– А каким он оказался?
– Неглупым. Пристойным, как отец. И храбрым. Не успел еще никто что-либо предпринять, а будущий князь уже бился с великопольчанами плечом к плечу с младшим князем, будущим Конрадом Старым. И бился так храбро, что не было другого выхода, как посвятить его в рыцари с пожалованием земельного надела. Таким-то манером скончался князек Тимо, да здравствует рыцарь Тимо Богем из Белявы, von Belau. Рыцарь Тимо, который вскоре недурно продвинулся, взяв в жены младшую дочку Гейденрайха Ностица.
– Ностиц выдал дочь за поповского ублюдка?
– К тому времени поп, родитель «ублюдка», стал вроцлавским суфраганом и епископом Сарепты, знался со Святым Отцом, вышел в советники Вацлава IV и был запанибрата со всеми князьями Силезии. Старый Гейденрайх наверняка и сам охотно сбагрил бы ему свою доченьку.
– Возможно.
– Из связи ностицевой дочери с Тимо де Беляу родились Генрик и Томас. В Генрике, видать, отозвалась дедова кровь, потому как он стал священником, прошел обучение в Праге и до смерти, совсем недавней, был схоластиком[40] у Святого Креста во Вроцлаве. Томас же взял в жены Богушку, дочь Микши из Прохова, и родил с нею двух детей: Петра, прозванного Петерлином, и Рейнмара, именуемого Рейневаном. Петерлин, или Петрушка, и Рейневан, то есть Пижма. Этакие овощно-травяные когномены[41] – понятия не имею, сами ли они себе их придумали, или это была фантазия отца, который, раз уж мы об этом заговорили, полег под Танненбергом.
– На чьей стороне?
– На нашей, христианской.
Ян Гофрихтер покачал головой, отхлебнул из кружки.
– А этот Рейнмар-Рейневан, привыкший подкатываться под бочок к чужим женам… Он кто у августинцев? Облат?[42] Конверс?[43] Послушник?
– Рейнмар Беляу, – усмехнулся плебан Якуб, – медик, учившийся в пражском Карловом университете. Еще до занятий в университете он обучался в кафедральной школе во Вроцлаве, потом познавал секреты травничества у свидницких аптекарей и у духовенства в Бжегском приюте. Именно духари и дядя Генрик, вроцлавский схоластик, пристроили его к нашим августинцам, специализировавшимся на лечении травами и злаками. Парень честно и искренне, доказав тем свое призвание, изучал медицину в Праге. Кстати, тоже по протекции дяди и на деньги, которые тот имел от канонии. На учебе, видимо, старался, потому что через два года стал бакалавром искусств, artium baccalaureus. Из Праги выехал сразу после… Хм-м…
– Сразу после дефенестрации[44], – не побоялся докончить бургомистр. – И это явно доказывает, что с гуситской, стал-быть, ересью его ничто не связывает.
– Ничто не связывает, – спокойно подтвердил злотник Фридман. – Я хорошо знаю это от сына, который в то время тоже обучался в Праге.
– Прекрасно получилось, – добавил бургомистр Захс, – что Рейневан вернулся в Силезию, и еще лучше, что к нам, в Олесьницу, а не в Зембицкое княжество, где его брат рыцарски служит князю Яну. Это хороший, разумный, хоть и молодой парень, а в траволечении столь умелый, что таких еще поискать. Жене моей чирьяки, которые у нее, стал-быть, там, ну, на теле появились, вылечил, а дочку от постоянного кашля освободил. Мне для глаз, которые слезились, дал отвар. Прошло, как рукой сняло…
Бургомистр замолк, закашлялся, засунул руки в обшитые мехом рукава делии. Ян Гофрихтер быстро глянул на него и заявил:
– Таким образом, наконец-то у меня посветлело в голове. Я имею в виду Рейневана. Теперь я знаю все. Хоть и незаконнорожденный, но кровь пястовская. Сын епископский. Любимец князей. Родственник Ностицей. Племянник схоластика вроцлавской колегиаты. Сыновьям богатеев – товарищ по учебе. К тому же, будто всего этого мало, успешно практикующий медик, чуть ли не чудотворец, ухитрившийся заработать благорасположение власть имущих. А от чего же это он вылечил вас, преподобный отец Якуб? От какого, любопытствую, недуга?
– Недуги, – холодно ответил плебан, – не тема для обсуждения. Так что скажу без подробностей: вылечил.
– Такого человека, – добавил бургомистр, – нельзя травить. Жаль, если такой погибнет от кровной мести только потому, что однажды забылся, очарованный парой прекрасных, стал-быть, глазок. Так пусть же продолжает служить обществу. Пусть лечит, коли умеет…
– Даже, – фыркнул Гофрихтер, – используя пентаграмму на полу?
– Ежели это лечит, – серьезно сказал Галль, – ежели помогает, ежели успокаивает боль, то даже. Такие способности – дар Божий. Господь одаряет ими по своей воле и по ему одному известному намерению. Spiritus flat, ubi vult.[45] Пути Господни неисповедимы.
– Аминь, – подсуммировал бургомистр.
– Короче говоря, – не сдавался Гофрихтер, – такой человек, как Рейневан, виновным быть не может? Об этом речь? Э?
– Кто невинен, – ответствовал с каменным лицом Якуб Галль, – пусть первым бросит камень. А Бог всех нас рассудит.
Некоторое время стояла тишина, настолько глубокая, что слышен был шелест крыльев ночных бабочек, бьющихся в окна. Со Свентоянской улицы донесся протяжный и певучий голос городского стражника.
– Итак, подводим итог. – Бургомистр выпрямился за столом так, что уперся в него животом. – Балаган в граде нашем Олесьнице устроили братья Стерчи. В материальном уроне и телесных повреждениях, возникших на рынке, виноваты Стерчи. В потере здоровья и, не приведи Господи, смерти его преподобия приора Штайнкеллера виноваты братья Стерчи. Они, и только они. Случившееся с Никласом фон Стерча было, стал-быть, прискорбной случайностью. Так я и изображу события князю, когда он вернется. Все согласны?
– Согласны.
– Consensus omnium.[46]
– Concordi voce.[47]
– А если Рейневан где-нибудь объявится, – добавил после минутного молчания плебан Галль, – то я советую господам тихо изловить его и запереть. Здесь, в карцере нашей ратуши. Ради его же собственной безопасности. Пока все не уляжется.
– Хорошо бы, – добавил Лукас Фридман, рассматривая перстни, – сделать это побыстрее. Прежде чем обо всем узнает Таммо Стерча.
Выходя из ратуши прямо во мрак улицы Светоянской, купец Гофрихтер уголком глаза уловил движение на освещенной луной стене башни – передвигающийся нечеткий силуэт немного пониже окон городского трубача, но повыше окон комнаты, в которой только что окончился совет. Взглянул, заслонив глаза от мешавшего видеть света фонаря, который нес слуга. «Какого черта, – подумал он и тут же перекрестился. – Что это там лазит по стенам? Филин? Сова? Летучая мышь? А может…»
Гофрихтер вздрогнул, перекрестился снова, по самые уши натянул куний колпак, закутался в шубу и прытко двинулся в сторону своего дома.
Поэтому так и не увидел, как большой стенолаз[48] распростер крылья, спустился, спорхнув с парапета, и беззвучно, словно дух, будто ночной призрак, понесся над крышами города.
Апечко Стерча, живший на Ледней, не любил бывать в замке Штерендорф. Причина была одна, к тому же простая: Штерендорф принадлежал Таммо фон Стерче, главе, сеньору и патриарху рода. Либо, как говорили некоторые, тирану, деспоту и мучителю.
В комнате было душно. И мрачно. Таммо фон Стерча не позволял раскрывать окон, опасаясь, как бы его не продуло, ставни тоже открывать не разрешалось, потому что свет резал глаза калеки.
Апечко был голоден. И запылен. Но некогда было ни поесть, ни почиститься. Старый Стерча не любил ждать. И не привык потчевать гостей. Особенно – родственников.
Поэтому Апечке оставалось только глотать слюну, чтобы смочить горло – выпить ему, естественно, тоже не подали, – и сейчас он излагал Таммо олесьненские события. Делал он это неохотно, но ничего не попишешь – надо. Калека – не калека, паралитик – не паралитик, но Таммо был главой рода. Сеньором, не спускавшим непослушания.
Старик слушал сообщение, устроившись на стуле в присущей ему невероятно перекошенной позе. «Старый покорёженный хрыч, – подумал Апечко. – Холерное изломанное пугало».
Причины состояния, в котором пребывал патриарх рода Стерчей, были известны не до конца и не всем. Согласие царило только в одном – Таммо хватил удар, когда он не в меру рассвирепел. Одни утверждали, якобы старец взбесился, узнав, что его личный враг ненавистный вроцлавский князь Конрад получил церковное епископское посвящение и стал наимогущественнейшей личностью Силезии. Другие уверяли, будто трагическую вспышку вызвала невестка Анна из Погожелья, пережарившая Таммо его любимое блюдо – гречневую кашу со шкварками. Как там случилось «в натуре», неизвестно, однако результат был, как говорится, налицо, и не заметить его было невозможно. После произошедшего Стерча мог шевелить – впрочем, очень неуклюже, – только левой рукой и левой ногой. Правое веко было всегда опущено, из-под левого, которое ему иногда удавалось приподнять, порой пробивались слизистые слезы, а из уголка перекошенного в кошмарной гримасе рта текла слюна. Несчастье привело также к почти полной утрате речи, откуда и пошло прозвище старика – Хрипач.
Однако потеря способности говорить не повлекла за собой – на что рассчитывала вся родня – потери контакта с миром. О нет. Владелец Штерендорфа по-прежнему держал род в узде и был пугалом для всех, а то, что хотел сказать, говорил, так как всегда на подхвате у него был кто-нибудь из тех, кто ухитрялся понять и переложить на человеческий язык его бульканья, храпы, гундосенье и крики. Этим кем-то, как правило, был ребенок – один из многочисленных внучат либо правнучат Хрипача.
Сейчас в толмачах ходила десятилетняя Офка фон Барут, которая, сидя у ног старца, наряжала кукол в цветные лоскутки.
– Так вот. – Апечко Стерча закончил рассказ и откашлялся. После чего перешел к заключению. – Вольфгер через посланца просил уведомить, что с делом управится быстро. Что Рейнмар Беляу будет схвачен на вроцлавском тракте и понесет наказание. Однако сейчас руки у Вольфгера связаны, потому как по тракту движется со всем своим двором олесьницкий князь и всякие важные духовные особы, так что никак не получится… Неизвестно, как погоню вести. Но Вольфгер клянется, что изловит Рейневана и что ему можно доверить честь рода.
Веко Хрипача подскочило, изо рта вытекла струйка слюны.
– Ббббх-бхх-бхх-бхубху-ррхххп-пххх-ааа-ррх! – разлилось в комнате. – Ббб… хрррх-урррхх-бхуух! Гуггу-ггу…
– Вольфгер – дурной кретин, – перевела тоненьким мелодичным голоском Офка фон Барут. – Глупец, которому я не доверил бы даже ведра блевотины. А единственное, что он способен поймать, это свой собственный кутас.
– Отец…
– Ббб-брррх! Бххр! Уу-пхр-рррххх!
– Молчать! – не поднимая головы, перевела занятая куклой Офка. – Слушать, что я скажу. Что прикажу.
Апечко терпеливо переждал хрипы и скрипы, дождался их перевода.
– Для начала, Апеч, велишь установить, – приказывал Таммо Стерча устами девочки, – какой берутовской бабе поручили надзор над бургундкой и которая не разобралась в истинной цели благотворительных походов бургундки в Олесьницу. Похоже, она была в сговоре с паршивкой. Бабе отвесить тридцать пять крепких розг. По голой заднице. Здесь, у меня, на моих глазах. Пусть нам хоть это доставит немного радости.
Апечко Стерча кивнул головой. Хрипач закашлялся, захрипел и весь оплевался. Потом жутко скривился и загугнил.
– А бургундку, – перевела Офка, расчесывая маленьким гребешком паклевые волосы куклы, – о которой мне уже известно, что она спряталась у лиготских цистерцианок, приказываю вытащить оттуда, даже если для этого понадобится брать монастырь штурмом. Потом запереть развратницу у верных нам монахов, например…
Таммо резко перестал икать и гугнить, скрип замер у него в горле. Прошиваемый навылет кровавым глазом Апечко понял, что старик заметил его обеспокоенную мину. Сообразил. Дальше правду скрывать было нельзя.
– Бургундка, – промямлил он, – сумела сбежать из Лиготы. Втихаря… Неизвестно куда. Заняты погоней… Не уберегли… мы…
– Интересно, – перевела Офка после долгой тишины, – интересно, почему это меня вовсе не удивляет. Но коли так, то пусть так и будет. Я не стану забивать себе голову курвой. Пусть эту историю расхлебывает Гельфрад, когда вернется. Пусть все сделает собственноручно. Меня его рога не колышат. Впрочем, в этой семейке подобное не новость. Меня самого когда-то здорово оброгатили. Ибо не может быть, чтобы мои собственные чресла породили таких дурней.
Хрипач несколько минут кашлял, хрипел, храпел и давился. Но Офка не переводила, стало быть, это была не речь, а обычный кашель. Наконец старец заскрипел, набрал духу, скривился как черт и саданул посохом о пол, после чего забулькал-захрипел-загугнил. Офка прислушалась, засунув в рот конец косы.
– Но Никлас, – перевела она, – был надеждой нашего рода. Истинная моя кровь, кровь Стерчей, не какие-то обмылки после неведомо каких собачьих случек. Поэтому нельзя допустить, чтобы убийца не заплатил за пролитую им кровь. К тому же с лихвой.
Таммо снова долбанул палкой о пол. Палка выпала у него из трясущейся руки. Хозяин Штерендорфа кашлял и чихал, отплевываясь и покрываясь соплями. Стоящая рядом Грозвита фон Барут, дочь Хрипача и мать Офки, отерла ему бороду, подняла и сунула в руку посох.
– Хгрррхх! Хрхх… Ббб… бхрр… бхррллгг…
– Рейнмар Беляу заплатит мне за Никласа, – без всяких эмоций переводила Офка. – Заплатит, Бог мне свидетель и все святые. Я засажу его в яму, в клетку, в такой сундук, в котором глоговцы заперли Генрика Толстого, с одной дыркой для кормежки и другой как раз напротив, так чтобы он даже почесаться не мог. И продержу его там с полгода. И только потом возьмусь за него. А за палачом пошлю аж в Магдебург, у них там отличные палачи, не то что здешние, силезские, у которых деликвент[49] подыхает уже на второй день пыток. О нет, я притащу мастера, который посвятит убийце Никласа неделю. Либо две.
Апечко Стерча сглотнул.
– Но чтобы это сделать, надо сначала прохвоста схватить. А тут нужна голова. Разум. Потому что сукин сын не глуп. Глупец не сделался бы бакалавром в Праге, не закрался бы в доверие к олесьницким монахам. И не сумел бы так ловко подобраться к Гельфрадовой французке. За таким ловкачом мало гоняться будто дурак дураком по вроцлавскому тракту, выставлять себя на посмешище. Придавать делу широкую огласку, которая служит службу не нам, а соблазнителю.
Апечко кивнул. Офка взглянула на него, потянула курносым носом и продолжала.
– У соблазнителя есть брат, сидящий на земельном наделе где-то подле Генрикова. Вполне вероятно, что там он поищет укрытия. А может, уже нашел. Другой же Беляу был, пока жил, попом при вроцлавской церкви, поэтому не исключено, что подлец захочет спрятаться у подлеца. Я хотел сказать – у его преподобия епископа Конрада. Старого пьянчуги и разбойника.
Грозвита Барут снова вытерла старцу бороду, обсмарканную в гневе.
– Кроме того, у хахаля есть знакомцы среди духовников в Бжеге. В приюте. Именно туда и мог наш умник отправиться, чтобы сбить с толку Вольфгера. Что, впрочем, не так уж и трудно. И наконец, самое важное, наставь уши, Апеч. Я уверен, что наш соблазняга захочет разыграть из себя трувера, прикинуться каким-нибудь засраным Лоэнгрином или другим Ланселотом… Захочет подползти к французке. И там, в Лиготе, вернее всего, мы его и прихватим, как кобеля при сучке во время течки.
– Как же так, в Лиготе-то? – осмелел Апечко. – Ведь она…
– Сбежала. Знаю. Но он-то не знает.
«Старый хрен, – подумал Апечко, – душа у него еще сильнее перекошена, чем тело. Но хитер лис! И знает, прямо сказать, многое. Все».
– Но для того, что я сказал, – переводила на человеческий язык Офка, – вы, сыновья мои и племянники, похоже, кровь от крови и кость от кости моей, годитесь плохо. Поэтому что есть духу ты сначала отправишься в Немодлин, а потом в Зембицы. Там… Слушай как следует, Апеч, отыщешь Кунца Аулока по прозвищу Кирьелейсон. И других: Вальтера де Барби, Сыбка из Кобылейглавы, Сторка из Горговиц. Этим скажешь, что Таммо Стерча заплатит тысячу рейнских золотых за живого Рейнмара де Беляу. Тысячу, запомни.