– Господа, арестованный Смаглий идентифицирован по имени, документам, внешности, соответствию возрасту, дактилоскопическим отпечаткам и описанию татуировок на теле. Ему объявлен состав инкриминируемых преступлений и сообщено о выдаче властям России. Прошу всех официальных лиц подписать протокол…
И пошла писать парижская губерния: сначала, естественно, французы – человек пять, потом консул Аверин, старший группы конвоя майор милиции Котов, а последним – я. И, словно дождавшись этого великого мига, радио объявило о завершении посадки на рейс «Париж – Москва».
Я спросил у старшего конвойного Котова:
– Наручники?
Милиционер достал из кармана и протянул мне наручники. Смаглий, с интересом следивший за нашими маневрами, удивился:
– Зачем? Этого мало? – Он поднял скованные руки.
Я взял у французского детектива ключ, снял со Смаглия наручники, а майор Котов ловко застегнул на запястьях Смаглия свои – наши нормальные, добротные, отечественные ручные хомуты. Я отдал французу его имущество, пояснив недоумевающему арестанту:
– Это служебный инвентарь. На его материальном учете. Надо вернуть, а то он с бухгалтерией не расплюется.
– Это ж надо! – Смаглий от души расхохотался. – Вот гандоны штопаные – мелочной народ!
Я легонько похлопал его по спине:
– Понимаю, все понимаю – в твоем прикиде надо щеголять во французских браслетах. Но ты уж терпи, привыкать надо. Клифт на зоне – это тоже не «Версаче»! – И аккуратно стряхнул несуществующую пыль с лацкана его шикарного пиджака.
– Не срамись, земляк, – снисходительно усмехнулся Смаглий. – «Версаче» не употребляю. Это – «Валентино»! Почувствуйте разницу…
– Ну-у, тогда совсем другой коленкор, – серьезно согласился я.
Бесконечный сводчатый туннель, по которому горизонтальный эскалатор – движущийся тротуар – неспешно вез нашу конвойную процессию от аэровокзала к терминалу посадки в самолет. В мягком полумраке вспыхивала и гасла нескончаемая череда реклам, предлагающих нам все радости мира. Я смотрел на своих спутников – их лица от этих вспышек то ярко озарялись, то глухо меркли, и от этого монотонного, как бы праздничного мерцания возникало ощущение тревоги и напряжения. Я закрыл глаза и пытался вспомнить, вновь озвучить золотую мелодию Чарли Паркера – и не мог.
Наверное, потому, что не мог выгнать из памяти то телячье-счастливое чувство восторга, надежды, ожидания чуда, которое я испытывал на этом эскалаторе давным-давно, когда ехал на нем впервые. В обратном направлении – из самолета в аэропорт. В Париж.
А сейчас из всего этого пиршества чувств, оргии предлагаемых радостей, огромной карточной сдачи жизни остался у меня на руках нарядный валет в наручниках, самая младшая карта из разбросанной по столу судьбы крапленой колоды. Консул Аверин деликатно постучал меня пальцем по плечу:
– Сергей Петрович, а вы-то зачем летите?
– Понятия не имею. Замминистра телеграмму прислал – срочно прибыть…
– А вы разве подчинены Москве? – удивился Аверин.
– Нет, – ухмыльнулся я. – Но в министерстве этого не знают или не помнят. И строго приказывают.
– А вы?
– А я выполняю. Международный чиновник – работа временная…
В полупустом салоне первого класса я усадил Смаглия в предпоследнем ряду, к стенке, у иллюминатора, а сам уселся рядом, в кресле у прохода.
А тут и радиотрансляция включилась, стала рассказывать приятное:
– Уважаемые пассажиры! Наш самолет «Ил-86» совершает полет по маршруту Париж – Москва на высоте десять тысяч метров. Температура за бортом минус пятьдесят шесть градусов. Расчетное время прибытия в аэропорт Шереметьево – двадцать часов сорок минут по московскому времени. Табло «не курить» погасло, вы можете отстегнуть привязные ремни и откинуть спинки в удобное вам положение. Сейчас бортпроводники предложат вам напитки и обед. Желаем вам приятного полета…
Смаглий толкнул меня плечом в плечо:
– Если не снимете браслеты, я не смогу отстегнуть привязные ремни…
– Ну и что будет?
– Как что? – удивился Смаглий. – Я ведь нарушу правила Аэрофлота. А для меня нарушать правила – боль сердечная, мука совести. Будь человеком, отомкни эту гадость, избавь от душевных страданий.
Я усмехнулся:
– Ага! Я тебя отстегну, а ты безобразничать начнешь…
– Господин криминальный начальник! Смеетесь над униженным и оскорбленным? Я что – с дуба екнулся? Под нами десять километров! Можно сказать, Маракотова бездна! Даю слово почетного потомственного миллионера! А оно, как золото, нетленно.
Я обернулся к сидящему позади нас майору Котову:
– Дай ключ…
Котов слышал наш разговор, неодобрительно покачал головой и, протягивая ключ, недовольно спросил:
– А если этот сраный миллионер станет выдуриваться здесь?
– Слушай, друг, долбанный по голове, мне что – жить надоело? – горячо вступил Смаглий. – Ты пойми – я жить ужасно люблю…
– Ну да! – хмыкает Котов – То-то подсчитали, срок жизни нового русского – тридцать четыре года.
– Может быть! – согласился Смаглий. – Значит, у меня еще три года в запасе. А потом на сверхсрочную останусь…
Я расстегнул наручники, и Смаглий с облегчением затряс затекшими кистями, потом наклонился ближе ко мне и громким театральным шепотом сообщил:
– Командир, ты расскажи своему цепному… Тот умник, что считал мне короткий срок, давно умер от голода.
Я откинулся на кресле, прикрыл глаза от слепящего солнечного света. Пассажиры в правой стороне салона уже дремали, нацепив на глаза черные тряпичные очки из сувенирного бортового пакета. Мне было жутковато смотреть на них – будто компания несчастных безглазых слепцов сняла для увеселительного путешествия первый класс. Черные наглазники на безвольных, расслабленных лицах спящих людей…
Когда-то, ужасно давно, у нас выступал в университете слепой поэт Эдуард Асадов. У него были на лице вот такие черные тряпочные очки-повязки. Читал он страстно, с выражением и жестикуляцией – о весне, о зеленых листьях, о любви. Черные диски вместо глаз были неподвижны, без дна, без надежды. Как мгла направленной на тебя двустволки. Я не мог собраться, вслушаться, понять – я только смотрел в ужасные черные диски на лице.
Мои попутчики надели черные наглазники и нырнули в темноту. Может быть, во сне они видели весну, листву, баб?
Я посмотрел на их лица и решил, что скорее всего им видятся в темноте бабки…
Из кармана на спинке переднего сиденья я достал несколько ярких цветных журналов. С обложки «Коммерсантъ-Деньги» мне улыбался, осторожно и насмешливо, Сашка. Хитрый Пес. Я слышал, что он стал очень крутым. Но не настолько? Поперек обложки размашистый заголовок: «Александр Серебровский: „Олигархи нужны России!“»
Молодой человек в стильных золотых очечках смотрел на меня с выражением «я вам всем цену знаю». В школьных учебниках в таких маленьких очках с тоненькой оправой щеголяли демократы-разночинцы – полоумный Чернышевский Николай Гаврилович и Добролюбов, уж не помню, как его там по батюшке, которых зачем-то разбудил Герцен.
Я стал листать журнал, чтобы узнать, зачем нужны России олигархи, – может, они тоже кого-то собираются будить, но Смаглий сказал мне:
– Давай расскажу анекдот…
– Можно, – согласился я. – Слушай, а ты чего так веселишься? Сидеть придется крепко.
– Не факт! – уверенно ответил Смаглий. – За деньги сел, за деньги выйду… Так вот, встречает еврей нового русского…
Но досказать анекдот ему не удалось, потому что около нас остановилась стюардесса с тележкой-баром:
– Что будут пить господа? Мы предлагаем вам водку, коньяк, виски, джин, вино, шампанское…
Смаглий мгновенно отозвался:
– Красавица! Обласкай джин-тоником. С «Бифитером»…
Котов за нашей спиной от возмущения вздыбился:
– Отставить! Арестованным спиртное запрещено!
Смаглий обернулся к нему, печально покачал головой:
– Эх, майор! Не бывать тебе генералом… Мыслишь мелко, конвойно…
– Это почему?
– По кочану! И по кочерыжке! Если бы ты не залупался, не портил жизнь людям, так бы мы и летели над миром – с девочками, с семгой, пьем, жрем, пока жопа не треснет. Это же первый класс! Но ты привык к «вагонзаку» – езжай не пивши…
– Ты, что ли, запретишь? – зло вперился в него майор и встал с места.
– Я? Упаси господь! – Смаглий прижал руки к сердцу и огорченно поведал: – Устав. Устав конвойной и караульной службы. Там конвою допрежь арестантов запрещено спиртное. «Ваша служба и опасна и вредна» – помнишь такую песню?
– Трудна… – поправил Котов. – Трудна наша служба. С такими обормотами…
– Это точно! Представь морду надзирающего прокурора, когда он узнает, что меня – особо опасного! – вдрызг пьяный конвой вез. Я ведь мог захватить самолет и угнать на Занзибар…
– На Магадан! – вмешался я. – На Занзибар не выйдет, а на Магадан можешь попробовать. – И, вздохнув, сказал стюардессе: – К сожалению, здесь до противного непьющая компания. Обойдемся кока-колой и минералкой…
Стюардесса расставила на столиках стаканы, бутылки, еще раз с улыбкой взглянула на нашу непьющую компанию, пожелала приятного аппетита и покатила свою зазывно звякающую телегу обратно в буфет, за кулисы.
Котов перегнулся через спинку моего кресла, потрогал за плечо:
– Зла не хватает с этой наглой харей разговаривать…
– А ты плюнь. Не разговаривай. Поспи… Он от меня никуда не денется. Только наглазники не надевай…
Котов решил, что я опасаюсь, как бы он не проглядел чего важного.
– Да нет, ничего… Я лучше похожу, разомнусь немного…
– Валяй…
Включился экран бортового телевизора – там беззвучно плясала и пела рок-группа. Я воткнул в гнездо штекер наушников – и потек печально-матовый голос Вячеслава Бутусова, «Наутилус Помпилиус». Господи, песня какая старая! Ее уже, наверное, все забыли.
Я достал из внутреннего кармана плоскую фляжку с деревенским бренди, которым благословил меня в дорогу Пит Флэнаган. Отвинтил неспешно пробку, налил в освободившиеся стаканы коньяк. Себе и Смаглию. Он с интересом смотрел на меня:
– Нарушаешь устав, командир?
– Я никогда не пью один. – Нюхнул пойло табачного цвета, пахнущее почему-то яблоками, и выпил.
– Замечательно! – восхитился Смаглий. – Один мой знакомый говорит, что кто пьет один – чокается с дьяволом.
– Не ври, это не твой знакомый. Это Шекспир говорил…
– Да хрен с ним! Какая разница? Не влияет. Для тебя важно, что, если не пьешь в одиночку, значит умрешь не от пьянки.
– Наверное, – кивнул я. – Не успею…
Смаглий выпил, сморщился, затем блаженно ухмыльнулся:
– Хорошо! Ох, хорошо! Коньяк – дрянь, а парень ты интересный.
– Чем?
– Халявный марочный коньяк не пьешь. Только на свои бабульки?
– Я на халяву не падаю.
– А если друзья ставят?
– Это не халява. Это, дурак, обмен любовью… Моя подружка так говорит.
– Н-да? – удивляется Смаглий. – Наверное, впрочем… Слушай, я тебе с утра хотел сказать, да все эта хива конвойная под ногами мельтешит…
– У нас с тобой от них отдельных секретов нет, – спокойно заметил я.
– Ну, это как сказать… Если бы ты так не надрывался, отлавливая меня, я бы тебя сам сыскал.
– Оказывается! – Я искренне засмеялся. – Это зачем еще?
– «…Услышу ли песню, которую запомню навсегда…» – пел Бутусов.
– Зачем! Зачем! Я ведь только сегодня понял, что ты – это ты! Что мне ТЕБЕ привет передать надо! Налей еще по стопарю, я с тобой хочу обменяться любовью.
– Интересное кино! – Я действительно удивился, но коньяк налил, закрутил пробку фляжки и убрал ее в карман. – «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало…»
Смаглий одним глотком дернул коньяк, вытер рот рукавом своего великолепного пиджака, отхлебнул минералки. Потом ровно сказал:
– Тебе привет от Кости Бойко…
Я допил свой деревенский коньяк, посидел неподвижно. Наверное, мое лицо было непроницаемо слепо, как у спящих попутчиков в черных наглазниках.
И Бутусов в рябой голубоватой линзе телевизора пел, закрыв глаза – от страха? от боли?
Я медленно спросил:
– Вместе сидели?
– И сидели, – радостно подтвердил Смаглий, – и пили, и гуляли – жили, одним словом…
– Значит, ты – в Париже, а Кот – на зоне?
Смаглий грустно усмехнулся:
– Скорее наоборот. Я, считай, на зоне, а Кот – откинулся. На воле он.
– Откуда знаешь?
– Знаю, и все. – Смаглий взял с моего столика яркий журнал, показал портрет на обложке. «Александр Серебровский: „Олигархи нужны России!“». Молодой интеллигентный человек в добролюбовских очках насмешливо-осторожно улыбался мне. – Это ведь тоже твой дружбан? – уверенно сказал Смаглий. – Если ты Кота не прикроешь, этот милый паренек уроет его по самую маковку. И на тебе грех будет…
– Ты меня снова пугаешь?
– Нет. Правду говорю.
– А как я его прикрою? Меня через пару дней назад отправят… – И поймал себя на стыдной беспомощности в голосе.
– Не знаю. Ты подумай, – сказал Смаглий, и тон его был не шутовской-развеселый, а скребуще-жесткий, как напильник, и звенели в нем сила и властность, и сам он в этот миг был меньше всего похож на разнаряженного валета. – С коллегами не разговаривай – они на корню все куплены, в ломбард заложены, на рынке проданы. А вон твой конвойный уже назад прет. Запомни телефон для связи, нет-нет, не записывай, запомни, он простой – 717–77–77.
Александр Серебровский: Олигархия
– Сколько времени?
Все повернулись ко мне. Вдруг захотелось – как тысячу лет назад в детстве, которое, наверное, отменено за давностью, – пропеть им дворовую считалочку-дразнилку:
Сколько время?
Не стоит. Вениамин Яковлевич Палей и Окунев обидятся. Не обидятся даже, а испугаются – решат, что я им грожу. Пугаю.
А грозить мне им пока не за что. Вон как они – и Палей, и Окунев, и вся остальная команда – дружно сделали отмашку левой рукой, будто офицеры на строевом смотре: задрали обшлага дорогих пиджаков, вперились в увесисто лежащие на запястьях одинаковые золотые цилиндры «Картье-Паша». Это не случайное совпадение вкусов и не примета одновременно пришедшего нуворишеского достатка. Будем считать это знаком особой принадлежности – вроде шитых золотой канителью погон. Или боевого ордена. Хотя орденов по двадцать шесть тысяч баксов не бывает. В Нью-Йорке на Брайтоне орден Ленина стоит пять сотен – за золото и восемь граммов платины уважают. А все остальные советские регалии – по двадцатке. Господи, если бы мой отец мог себе представить, что его героические цацки, которые он с гордостью надевал по праздникам на специальный – парадный, орденский – бостоновый синий костюм, будут стоить по двадцать долларов штука… Эх вы, бедная технологическая интеллигенция!
«Не надейтесь на князи, на сыне человеческие, – сказано в Псалтири. – И почести их, и гнев их – проходят».
– …Без одной минуты десять, – быстрее всех сказал Палей, лысоватый пожилой ловчила с быстро шарящими глазами, похожий на антисемитские карикатуры в фашистских газетах.
– Двадцать один час пятьдесят девять минут, Александр Игнатьевич, – сообщил Коротков, брыластый мордоворот с красным затылком, мой самый надежный продолжатель дел и традиций советской партийно-государственной системы в нашей ненадежно-зыбкой рыночной жизни.
– Осталось ровно тридцать пять секунд, – дал справку Анкудинов, сухой беловзорый старикан, богатый до отвращения и оттого с неизгладимой печатью бухгалтерской нищенской участи на костистой роже.
– Уже пора, наверное, Сашенька, – проворковала моя хищная горлица Алябьева, пока еще броская, вроде бы интересная, но маленько перезревшая ягода. От нее наносит сладостью тлена.
Оганесян – утомленно-расслабленный джентльмен с тонкими руками профессионального игрока. Окунев и Костин, американизированные молодые парни в изящных золотых очечках, подмигивают друг другу, что-то щелкают на карманных компьютерах. Сафонов, надежа моя и защита, – жесткий крутой мужик, на котором костюм от Оскара де ла Рента сидит как плохо подогнанный, еще не обмявшийся мундир, кивает: