано. – Сыграем «большой сбор», чтобы никто не увильнул от всеобщего построения.
Пробили колокола громкого боя! «Рюрик», казалось, вздрогнул в едином откровении железных дверей и люков, затрещали трапы под чечеткою бегущих матросских ног. Потом затихла мать-в-перемать боцманматов, и наступила противная, гнетущая тишина… Хлодовский расправил бакенбарды:
– Команда в большом, сборе! Прошу наверх…
С океана рвало знобящим ветром, который лихо закручивал ленты бескозырок вокруг крепких шей матросов. Чеканные ряды застыли вдоль бортов, внешне, казалось, безликие, как монеты единого достоинства, на самом же деле все разные – женатые и холостые, робкие и бесстрашные, пьющие и непьющие, скромные и нахальные, хорошие и плохие, но все одинаково сжатые в единый кулак единого организма, название которому, гордое и прекрасное, – э к и п а ж… Явно стыдясь, Панафидин обошел шеренги левого борта, но там искомого матроса не обнаружил. Он сразу узнал его в шеренгах правого борта, где тот стоял в ряду комендоров второго пушечного каземата.
– Эй! Ты! Сволочь! Имя! – потребовал от него мичман.
– Николай.
– Фамилия?
– Шаламов.
– Так это он? – спросил Хлодовский…
Панафидин еще раз глянул на Шаламова, который посерел лицом перед расплатой. Что ждало его теперь? Тюрьма? Каторга? Сахалин? Тачка?.. Тишина. Ах, какая тишина…
– Нет, это не он, – сказал Панафидин, отводя глаза от Хлодовского в сторону. – Тот, кажется, выглядел иначе.
– Разойдись по работам! – скомандовал Хлодовский, и «большой сбор» мигом рассыпался, как вода рассыпается брызгами, матросы растворились в проемах дверей и люков, исчезли в клинкетах и горловинах, а там, где только что качались две черные живые стенки, осталась лишь чистая палуба крейсера, крытая, как паркетом, настилом тиковых досок…
Проницательнее всех оказался иеромонах Алексей Конечников. Якут заманил Панафидина в свою каюту и сказал:
– Удивлен, почему другие не догадались. Виновником этого «большого сбора» был, конечно же, комендор Николай Шаламов. Вы, мичман, несомненно, поступили по-христиански.
– Жалко стало, – пояснил Панафидин. – Вдруг подумал, что где-то на опушке леса догнивает старая деревенька, а там живет мать и ждет сыночка-кормильца, ждет не дождется… Вот и решил: зачем я стану портить жизнь человеку?..
За обшивкою крейсера уже зашуршал смерзающийся лед, отчего возникло неприятное ощущение, будто по железу корпуса сам дьявол водил наждачной бумагой. В день 4 января 1904 года сигнальщики с вахты оповестили экипажи бригады:
– На берегу-то что… ой, вот полыхает!
– Да что там? Никак пожар?
– Горит… т е а т р. Со всеми причиндалами!
Панафидин сразу вспомнил Нинину-Петипа, которая после пожара театра в Чикаго резко усилила свою противопожарную бдительность. Пожар начался в разгар утренних репетиций, а к полудню от театра остались черные стены. Владивосток понес убытки на 100 000 рублей. Среди жителей города и моряков бригады собирали пожертвования, чтобы актеры не пошли по миру с протянутою рукой… Ну вот и зима!
***
Бригада крейсеров медленно вмерзала в жесткий панцирь ледостава, и каперанг Стемман сказал:
– Вот из-за этого льда, будь он трижды проклят, Порт-Артур сделали главной базой флота на Тихом океане, а Владивосток – лишь вспомогательной, и, чтобы соединить свои усилия, нам не миновать проливов возле Цусимы, откуда давно торчат желтые зубы адмирала Хэйхатиро Того.
– А кто автор этого соломонова решения?
– Указывают на «Его Квантунское Величество», дальневосточного наместника, адмирала Евгения Ивановича Алексеева.
– Господа, но адмирал Скрыдлов был против этого неразумного «расфасонивания» флота по двум отдаленным базам.
– Ах, что там Скрыдлов? Алексеев – внебрачный сын императора Александра II, и попробуйте-ка с ним поспорить…
На железнодорожных путях осипло и тревожно стонали паровозы, словно в ужасе перед дальней дорогой, которая ждет их там – за лесами Сибири, за паромной переправой через Байкал. Под самое Рождество, как бы бросая вызов своей судьбе, мать-Россия НЕ отменила демобилизацию отслуживших возрастов. В январе вокзал заполнили серые шинели квантунских батальонов и черные бушлаты Сибирской флотилии. Ратники запаса еще не ведали, что поезда, уносящие их в сторону родимых городов и деревень, скоро помчатся назад, а все они будут ехать обратно, снова мобилизованные. Но сейчас черные тряпицы, нашитые – словно траур! – поверх погон, являлись для них порукой мнимой свободы, когда никакой офицер уже не волен поставить их по стойке «смирно». Уходящие в запас сидели на тесных вокзальных лавках, передавая один другому бутыли с водкою, унтеры корявыми пальцами размазывали по горбушкам хлеба ядреную кетовую икру, а гармонисты наяривали: