– Жозефина выглядит великолепно, – сказал Моро.
– Никто не спорит, – согласился Бернадот.
– А кто вон там крутится с костылем?
– Ты не узнал Талейрана? Мадам де Сталь слезно выпросила для него у Барраса портфель с иностранными делами. Впрочем, Талейран уже оставил этот портфель на столе в кабинете, и это верный признак того, что Директория издыхает.
– Послушай, дружище, – сказал Моро. – Париж это или не Париж? Куда делась суровая простота прежних нравов? Если революция уже «чихнула в мешок», так ради чего же мы, ее наследники, продолжаем посылать людей на явную смерть в атаках? Неужели ради вот этой гнусной толпы обезьян, которая отчаянно лорнирует, чтобы рассмотреть оттопыренные сосцы великолепной Терезы Тальен?..
Лакей вручил записку от Сийеса – тот ждал. В большой чаше искрилось мороженое. Моро, подогретый ликерами и зрелищем нравов Директории, от порога заявил директору:
– Кажется, вы пожелали, чтобы я свою честь и славу принес в жертву вашей политической феруле? Но я против разнузданной Директории, против и любой диктатуры, в какие бы приятные формы она ни облекалась.
– Нет лучше формы, чем форма республиканского генерала, – отвечал Сийес. – Франция знает вас, Франция уважает вас, Франция пойдет за вами…
Сийес убеждал его долго, но Моро чувствовал, что где-то очень далеко (пусть даже в бесконечном пространстве будущего!) речь Сийеса обязательно должна сомкнуться с теми словами, которые он слышал от роялистки мадам Блондель.
– Если Франция, как вы утверждаете, пойдет за мною, то, скажите, за кем собираетесь идти вы? Или следом за Францией, идущей за мной, или… впереди меня? Хорошо, – сказал Моро, выхватывая шпагу, – я согласен уничтожить всю грязь, что налипла на колеса республики. Но при этом сразу договоримся: ни я, ни вы не будем хвататься за власть!
Это никак не входило в планы Сийеса:
– Если не нам, так кому же она достанется?
– Мы вернем ее… народу! – отвечал Моро.
– Вы были на улице Единства? – спросил Рапатель.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Нет, – мрачно ответил Моро, – я не был на даче Клиши у мадам Рекамье, не был у бедной Розали Дюгазон, боюсь и притронуться к нежному безе в пансионе мадам Кампан… Ах, Рапатель, Рапатель! Ты думаешь, мне так легко забыть Жубера, его слишком коротенькое счастье?
Утром Рапатель разбудил своего генерала:
– Только что «зеркальный» телеграф принял известие с юга: Париж ликует – Бонапарт высадился во Фрежюсе и летит прямо сюда на крыльях новой славы… Снова триумф!
Моро, как в бою, просил набить табаком трубку.
– Какой триумф? О чем ты говоришь? Если Бонапарт во Франции, то где же его армия? Вся армия? И если он оставил ее в Египте, какие же лавры могут осенять чело дезертира?..
4. Пожалеем собачку
Уильям Питт-младший, глава сент-джемсского кабинета, полагал, что возвращение Бонапарта во Францию чревато для Англии худшими опасениями, нежели бы из Египта вернулась вся его армия. Адмирал Нельсон осаждал Мальту, крейсируя у берегов Франции, но блокада была прорвана: «Я спасен, и Франция спасена тоже…» – с этими словами Бонапарт ступил на берег. Никто у него не спрашивал, почему оставлена в Египте армия. Народные толпы выходили на дорогу, приветствуя его, французы уже привыкли к мысли, что Бонапарт является в самые кризисные моменты. Его героизм овевала фантастика Востока, всегда возбуждающего воображение европейцев, и маленький генерал, опаленный солнцем пустынь, казался пришельцем из иного, волшебного мира…
Лошади остановили свой бег в Париже возле особняка на улице Шантрен, Бонапарт отстранил от себя Жозефину:
– Я все знаю.
Он в щепки разнес обстановку комнат, двери кабинета захлопнулись за ним. Жозефина, рыдающая, билась о них головою, взывая к милосердию. Бонапарт молчал. Наконец, к дверям Жозефина поставила на колени своих детей, Евгения и Гортензию Богарне, теперь и они, плачущие, умоляли отчима простить их беспутную мать… (Много позже, уже в Лонгвуде, император говорил о Жозефине: «Это была лучшая из женщин, каких я встречал. Она была лжива насквозь, от нее нельзя было услышать и слова правды. Но, исполненная самого тонкого очарования, она внушала мне сильную страсть. Жозефина никогда не просила денег, но я постоянно оплачивал миллионы ее долгов. Она покупала все, что видела. Правда, у нее были дурные зубы, но она умела скрывать этот недостаток, как и многие другие. Даже теперь я продолжаю любить ее».)
Двери открылись: все продумав, он… простил!
В самом деле, не смешно ли уподобляться жалкому рогоносцу, когда на него взирает сейчас вся Франция? Бонапарт держал себя скромно, со всеми любезный; его видели в саду, он гулял по улице с пасынком и падчерицей. Ни бушующий Мирабо, ни даже неистовый Робеспьер не удостоились при жизни, чтобы о них писали в газетах, а теперь любой француз в Гавре или Марселе читал о приятном загаре на лице Бонапарта, о короткой стрижке его волос, о том, что он сказал Сийесу и какой завтрак устроил ему Баррас… В череде празднеств и банкетов Жозефина во всем блеске зрелой женственности, очаровывая, тонко интригуя, появлялась с мужем, умело скрашивая его угрюмость, и Бернадот однажды сказал Моро:
– Не пора ли нам арестовать Бонапарта?
– В чем ты его подозреваешь?
– В стремлении быть выше нас. Но разве я поступлюсь принципами равенства? – Бернадот обнажил грудь, на которой красовалась зловещая татуировка: голова Людовика XVI, прижатая ножом к доске гильотины, а внизу было начертано: «СМЕРТЬ КОРОЛЯМ».
– Да, – сказал Моро, – с такой вывеской на фасаде здания тебе осталось одно: жить и умереть республиканцем!
…Моро, сын адвоката, жил и умер республиканцем, а якобинец Бернадот, сын трактирщика, умер королем. Не всегда можно верить наружным вывескам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А флегма – тоже добродетель. Моро хладнокровно рассудил, что именно корсиканец способен вывести республику из тупика Директории. При встрече с Сийесом он сказал:
– Явился человек, которого вы искали.
– Боюсь, его шпага длиннее, чем требуется…
Потерпев крах с Жубером и Моро, директор даже не заметил, как и когда Бонапарт вовлек его в свои планы, а все выдумки Сийеса о создании новой конституции он отверг: «Я нуждаюсь не в словах, а в действиях…» Люсьен Бонапарт, брат героя, уже пролез в президенты Совета Пятисот, и этим Наполеон Бонапарт прикрыл оголенный фланг от нападения «избранников народа»… Он всюду утверждал, что отечество в опасности, а он прибыл из Египта – спасать его! В этом случае сами по себе отпадали обвинения в дезертирстве. Но Франции ничто не угрожало, спасать было нечего. Угроза отпала – значит, угрозу надо выдумать. Исподволь Бонапарт и его сторонники сеяли всюду коварные слухи о заговоре против республики.
– Ни красных колпаков якобинцев, ни красных каблуков аристократии не потерплю! – утверждал Бонапарт…
Его тайные поиски не укрылись от бдительного Манежа, где еще уцелели крепкие головы, и генерал Журдан, ощутив тревогу, призывал Париж к оружию санкюлотов – к пикам:
– Смерть тиранам! Все на защиту республики… Франция не нуждается ни в Цезарях, ни в Кромвелях!
Журдана поддерживал генерал Пьер Ожеро – безграмотный храбрец, сын лакея, дезертир из трех армий (в том числе и русской); заносчивый фанфарон, всегда полупьяный, он осыпал Бонапарта и его «когорту» самой отъявленной бранью:
– Корсиканца – на Корсику! Конечно, Бонапарт не лишен способностей, но где ему угнаться за мною?
Это вывело из себя генерала Массена; невежественный и грубый, он часто моргал крохотными глазками:
– Что вы слушаете этого громилу? Разве Бонапарт или Ожеро могут сравниться со мною?.. А ты, Журдан, вообще иди к чертям: твоя слава – слава битого генерала!
В церкви святого Сюльплиция парижане устроили пир в честь Бонапарта, но Журдана и Ожеро там не было. Однако Бонапарт в эти дни нарочно повидался с Журданом.
– Ты, – заявил ему Журдан, – никогда не посмеешь тронуть священные принципы свободы, равенства и братства.
Обращение на «вы» презиралось, как отрыжка аристократизма, в те времена даже солдаты говорили своим генералам ты! Бонапарт, обнимая Журдана, успокоил его:
– Я рад, что в тебе не угас дух прежней свободной Франции, и ты, Журдан, будь уверен во мне. Я не пойду за вами, за идеями Манежа, но все исполню в интересах народа…
Баррас считал себя хитрейшим человеком Франции, которого никому не обмануть, не провести. Нет, он своего не отдаст! После беседы с Талейраном Баррас сразу обрел спокойствие, уверенный, что ради его же будущих благ хлопочут с утра до ночи все эти убогие людишки – вроде Сийеса, Бонапарта и Талейрана… Между прочим, именно Сийес уже высказывал сожаление, что не удался сговор с Моро:
– Плод давно созрел. Я вам предлагал сорвать его с ветки, но вы не пожелали. Теперь плод достанется другим.
– О чем сожалеть? – смеялся Моро. – В наше время политика осуждена плестись за фургонами грандиозных армий. Стоя под знаменами Франции, я не думаю об авторах декретов…
Боевые дороги Моро и Бонапарта еще не пересекались. Моро никогда не заграждал Бонапарту его путей к славе, Бонапарт еще не видел в Моро соперника, – их слава клокотала в одном кипящем котле, и потому первая встреча двух полководцев была самой сердечной… Моро, приветливый, сказал:
– Здравствуй, коллега Бонапарт! Я завидую твоей бодрости, я радуюсь твоим успехам…
Они пожали руки. За их спинами вырастало «красное привидение» – недавние грозы над Францией, закаты кровавых штурмов, чудовищные поля битв. Гильотина убрала с пути самых талантливых полководцев, другие сами отошли в иной мир.
Бонапарт сразу отстегнул от пояса кривую саблю:
– С нею я прошел от пирамид фараонов до Палестины, и она ни разу не подвела меня. Моро, прими эту саблю мамелюкского бея, и пусть она станет залогом нашей приязни…
Для Моро не оставалось сомнений, терзавших Журдана, не было и тени зависти, мучившей Ожеро, – для него Бонапарт оставался единоутробным братом, рожденным из того же лона Революции, которое однажды породило и его, Моро! Но Бернадот, увидев дареную саблю, обвинил друга в предательстве:
– И ты предал Манеж за железную дешевку?
– Это дамасская сталь! Бонапарт же способен исполнить все то, чего не способен сделать я, не способен и ты…
Бернадотом вскоре занялся сам Фуше.
– Слушай, приятель, я ведь тоже из якобинцев. Глупый человек, куда ты лезешь? Сейчас все наше, пойми. А будет у нас еще больше. Или ты решил быть умнее других? Не лучше ли остаться живым и богатым аристократом, нежели больным и нищим якобинцем?.. Я никого не пугаю. Но двери вашего Манежа заколочу гвоздями. А твоя шея не крепче других…
Бернадот был парализован – угрозами и, наверное, страхом. Зато идеальным казалось состояние генерала Моро, безоговорочно примкнувшего к лагерю бонапартистов. А солдаты? Они-то уж точно радовались:
– За Бонапартом – спасать республику от тиранов!
И буйствовала и гремела огненная «Марсельеза».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Париж не был еще прекрасен. Елисейские поля уже существовали, но это был запущенный пустырь, кое-где заросший группами деревьев. Там, где позже воцарилась артистическая богема Монмартра, в ту пору была бедная деревня, жители которой трудились в каменоломнях. Отвратительная грязища покрывала закоулки древних улиц. Миллионы крыс населяли подвалы складов и подземелья кладбищ; иногда к водопою двигалась шуршащая и повизгивающая в тесноте фаланга; неистребимая, она злобно посверкивала красными воспаленными глазками. На центральных улицах Парижа колеса экипажей ломались среди ухабов. Богатых женщин переносили в портшезах (так было удобнее). Редкие фонари, висящие на веревках, едва рассеивали мрак переулков. Старинные здания, уцелевшие со времен Генриха IV, были очень красивы, но кучи мусора у подъездов и дурные лестницы могли испортить любое впечатление… Примерно таким был старый Париж, вступающий в день 18 брюмера, что означало 9 ноября.
Бонапарт, если в этот день у него и были колебания, упрятал их в глубине непроницаемой корсиканской души, наполненной честолюбием, презрением к людям и суевериями. Артиллерия еще с ночи была расставлена в дворцовых садах, заставы перекрыты, а курьерская почта задержана. Рано утром улицу Шантрен заполнила толпа генералов. Бонапарт вышел к ним в статском платье (но при сабле):
– Какой я оставил Францию и какой я ее застал? Своими победами в Италии я добыл миллионы, а что увидел, вернувшись? Только нищету… Этот порядок не может продолжаться. Пора избавить нацию от болтунов адвокатов! – Бонапарт обратился лично к Моро: – Я буду в Тюильри, ты замкнешь Люксембургский дворец в осаде со всей его нечистью, и пусть в него входят, но никто уже из него не выйдет…
Кавалькада всадников в красочных мундирах промчалась в сторону Тюильри, а Моро явился в Люксембургский дворец.
– Закрыть все выходы, – велел гренадерам.
Баррас не сразу выразил свое недоумение:
– Почему никто не едет ко мне? Я не вижу депутаций народа. Меня никто в этот великий день не приветствует.
– А почему он великий, Баррас?
– Сегодня я стану президентом Франции.
– Это вспышка фантазии Талейрана?
– Но и сам Бонапарт меня в этом лично заверил…
Наконец до Барраса дошло, что Талейран, повивальная бабка 18 брюмера, ласково завернул его, Барраса, не в пеленки будущей славы, а закутал сразу в покойницкий саван.
– Если так, – решил Баррас, – я… приму ванну!
Во дворец пробилась через охрану Тереза Тальен.
– Я должна видеть негодяя… Моро, где он?
– Отмывает с себя кровь своих жертв…
Он сопроводил «богородицу Термидора» до купальни, где Баррас при виде красавицы так сильно всплеснул руками, что окатил ее с головы до ног ароматной водою:
– Полезай ко мне, моя прекрасная наяда!
Тереза Тальен отпустила ему хорошую оплеуху:
– Подлец! Я думала, ты умираешь героем, а из вонючей воды торчат твои ослиные уши… Где же всемогущий Баррас, еще вчера пировавший, как Лукулл в термах Трапезонда? Твое имя уже оплевано Парижем, генерал Бонапарт в Тюильри вещает всем о твоем убожестве, а ты… ты…
Барраса трудно было вывести из прострации.
– Вечером мы увидимся в Опере, – решил он.
– Вы никогда не увидитесь, – вмешался Моро.
– Вот и первая новость, дорогая: вечером в Опере нас уже не будет, вечером в Оперу поедут другие…
Моро задержал убегавшую Тальен.
– Назад! Приказ – никого не выпускать.
– Надеюсь, меня-то ничьи приказы не касаются…
Но гренадеры Национальной гвардии перегородили двери штыками, и Тальен кинулась в ноги генералу:
– Моро! Отпусти меня… сжалься. Хочешь любви моей? Я уже твоя. Назови любой дом в Париже – он уже твой дом… Отпусти! У меня же дети. Наконец, я снова… беременна.
– И снова от Барраса?
– На этот раз от банкира Уврара… Сжалься, Моро!
К воротам подкатила карета, запряженная шестеркой белых прекрасных лошадей. Мюрат отворил дверцы, из них выставилась наружу маленькая нога в лайковом сапоге. Это была нога Бонапарта, который легко спрыгнул на землю.
– У меня все отлично. А как твои дела?
– Никто и не пискнул.
– Пищать станут потом. Я никогда не забуду твоей услуги, Моро… благодарю! А где Баррас?
– Чисто вымытый, он покорился судьбе.
– Его бесстыжие глаза больше не увидят ни этого дворца, ни Терезы Тальен, ни Парижа. Он меня всегда считал простачком-провинциалом с Корсики. Но смеется только тот, кто стреляет последним. Пора этот навоз вывозить на свалку…
Баррасу объявили о пожизненной ссылке.
– Жаль! – сказал Баррас, оглядев стены своих интимных покоев. – Ведь я совсем недавно покрыл их такими обоями, каких не было даже у королей… Очень жаль!
Жалоба вписалась в протокол его политического ничтожества. Ни король Людовик XVI, бегущий из Версаля, ни сам Наполеон, которому суждено потерять великую империю, никто из них не стал бы сожалеть об искусном декоре стен.