Граф Роберт Парижский - Вальтер Скотт 4 стр.


Кинжал, который он успел обнажить, пока спускался, был отведен назад, чтобы его не было видно, и поблескивал в лунном свете. На секунду убийца застыл над спящим, словно для того, чтобы лучше разглядеть, в каком месте злополучная кираса обнажает грудь, которую она должна была защищать, но в тот миг, когда он собирался вонзить кинжал, варяг молниеносно вскочил, алебардой отбросил вверх руку убийцы и, избегнув опасности, в свою очередь нанес греку такой мощный удар, какому Себаста не обучали в гимнастической школе; у митиленца не хватило дыхания даже на то, чтобы позвать на помощь своих товарищей с крепостной стены. Они видели все, что случилось: как варвар наступил ногой на их товарища и занес над ним алебарду, чей свист зловеще отдался под старинной аркой; видели, как он на мгновение приостановился с занесенным оружием перед тем, как обрушить на врага последний удар. Между стражниками поднялась суматоха, словно они намеревались броситься на помощь Себасту, без особой, впрочем, стремительности, но Гарпакс громким шепотом скомандовал им не двигаться.

– Все по местам, – прошипел он, – что бы там ни случилось. Сюда идет начальник гвардии; если митиленец убит этим дикарем – а я полагаю, что убит, ибо он не шевелит ни рукой, ни ногой, – то нашей тайны никто не узнает. Если же, друзья, он остался жив, будьте немы как рыбы – он один, а нас двенадцать. Мы ничего не знали о его намерении, кроме того, что он пошел посмотреть, почему варвар спит так близко от сторожевого поста.

Пока центурион деловито растолковывал товарищам по караулу, как им следует вести себя, внизу показался рослый и статный воин; на нем было богатое оружие и шлем, высокий гребень которого засверкал, когда его владелец вышел из-под арки на лунный свет. Среди стражников, стоявших наверху, пробежал шепот.

– Задвиньте засов, заприте калитку, – приказал центурион, – а уж с митиленцем пусть будет что будет: мы погибли, если признаем, что он один из наших. Это идет сам начальник варяжской гвардии, главный телохранитель императора.

– Эй, Хирвард, – обратился к варягу пришедший на ломаном лингва-франка, на котором обычно объяснялись варвары, служившие в императорской гвардии, – ты что, поймал ночного сокола?

– Клянусь святым Георгием{34}, ты прав, – отозвался варяг, – только у меня на родине его посчитали бы всего лишь коршуном.

– А кто он? – спросил начальник.

– Это он сам тебе расскажет, – ответил варяг, – когда я перестану сжимать ему горло.

– Отпусти его, – последовал приказ.

Англичанин повиновался, но как только митиленец почувствовал свободу, он с неожиданной ловкостью выскочил из-под арки и побежал, укрываясь за вычурными украшениями, которыми по воле зодчего изобиловали ворота снаружи; он вертелся вокруг опор и выступов, преследуемый по пятам варягом, которому его оружие мешало догнать быстроногого грека, укрывавшегося от своего преследователя то в одном темном углу, то в другом. Вновь пришедший от души смеялся, глядя, как эти две фигуры, нежданно появляясь и исчезая подобно теням, метались друг за другом вокруг арки Феодосия.

– Клянусь Гераклом, можно подумать, что это Ахилл гонится за Гектором вокруг стен Илиона{35}, – произнес он, – только на этот раз Пелиду, пожалуй, не настигнуть сына Приама. Эй, ты, рожденный богиней, сын белоногой Фетиды! Впрочем, бедному дикарю непонятны эти сравнения. Эй, Хирвард! Говорю тебе, остановись! Уж свое-то варварское имя ты знаешь.

Последние слова он пробормотал себе под нос, затем опять возвысил голос:

– Побереги свое дыхание, добрый Хирвард! Оно тебе еще понадобится сегодня ночью.

– Стоило тебе приказать, – ответил варяг, нехотя приближаясь к командиру и с трудом переводя дух, как человек, бежавший из последних сил, – и уж я не упустил бы его, загнал бы, как борзая зайца! Не будь на мне этих дурацких доспехов, которые только обременяют, вместо того чтобы защищать, мне не потребовалось бы и двух прыжков, чтобы схватить его и сдавить ему глотку.

– Оставь его в покое, – сказал воин, который действительно был главным телохранителем, или, как его называли, аколитом, ибо обязанностью этого облеченного высокими полномочиями начальника варяжской гвардии было постоянно сопровождать особу императора. – Давай лучше посмотрим, каким образом нам вернуться в город, потому что, если, как я подозреваю, эту шутку сыграл с тобой один из стражников, его товарищи могут не захотеть добровольно пропустить нас.

– А разве для тебя не дело чести до конца расследовать такое нарушение порядка?

– Помолчи, мой простодушный дикарь! Я часто говорил тебе, невежественный Хирвард, что мозги тех, кто явился сюда с севера, из холодной и грязной Беотии{36}, скорее вынесут двадцать ударов кузнечным молотом, чем изобретут какой-нибудь ловкий и хитроумный ход. Слушай меня внимательно, Хирвард. Конечно, я хорошо понимаю, что разоблачать тайны греческой политики перед столь неискушенным варваром, как ты, все равно что метать бисер перед свиньями, а Святое Писание предостерегает нас от этого; тем не менее, поскольку у тебя такое доброе и верное сердце, какое нечасто сыщется даже среди моих варягов, я воспользуюсь случаем – ты ведь должен сегодня сопровождать меня – и познакомлю тебя с некоторыми сторонами этой политики. Я сам, главный телохранитель, начальник над всеми варягами, возведенный их непобедимыми алебардами в сан доблестного из доблестных, руководствуюсь ею, несмотря на то что у меня есть все возможности вести свою галеру против дворцовых течений с помощью одних лишь весел и парусов. Да, я снисхожу до политики, хотя ни один человек при императорском дворе, этом средоточии блистательных умов, не смог бы, пустив в ход открытую силу, добиться того, чего легко достиг бы я. Что ты по этому поводу думаешь, мой добрый дикарь?

– Я знаю одно, – ответил варяг, следуя за своим начальником в полутора шагах сзади, как положено и в наши дни идти вестовому за своим офицером, – мне было бы жаль ломать себе голову над тем, что можно решить в два счета с помощью рук.

– Ну не прав ли я был? – сказал главный телохранитель, который уже несколько минут шагал вдоль наружной, залитой лунным светом городской стены, внимательно вглядываясь в нее, словно не рассчитывая больше на то, что Золотые ворота открыты, и отыскивая другой вход. – Вот видишь, чем набита твоя голова вместо мозгов! По сравнению с головами ваши руки – настоящее совершенство. Слушай же меня, самое невежественное из всех животных и именно поэтому – надежнейший из наперсников и храбрейший из воинов: я открою тебе секрет нашей сегодняшней ночной прогулки, хотя не уверен, что ты все поймешь даже после моих объяснений.

– Мой долг стараться понять твою доблесть, – ответил варяг, – вернее – твою политику, раз уж ты так снисходительно стараешься растолковать ее мне. Что касается твоей доблести, – добавил он, – то хорош бы я был, если бы не знал ее вдоль и поперек.

Греческий военачальник слегка покраснел, однако голос его не дрогнул:

– Это правда, мой добрый Хирвард, мы видели друг друга в бою.

Тут Хирвард не сдержался и легонько кашлянул.

Грамматикам того времени{37}, столь изощренным в искусстве разгадывать смысл интонации, этот кашель не показался бы панегириком храбрости грека. Действительно, несмотря на то, что командир на протяжении всей их беседы тоном своим то и дело подчеркивал свое высокое положение и превосходство, в этом тоне чувствовалось явное уважение к собеседнику, как к человеку, который в минуту опасности во многих отношениях может проявить себя более храбрым воином, чем он сам. С другой стороны, хотя могучий северный воин отвечал своему начальнику, соблюдая все правила дисциплины и этикета, беседа их порой напоминала разговор между невежественным франтом офицером и опытным сержантом того же полка, – речь идет, разумеется, о том времени, когда английская армия еще не была перестроена герцогом Йоркским{38}. В каждом слове северянина звучало чувство собственного превосходства, прикрытое внешней почтительностью, и начальник молчаливо признавал это превосходство.

– Ты позволишь мне, мой простодушный друг, – продолжал главный телохранитель прежним тоном, – вкратце ознакомить тебя с основным принципом политики, который господствует при константинопольском дворе. Дело в том, что милость императора, – тут он приподнял шлем, а варяг сделал вид, что повторяет его движение, – который (да будет благословенна земля, по коей он ступает!) является не менее животворным началом для своих подданных, чем солнце – для всего рода человеческого…

– Я уже слышал что-то в этом роде от наших ораторов, – заметил варяг.

– Они обязаны поучать вас, – ответил начальник, – и я полагаю, что священники, произнося свои проповеди, также не забывают наставлять моих варягов в верности и преданности императору.

– Нет, не забывают, только мы, изгнанники, сами знаем свой долг.

– Видит бог, я не сомневаюсь в этом, – сказал главный телохранитель. – Просто хочу, чтобы ты понял, мой дорогой Хирвард, что есть такие насекомые – впрочем, в вашем суровом и мрачном климате их, быть может, и не существует, – которые рождаются с первыми проблесками света и гибнут с заходом солнца. Мы называем их эфемерами, поскольку они живут всего лишь один день. Такова же и участь придворного фаворита, который живет в лучах улыбок священной особы императора. Счастлив тот, кто попал в милость с той минуты, когда император, подобно светилу, появившемуся из-за горизонта, впервые взошел на трон, кто потом сверкал отраженным светом императорской славы, кто сохранил свое место, когда эта слава достигла зенита, кто исчез и умер вместе с последним лучом императорского сияния.

– Твоя доблесть, – прервал его островитянин, – говорит столь высоким слогом, что моим северным мозгам трудно все это понять. Только, по-моему, чем избирать такую долю – жить до захода солнца, так уж я, будь я насекомым, предпочел бы родиться мошкой и просуществовать два-три часа в темноте.

– Таковы, Хирвард, низменные желания людей ничтожных и обреченных на жизнь ничем не выдающуюся, – с напускным высокомерием произнес главный телохранитель, – мы же, люди, отмеченные печатью высоких достоинств, составляющие ближайшее, избраннейшее окружение императора Алексея, где он является центром, мы с женской ревностью следим за тем, как он раздает свои милости, не упуская возможности, то объединяясь, то выступая друг против друга, выдвинуться и удостоиться его ясного взора.

– Пожалуй, я понял, о чем ты говоришь, – сказал Хирвард, – хотя жить такой жизнью, полной интриг… Но, конечно, это к делу не относится…

– Конечно, не относится, мой добрый Хирвард, – ответил главный телохранитель, – и счастье твое, что тебя не тянет к такой жизни. И все же я видел варваров, которые достигали высоких постов при императорском дворе, хотя им и не хватало гибкости или, скажем, эластичности, не хватало счастливой способности применяться к обстоятельствам… Так вот, повторяю, я знавал представителей варварских племен – большей частью это были люди, с детства воспитанные при дворе, – которые при небольшой гибкости обладали столь непреклонной силой характера, что, будучи не слишком способными использовать обстоятельства, сами с необыкновенным талантом эти обстоятельства создавали. Однако довольно сравнений. Итак, тебе должно быть понятно, что в этой погоне за славой, то есть за монаршей милостью, приближенные благословенного императорского двора стараются всячески выделиться и показать государю, что каждый из них не только превосходно справляется со своими обязанностями, но и может в случае необходимости заменить других.

– Да, теперь мне все понятно, – сказал англосакс. – Выходит, что высокопоставленные придворные, военачальники и помощники государственных деятелей постоянно заняты не тем, чтобы помогать друг другу, а тем, чтобы шпионить за своим соседом?

– Совершенно верно, – ответил начальник, – и не далее как несколько дней назад я получил бесспорное доказательство этому. Любой придворный, как бы глуп он ни был, знает, что великий протоспафарий{39} – таков титул главнокомандующего всеми военными силами империи, – тебе это, разумеется, известно, – так вот, он ненавидит меня, ибо я являюсь начальником грозных варягов, которые заслуженно пользуются привилегией не подчиняться его беспредельной власти, распространяющейся на все войсковые соединения, хотя Никанору{40}, несмотря на его столь победоносно звучащее имя, власть эта не больше подходит, чем седло – волу.

– Вот как! – воскликнул варяг. – Значит, протоспафарий хочет командовать благородными изгнанниками? Клянусь знаменем красного дракона, под которым мы сражаемся и умираем, мы не станем подчиняться ни единой живой душе, кроме самого Алексея Комнина и наших начальников!

– Это ты сказал правильно и смело, мой добрый Хирвард, – заметил главный телохранитель. – Но, и предаваясь справедливому негодованию, смотри не забывай при упоминании имени благословенного императора прикладывать руку к шлему и перечислять его титулы.

– Твоя рука будет подниматься достаточно часто и достаточно высоко, когда этого потребует служба императору, – заявил северянин.

– В этом я могу поклясться, – сказал Ахилл Татий, начальник варяжской императорской гвардии, решив, что сейчас неподходящее время для того, чтобы требовать точного соблюдения этикета, хотя знание этого этикета он считал своей важнейшей воинской заслугой. – И все-таки, сын мой, если бы не постоянная бдительность вашего начальника, благородные варяги были бы попраны и растворились бы в общей массе армии, среди всех этих языческих когорт гуннов, скифов или предавшихся нам нечестивых турок в тюрбанах. И теперь вашему начальнику угрожает опасность именно из-за того, что он требует, чтобы его алебардщиков оценивали выше, чем жалких скифских копьеносцев и вооруженных дротиками мавров, чье оружие годится только для детских игр.

– От любой опасности, – сказал воин, доверительно придвигаясь к Ахиллу Татию, – тебя защитят наши алебарды!

– Разве я когда-нибудь сомневался в этом? – сказал Ахилл Татий. – Но сейчас главный телохранитель благословенного монарха доверяет свою безопасность тебе одному.

– Я сделаю все, что подобает воину, – ответил Хирвард. – Решай, как действовать дальше, и не забудь, что я один стою двух любых воинов из других отрядов императора.

– Слушай дальше, мой храбрый друг, – продолжал Ахилл Татий. – Этот Никанор осмелился бросить тень на нашу благородную гвардию, обвинив ее воинов – о боги и богини! – в том, что на поле боя они похитили и – что еще святотатственнее! – выпили драгоценное вино, приготовленное для самого святейшего императора. В присутствии священной особы императора я, как ты сам понимаешь, не мог промолчать…

– Понимаю, ты хочешь загнать ему эту ложь в его наглую глотку! – воскликнул варяг. – Ты назначил ему встречу где-нибудь в окрестностях и взял с собой своего ничтожного подчиненного Хирварда из Гемптона{41}, который за такую честь будет твоим рабом до конца дней! Только почему ты не сказал мне, чтобы я взял с собой обычное оружие? Однако со мной алебарда и…

Тут Ахилл Татий улучил момент и прервал своего спутника, встревоженный его слишком воинственным тоном.

– Успокойся, сын мой, – сказал он, – и говори потише. Ты сделал неправильный вывод, мой доблестный Хирвард. Действительно, когда ты рядом со мной, я не побоюсь сразиться с пятью такими воинами, как Никанор, но поединки запрещены законом нашей возлюбленной Богом империи и неугодны трижды прославленному монарху, правящему ею. Тебя испортили, мой храбрый воин, хвастливые россказни франков – эти истории, которые с каждым днем все больше распространяются по Константинополю.

Назад Дальше