– Вот как, – Андрей усилием воли сдержался, чтобы не закусить губу.
– Но я, как и лирический герой Пастернака, которому хотелось во всём дойти до самой сути, на казни непосредственных исполнителей не утихомирился, – продолжил Майзель. – Мне требовалось непременно добраться до тех, кто являлся настоящей причиной моего раздражения. И я добрался. Казнить их – в тот момент – не получилось, но маленький хитрый жидёнок сумел придумать кое-что повеселее.
– А потом?
– Что – потом?
– Казнить. Потом – получилось?
– Да-да, – кивнул Майзель. – Многих получилось. Не всех, конечно, но многих. Они стали собачьим дерьмом, – я велел изготовить из них консервы и скормить их же собственным шавкам, сторожевым и комнатным. Мне кажется, я обошёлся с ними вполне справедливо. Но это случилось позже, и не принесло желанного покоя. Смерть врага, даже отъявленного, нешуточного злодея, не приносит ни радости, ни чувства равновесия. Вместо удовлетворения ощущаешь лишь пустоту, забирающуюся к тебе в душу. Убивать скучно, Дюхон. Тоскливо. Конечно, если ты не маньяк, который кончает в штаны, накидывая петлю на чью-нибудь шею.
Корабельщиков передёрнул плечами. Проклятое воображение, подумал он. И посмотрел на Майзеля:
– Выходит, правы те, кто говорит – месть не имеет смысла?
– Нет. Смысл, как раз, есть – но зато нет всего остального. В этом всё дело, как выясняется, Дюхон. В этом.
– И что? Что было дальше?
– Дальше? – медленно переспросил Майзель. – Дальше, Дюхон, было много всякого. И очень много денег. Но мне и надо было – много. Я бы взял частями, но мне требовалось сразу. Помнишь, зачем? Я ведь тебе рассказывал. Не можешь ты не помнить.
И Андрей, ощутив, как бегут мурашки по спине, вспомнил.
Столица Республики. Давным-давно
Их посадили за одну парту в самом начале четвёртого класса, и ещё тогда Андрей поразился хлещущему через край жизнелюбию этого веснушчатого еврейского мальчишки, его умению всегда находиться в центре внимания. Он был на год старше Андрея, – любящие родители отдали его в первый класс не в семь неполных лет, исполнявшихся Корабельщикову в октябре, а почти в восемь. Но самое главное, что вызывало у Андрея почти благоговейный трепет перед Данькой – это умение на лету, без единого значка в тетради, решить математическую задачу любой степени сложности. На Бернштейна в школе просто молились – первые места на городских и областных олимпиадах, иногда даже статьи в «Вечерке» о грандиозных успехах педагогов школы № 21.
Правда, дальше республиканской олимпиады Даньку не пускали – уж больно фамилия контрреволюционная. Но он, в отличие от русского до мозга костей Корабельщикова, не обижался и не комплексовал. Он знал – так было и будет всегда, и даже бравировал своим «несчастьем», особенно перед слабым полом.
Конечно, на самом деле не Данька, а Андрей имел все основания жаловаться на судьбу. Своего отца Корабельщиков помнил смутно, а мать больше занималась поисками копейки на пропитание, нежели Андреем. А Бернштейн-старший был классным мастером-меховщиком, виртуозом своего дела, к которому вечно стояла очередь далеко не из самых последних людей в «рэспублике», и деньги у них, конечно, водились. Данькина мать, сколько Андрей её помнил, никогда не работала: бегство из гетто в сорок втором и две голодные зимы в партизанском отряде, видимо, оставили о себе такую память – она подолгу пропадала на всяких грязях и водах. Хозяйством Бернштейнов ведала Дуня – добрейшей души пожилая женщина из Полоцка, постоянно жившая вместе с ними в четырёхкомнатной «сталинке» на Ленинском проспекте. Она вечно потчевала Андрея какими-то плюшками, стоило ему заглянуть к Бернштейнам, – но Даньке приходилось в этом смысле куда хуже!
Он был единственным, поздним ребёнком, – со всеми вытекающими. И Корабельщикова, всегда переживавшего Данькины успехи и неудачи, словно свои собственные, всегда поражал тот, казалось, бесхребетный конформизм, с которым Данька воспринимал окружающую действительность. Андрей относил это за счёт благополучия, прочно обосновавшегося под крышей дома своего друга.
Ну, а когда они стали достаточно взрослыми для того, чтобы самостоятельно мыслить и пытаться разобраться в мировых линиях, Данька только добродушно скалился в ответ на гневные филиппики Андрея в адрес власть предержащих. На самом деле он всего-навсего с младенчества знал то, что Андрею открывалось аки бездна, звёзд полна: власть – говно, и власть советская – тоже. К сожалению. Доказывать сие – тратить впустую драгоценное время, которое можно употребить на вещи, куда более для здоровья пользительные. Съесть, например, двойную порцию плова в кафе «Узбекистон», что напротив стадиона, читая при этом руководство по системе ЕС ЭВМ. Или просидеть полночи в машинном зале родного института, наделав при этом такого шороху, что пришедшие наутро доценты с кандидатами не могут заставить «еэску» работать и вынуждены требовать к себе Бернштейна, чтобы он опять все «посадил, где росло!!!». А то притащить на занятия – подумать страшно! – компьютер с самым что ни на есть настоящим Intel х86, размером с том Большой Советской Энциклопедии, и показать преподавателю только что, прямо у него на глазах, откомпилированный учебный пример на Си, доведя беднягу едва ли не до инфаркта.
Он был весёлый и удивительно, потрясающе не жадный, – подфарцовывал потихоньку и как потом выяснилось, не очень потихоньку, хороводился с какими-то непонятными Андрею «чуваками», странным образом не смешиваясь с ними и не мараясь во всём этом нисколько. Охотно ссужал приятелей и друзей деньгами – частенько и без отдачи. Вообще легко и весело расставался с деньгами, и, кажется, так же легко и весело заводились они у него снова. (Сам Андрей, пользуясь дружескими ссудами, неизменно возвращал деньги в оговорённый срок, а если не мог этого сделать, то страдал, словно от жестокой зубной боли.) Весёлый, не жадный и уже на машине. Тогда. И лёгкий. Не легковесный, а именно лёгкий, и к этой лёгкости тянуло Андрея, словно магнитом.
Но этот же Данька был – ужас какой мечтатель. Когда-то они мечтали вместе, а теперь Андрей почувствовал себя слегка ошарашенным и даже – разочарованным. От мечтаний о звездолётах и экспедициях на планету Торманс, которыми они делились взахлёб, когда им было лет по двенадцать, Данька вдруг перешёл к убийственно земным вещам: он возмечтал стать богатым. Но зачем, изумился Андрей. Затем, чтобы менять окружающую действительность по своему усмотрению в реальном масштабе времени, пояснил Данька. «Ну, и сколько же, по-твоему, тебе нужно?» – недоверчиво усмехаясь, спросил тогда Корабельщиков. «Для начала – миллиардов сорок – пятьдесят», – на полном серьёзе ответил друг детства. Андрей ещё раз внимательно взглянул на Даньку, – но тот, кажется, совершенно не считал сказанное шуткой. Больше того – он был преисполнен решимости расписать Корабельщикову свой план переустройства мира в самых животрепещущих подробностях. И был не на шутку обижен, когда Андрей, что называется, «не внял» и быстренько перевёл разговор на другую тему. Андрей же тогда, грешным делом, решил – это розыгрыш. Допустить всамделишность подобного желания – такого Корабельщиков и в самом благодушном настроении не мог.
И ещё одна странность имелась у Даньки, которую Андрей никак рационально не мог объяснить. Он бредил Прагой. Кажется, он выучил наизусть весь регистр её улиц, едва ли не с номерами домов, и ориентировался там, как у себя во дворе. Он знал невероятное количество пражских легенд, которые никому, кроме своих, а уж тем более ему, чужаку и иностранцу, не могли и не должны были быть известны. А были! Он мог часами рассказывать, к месту и не очень, о Пшемысловичах и Гуситских войнах, о Шведской осаде и Бецалеле с его Големом, о скульптурах на Карловом мосту и орлое[13] на башне Староместской Ратуши. Но любимейшим его персонажем был банкир Мордехай Майзель, друг, помощник и кошелёк самого великолепного из чешских королей, императора Священной Римской Империи Рудольфа Второго. Все эти истории, излагаемые Данькой с горящими глазами, производили почему-то совершенно сногсшибательное впечатление на женщин. Даже не машина и не деньжата, а именно истории. И отнюдь не на девчонок, что подходили ему по возрасту и статусу, – девчонки Даньку мало интересовали, – а на самых настоящих женщин из вполне «благополучных» кругов прилично старше себя, которых он цеплял неизвестно где и как. И на недоуменные вопросы Андрея только улыбался загадочно. Самой известной Андрею «жертвой» была преподавательница семинаров по «научному коммунизму» – милая молодая женщина, которую все называли не по имени-отчеству, а просто Тонечкой, – такая она была… Лет на десять их старше, – тогда она вовсе не казалась Андрею молодой. С Тонечкой Данька устроил такой бурный роман, что их обоих едва из института не попёрли.
Как-то, набравшись наглости, Андрей спросил его об этом. На что Данька привычно осклабился:
– Завидуешь?
Андрей познакомился с Таней на Дне студента, который весело и неотвратимо наступил вслед за возвращением с колхозных полей, куда всех первокурсников загнали ещё до официального начала учебного года. Татьянин День! Она училась на математическом, и была чрезвычайно рассудительной для своего возраста и внешности девочкой. Ей, как и Андрею, едва исполнилось восемнадцать.
Они оба просто ошалели от захватившего их чувства. Андрей всегда думал: такого на самом деле не может происходить – тем более, с ним. Но – происходило. Они любили друг друга каждый раз как последний, едва только им удавалось остаться наедине. Татьянины родители, номенклатурные работники не самого высокого разбора, были в ужасе от выбора дочери: голодранец, безотцовщина, ни кола, ни двора, ломаного гроша за душой нет, долговязый юнец из непрестижного вуза. Но с Татьяной не так-то легко было сладить. У этой девочки был такой характер!
Кажется, она и в самом деле Даньке понравилась. Тогда, после самого первого знакомства, он показал Корабельщикову поднятый вверх большой палец: так держать!
– У меня все в порядке, Дань. Ты же знаешь.
– Ну, знаю, конечно. А что тебя так удивляет?
– Ты не боишься?
– Чего?!
– Того. Чей-нибудь муж котлету из тебя сделает!
– Нет. Не боюсь. Если бы боялся, я бы не смог, наверное. Да и нет у них никаких мужей, Дюхон. А если есть, то одно название, и нет им друг до друга никакого дела. Не боюсь. Но тебя не это ведь удивляет, а? Ныряй, Дюхон. Тут неглубоко.
– А почему они все такие?
– Какие?
– Одинаковые.
– Как это?!
– Я не знаю. Это тебя надо спросить. Все – как будто снегурочки бывшие!
– Ну, Дюхон, – Данька как-то по-новому посмотрел на Корабельщикова, покачал головой, вздохнул. – Скажешь тоже. Бывшие! Они устали просто. Такая жизнь, – он помолчал. – А вообще, – ты, наверное, прав. Мне их всегда больше всех жалко. У них взгляд такой. Они ждут, понимаешь? И я… Что могу. А что я могу?!
– Нельзя же всем побежать навстречу.
– Нет. Конечно, нельзя. А что делать?! Надо ведь всем. Я не могу по-другому. Это сильнее меня. Это как будто даже не я. Я, когда взгляд их встречаю, такое внутри чувствую! Запах такой. Когда тело живёт, а душа улетела уже. Меня как будто швыряет к таким. Я не умею это объяснить. Или слов таких нет. Или я их не знаю.
– Они же все чуть не в два раза тебя старше.
Данька усмехнулся невесело:
– Старушки, да? Так в этом самый кайф, Дюхон. Ты дурень. Женщина в этом возрасте только все распробовала, как следует. Только развернулась! Она уже многое знает, с ней не нужно так прыгать, как с девочкой. Вообще ничего особенного делать не нужно. Её только надо сначала потрясти до полного опупения, рассказать ей какую-нибудь майсу[14], которую она ещё никогда не слышала, а потом замолчать и послушать её. А потом сказать ей, что она – нежная и удивительная, что такую ты ещё никогда не встречал, что жизнь коротка, а искусство вечно. А мне это – легко. Ну, и так далее. И все дела. И можно в кроватку.
– Ты подонок.
– О, нет, – Данька вздохнул и сделался вдруг очень серьёзным. – Такая поганая жизнь, Дюхон. И такая скука вокруг. И ничего сделать нельзя, понимаешь?! Совсем ничего. Я хочу, чтобы они почувствовали себя счастливыми. Пусть на один день. Я же не могу сделать их счастливыми навечно. Я бы с удовольствием, но я же не бог?! А так… Им со мной хорошо. Дело же не в том, что я какой-нибудь гигант, это все фигня, это вторично, – когда женщина счастлива, у неё всё хорошо и всё получается. И у мужиков тогда тоже получается.
– А ты представь себя на месте их мужей. Хотя бы на минутку!
– Я представляю. Я поэтому и не женюсь никогда, Дюхон. Никакой мужчина никогда не сможет сделать ни одну женщину навсегда счастливой. Будь он хоть кто. Поэтому – не стоит огород городить. А это, – всего лишь миг. Секунда счастья. Если женщина чувствует себя любимой, желанной, счастливой, – я к таким даже не приближаюсь. Как и они ко мне. Я грустную женщину видеть не могу, Дюхон. Сразу подхожу и начинаю утешать. Я ведь не тащу никого в койку.
– Да. Это они тебя тащат.
– Правильно. Это само получается. Или не получается. Ты думаешь, у меня писька чешется? Или у них? Это душа мечется, понимаешь? Эх! Тебе хорошо рассуждать, вон, у тебя совсем всё по-другому. А у меня – вот так. Я не знаю, – может, и навсегда.
– А тётя Роза – она знает?
– Нет. Ну, то есть, она понимает, – я не в кино на последнем сеансе задержался. Да я редко очень дома не ночую. И звоню всегда. Ей главное знать, где я и что со мной всё в порядке.
– И она ничего не говорит?
– А что она может сказать? Нет. Не говорит. Вздыхает. У меня мама умная очень, Дюхон. Я ей объяснил разочек, в чем дело. Я не думаю, конечно, будто она пришла в неописуемый восторг от моих объяснений. Но я уже довольно большой мальчик. Что выросло, то выросло. Слава богу, она меня женить не пытается.
– А дети?
– Какие дети, Дюхон?! Ты в своём уме?! Рожать солдат для большевиков?! Нет, нет, и не уговаривай меня даже, я не поддамся.
– Когда-нибудь большевики кончатся, Дань.
– Никогда они не кончатся, Андрей, – сказал он с такой злостью, какой Корабельщиков от Даньки не ожидал – и прежде не слыхивал. – Никогда. Особенно здесь. И вообще. Не они, так другие. Не Маркс с Лениным, так ещё какая-нибудь гадость.
– Какая?!
– Откуда мне знать?! Какая-нибудь. Все время какая-нибудь гадость. То война, то целина, то Афган. Только когда женщину держишь за руку, а она так смотрит на тебя, как будто ты единственный мужчина на свете, – только тогда это всё отступает.
– Ты всё выдумываешь, Дань, – Андрей покачал головой. – У тебя так не получается, как ты говоришь. Тонечка, например.
– Ну, что – Тонечка, – Данька нахмурился. – Конечно, не получается. Я же человек. Я привязываюсь ужасно. Мне всегда кажется, что настоящая моя женщина – это та, что сейчас со мной. Может, они поэтому так и…
– Ты романтик.
– Или подонок?
– И то, и другое, – Андрей покачал головой. – Удивительный ты, все-таки, человек.
– Это ты – удивительный человек. Ты всерьёз жениться надумал?
Андрей, помедлив, кивнул.
– Вот. Это и есть настоящая смелость. Или дурость.
– Нет. Это не дурость.
– Это любовь. Я знаю. Ты надеешься это на всю жизнь растянуть?
– Я знаю, так и будет.
– Я же говорю, – ты смельчак. Я бы никогда на такое не решился. Но пускай тебе повезёт! И Танька чтобы была счастливой. А если не сумеешь, – тогда я появлюсь. Или другой такой же. Понял?
– Понял.
– Это хорошо. Я хотел с тобой сам поговорить, но, видишь – ты первый начал. Так что – держись, Дюхон! Я тебя люблю. И Таньку твою тоже люблю, тем более, она почти снегурочка, – и, довольный своей шуткой, Данька заржал, как конь. – Ирисок тебе отсыпать?
Это значило – занять деньжат. «Занять» – даже это был эвфемизм. Андрею всегда казалось – Данька принимает возвращаемые долги лишь затем, чтобы его не оскорбить.
– Не надо. Спасибо.
– Да, знаю я твоё «спасибо». Так уж прямо и не надо.
– Я сам.
– Что – сам?! Чего ты плетёшь-то – сам?! Или попадёшь на карандаш, или… Возьми, Дюхон. Тебе нужно, особенно сейчас.
– А тебе?
– Я себе ещё нафарцую. Деньги – говно, Дюхон. Их много нужно иметь, чтобы раздавать их легко и красиво. А ещё лучше – незаметно. Чтобы никто даже не понял! У меня всё есть, Дюхон. Кроме самого главного. А все остальное тогда – ни к чему вовсе.
– Это же я тебе завидовал всегда, – Андрею показалось, он сейчас заплачет.
– Ты не завидовал, – Данька улыбнулся. – Зависть – это совсем другое. Зависть – это когда у тебя нет, и ты хочешь и делаешь всё, чтобы у всех остальных – не было тоже. И я тебе не завидую. Я ведь хочу, чтобы у всех было. И у тебя, и у меня. У всех!
– Так не бывает.
– Понятно, не бывает. Здесь – не бывает.
– А где бывает? Там? В Америке? В Израиле?
– Мы, наверное, скоро уедем, Дюхон, – вздохнул Данька.
– Куда?! – опешил Андрей.
– В Штаты, скорее всего.
– Зачем?! Почему?!
– Я тоже от этого не в восторге, – пожал плечами Данька. – Мне тут удобно, уютно, всё схвачено. Просто, если меня в армию заберут, мама этого не переживёт. Дело тут… В общем, я это знаю.