Над пропастью во ржи - Сэлинджер Джером Дэвид 2 стр.


Мир, в котором неприкаянно блуждает Холден в своей красной охотничьей шапке – что это, шутовской колпак или, если вспомнить название повести С. Крейна, алый знак доблести? – очень сложен и всегда готов сыграть злую шутку с тем, кто этого не понимает. Понимание, кстати, вообще редкость в мире героев Сэлинджера. Особенно наглядно это проявилось в знаменитой сцене посещения Холденом своего бывшего учителя мистера Антолини. Холдена, наверное, можно упрекнуть за то, что он не прислушался к словам учителя – в самом неподходящем месте он зевает, а чуть позже, заподозрив мистера Антолини в «дурных намерениях», опрометью бежал среди ночи куда глаза глядят, в глубине души понимая, что совершает глупость. Формально-то учитель прав, беда лишь в том, что в тот момент измученный и задерганный гость менее всего нуждался в разумных советах и более всего – в молчаливом сочувствии, в отдыхе. Увлеченный собственным же красноречием (не случайно это качество так раздражало вообще-то очень уважавшего его Холдена), мистер Антолини не заметил состояния своего собеседника. Заговорился. Когда же он проявил запоздалое внимание и заботливость, в свою очередь Холден не понял его жеста. Может быть, на этом эпизоде не стоило бы останавливаться так подробно, если бы он не заключал в себе модель отношений, в том или ином виде часто повторяющуюся в новеллах и повестях Сэлинджера.

Движение повести – это медленное освобождение от поверхностного отношения к жизни. Мечта Холдена о побеге на Запад и «осуществлении гармонии» иронически претворится в жизнь его вынужденным отъездом в калифорнийский санаторий-клинику, откуда, собственно, и ведет он рассказ о своих злоключениях. Другая его мечта – оберегать детей от пропасти – при ближайшем рассмотрении тоже теряет свое идиллическое содержание. Критики эту пропасть расшифровали как «пропасть повзросления». Но спасать от повзросления – сомнительное благодеяние. Кажется, это прочувствовал и сам Холден. На последних страницах повести, наблюдая за детишками на карусели, которые, пытаясь поймать золотое кольцо, рискуют упасть, он произнесет монолог о недопустимости вмешательства в их игру, в их мир: «Упадут так упадут». Это истина тем более ценная, что набрел на нее герой не чужим умом, не советами красноречивого мистера Антолини, а собственным опытом. Холден понятия не имеет, как станет жить дальше, ему пока нечего ответить настырному психоаналитику, желающему знать, будет ли он «стараться», когда снова поступит в школу. Важно не это: на смену былому раздражению по любому поводу – и по пустякам, и по действительно серьезным причинам – приходит спокойствие. Любовь к категорическим суждениям, похоже, начинает уступать место внимательному вглядыванию в реальную действительность со всеми ее качествами – и дурными, и хорошими. Вглядыванию в окружающих его людей – их теперь этому, казалось бы, неисправимому эгоцентрику, по его собственному признанию, «как-то не хватает». Начав с тотального осуждения, он учится понимать.

В 1953 году Сэлинджер выпускает сборник «Девять рассказов». Из нескольких десятков рассказов он отобрал только то, что было ему важно и близко, отбросив все остальное. Сложный, тонкий мир личности – и не менее сложная действительность, их постоянное взаимодействие и взаимоотталкивание – на таком контрапункте строятся лучшие новеллы писателя. Внимание к малейшим нюансам движений души, удивительная наблюдательность и точность в передаче человеческих отношений «заражают» читателя, обращают его к собственным проблемам, мечтам, страхам, надеждам. Это создало Сэлинджеру репутацию исповедального писателя, своеобразного лирика в прозе. При этом как-то упускали из виду неуловимость позиций автора, крайне редко выражавшего свое отношение к изображаемому «открытым текстом». Заметим, что мало кто из писателей, работавших в традиционной манере, удостаивался такого количества взаимоисключающих интерпретаций. Постоянно стремясь к многозначимости, Сэлинджер нагружал значением, казалось бы, случайные предметы и явления, искал противоречия там, где другие видели цельность и единство. Он порой подвергал ироническому снижению или опровержению то, что по внешней логике повествования следовало принимать вполне однозначно. Откровенный разговор, только-только наладившийся между рассказчиком и читателем, может нежданно-негаданно прерваться на самом интересном месте, и читатель, так и не получив желанных разъяснений, остается один на один с загадкой, которую решать приходится самому.

Контакты между обитателями «страны Сэлинджера» затруднены, нарушены или вовсе отсутствуют. Единственный человек на свете, с кем Симор Гласс («Хорошо ловится рыбка-бананка») может говорить естественно, – маленькая девочка. Ей – а через нее всем остальным – расскажет он сказку о рыбках-бананках. Крошка Сибилла переживает историю о жизни и смерти этих загадочных существ всерьез. Она права – это и правда очень серьезная и грустная история. Для Симора эта сказка единственно возможная форма исповеди, косвенного – иначе не получается – выражения своего состояния. В глазах нормальных средних граждан Симор Гласс просто помешан и нуждается в услугах психоаналитика. Существует, однако, другой вид безумия, на который недвусмысленно указывает Сэлинджер, хоть и нигде не называет его открыто. Классическое помешательство характеризуется, как известно, гипертрофией внутреннего мира личности, перестающей соотносить свои представления с реальностью. XX век остро ощутил тревожные последствия душевного расстройства иного свойства. Этот новейший вид безумия заключается в вытеснении личного и неповторимого набором стандартных – «как у всех» – понятий, реакций, представлений. Таким недугом поражены родственники Мюриель Феддер, невесты, а затем и жены Симора («Хорошо ловится рыбка-бананка» и «Выше стропила, плотники»), капрал Клей, его подруга Лоретта и брат рассказчика, любитель «военных сувениров» («Дорогой Эсмé с любовью – и всякой мерзостью»), и многие другие. Девяносто семь агентов по рекламе, оккупировавших телефон («Хорошо ловится рыбка-бананка»), – полномочные представители этого мира, где вещи важнее – и реальнее – людей.

Герой «Голубого периода де Домье-Смита» глядит на витрину ортопедической мастерской и размышляет: «Как бы спокойно, умно и благородно я ни научился жить, все равно до самой смерти я… обречен бродить чужестранцем по саду, где растут одни эмалированные горшки и подкладные судна…» В этот «сад вещей» – потребительский рай – открыт доступ всем желающим, но лишь немногие понимают, каким печальным может стать пребывание в нем.

Внешне здоровый и разумный, а в основе своей совершенно ненормальный мир буржуазности тяготит героев Сэлинджера. Размышляя над надписью «…жизнь – это ад», сделанной на книге Геббельса читательницей-нацисткой, сержант Икс пишет в ответ слова старца Зосимы из «Братьев Карамазовых»: «Что есть ад?..». Страдание о том, что нельзя уже более любить». Буржуазная реальность всем ходом своего развития – будь то крайние формы войны или обманчиво безмятежные периоды сытости и процветания – направлена на то – в этом уверены и автор, и его герой, – чтобы истребить в мире любовь. Сержанту Икс повезло больше других.

Встреченная им девочка Эсме оказалась способной на добрый поступок – именно на поступок, – что с таким трудом давалось (или не давалось вовсе) героям Сэлинджера. Часы погибшего на войне отца Эсме, посланные ей сержанту «на счастье», оказались чудесным лекарством, сумевшим победить «банановую лихорадку» и помочь герою восстановить связь с миром и самим собой. Этот рассказ – из немногих у Сэлинджера, где «хорошее», подлинное начало хоть на время, но победило «липу» – силы разобщенности и распада.

Чаще получалось наоборот. Мир детства, эта заповедная для писателя территория любви и добра, постоянно находится под угрозой вторжения со стороны злых сид мира взрослых («В лодке», «Лапа-растяпа», «Человек, который смеялся»). Конец блаженного неведения, крушение увлекательной романтики детства с ее наивной и трогательной мифологией – тема рассказа «Человек, который смеялся». Сталкиваясь со взрослой реальностью, юные герои Сэлинджера недоумевают, страдают, вроде бы ничего не могут противопоставить «липе», но своим присутствием согревают мир.

Сэлинджера, наверное, нельзя назвать социальным писателем по преимуществу. Прямых выпадов в адрес общественного устройства, как в рассказе «Грустный мотив», у него немного. Вместе с тем творческие искания Сэлинджера как раз определяются его серьезными разногласиями и с постулатами официальной американской идеологии, и с некоторыми важными положениями западной интеллектуальной традиции. Об увлечении Сэлинджера религией и философией Востока (прежде всего дзен-буддизмом) писалось и говорилось достаточно, особенно в связи с его поздними произведениями из цикла о Глассах[1]. Творчество Сэлинджера – и, кстати, не только позднее – имеет соприкосновение с поэтикой дзен. Недосказанность, отсутствие однозначных авторских указаний в рассказах и повестях Сэлинджера заставляют вспомнить важный для искусства дзен принцип равенства творческой активности создающего и воспринимающего эстетический объект. Увидеть, правильно истолковать смысл произведения – не меньшая доблесть, чем его создать. С другой стороны, идея эстетического восприятия как сотворчества – отнюдь не новинка для любителей искусства за пределами Востока. Искусство дзен исходит из неисчерпаемости мира и, как следствие, неизбежного разрыва между изображаемым и изображенным. В поисках наиболее адекватных способов отражения мира искусством художники Востока изображали сложное через внешне простое, но при более внимательном взгляде открывающее неожиданные глубины. Опыт искусства Востока уже давно привлекал внимание и художников Запада, боровшихся с неподатливой, скрывающей свои секреты действительностью.

Постулаты дзен-буддизма стали для Сэлинджера способом критики американской современности. В дзен Сэлинджер видел союзника в борьбе против рационально-умозрительного отношения к миру, против присущего западной философской традиции системосозидания, когда в расчет берется абстрактный человек, а его живой, противоречивый, многомерный прототип выпадает из поля зрения. Устами юного вундеркинда Тедди из одноименного рассказа Сэлинджер осуждает слепоту западного типа сознания, не способного «видеть вещи такими, какие они на самом деле». Но какие же они все-таки на самом деле? Призыв к истинному взгляду похвален, беда только, что истинное здесь никак не связано с конкретно-историческим. По Тедди, подлинная мудрость не имеет ничего общего ни с логикой, ни с точным знанием, он за то, чтобы отучить людей от увлечения «яблоками с древа познания»: надо забыть про несущественные различия между вещами и явлениями (а значит, и между добром и злом в привычном понимании), надо принять мир целиком, слиться с ним. В отличие от большинства нервных, мятущихся персонажей Сэлинджера, Тедди, отбросив логику, а с ней и эмоции, обрел умиротворенность. Но за этой умиротворенностью – равнодушие к тому, что происходит вокруг. От неискушенной в метафизических тонкостях Эсме исходили добро и теплота, от Тедди веет холодом: к людям он относится с тем же вежливым и сдержанным любопытством, с каким смотрит на апельсиновые корки, проплывающие мимо окна каюты. Сэлинджер и в этом рассказе избегает прямых оценок, поэтому о его симпатиях к Тедди можно говорить с известной гипотетичностью, но «антизападная» отрешенность от мира этого вундеркинда нет-нет да проявит загадочное сходство с добрым старым эгоцентризмом, от которого страдают очень многие литературные герои Запада нашего времени.

Тедди выше тревог и сомнений. Субъективно он счастлив. Объективно – нелеп и даже трагичен. Ребенок без детства, он существует для других как объект потребления – как научная загадка, курьез природы, его изучают специалисты, на него смотрят как на интересную диковинку. Холодным и безжизненным предстает в этом рассказе мир детства. Раньше у Сэлинджера дети спасали мир. Теперь они «ненавидят всех на этом океане», как сестра героя, или, как Тедди, замкнулись в себе. Развязка новеллы оставляет в недоумении – что же, собственно, случилось? Автор решительно не желает помочь читателям, но, так или иначе, пронзительный детский крик в финале – сигнал серьезного неблагополучия в мире, где одни слишком увлечены сиюминутностью, а другие слишком от нее отрешены.

«Очень сложно предаваться размышлениям и жить духовной жизнью в Америке» – эти слова Тедди мог бы повторить и Симор Гласс, еще один кандидат в идеальные герои. Сделав названием повести «Выше стропила, плотники» строку из эпиталамы Сафо, Сэлинджер выдвинул свой – иронический – вариант современной свадебной песни. Непредвиденные обстоятельства, возникшие при заключении брачного союза Симора с Мюриель, читаются как указания на опасности, что ждут неординарную личность, желающую «заключить союз» с обществом. Рассказчик явно на стороне Симора, провидца сущностей и поэта, и с неприязнью относится к миру пошлости и мещанства, олицетворяемому родственниками невесты. Здесь, однако, рождается противоречие, разрешить которое Сэлинджеру не удается ни в этой повести, ни тем более в заключительных произведениях «саги о Глассах». Сочувствуя утонченным Глассам, трудно вместе с тем согласиться, что пошляки – родственники невесты – вся Америка, и уж тем более – весь мир. Так же трудно отделаться от мысли, что и материальное благополучие, и интеллектуальная независимость Глассов – результат тесного сотрудничества с раздражающим их обществом: с малых лет они выступали в пошлой, но хорошо оплачиваемой радиосерии «Умные ребята», зарабатывая на жизнь и обучение в школах и колледжах. Существовать за счет презираемого общества, на словах провозглашая его неприятие и в то же самое время ощущая свою полную от него зависимость, – знакомая позиция западного либерального интеллигента, но ироническое освещение тягот подобного удела в поздних произведениях Сэлинджера возникает, похоже, вопреки намерениям автора.

Остро переживая бесперспективность и безжизненность ориентиров и идеалов, которыми привыкли вдохновляться его соотечественники, Сэлинджер изобразил мучительный процесс утраты веры и напряженные поиски новых ценностей. Однако его находки – замена западных символов веры на буддийские – трудно признать удачными. И он, и его герои Глассы понимают, что даже сверходаренная личность не может жить и работать, совершенно игнорируя других, а раз так, то необходимо искать пути к людям. В годы радиокарьеры герой без страха и упрека Симор Гласс (не правда ли, странное сочетание в сэлинджеровских «идеальных личностях» высокой естественности по сути и актерства по профессии?) требовал от своих партнеров играть с полной отдачей «для Толстухи», той безымянной слушательницы, для которой эта передача, может быть, – из немногих радостей в жизни. Однако готовность «возлюбить Толстуху» как-то легко сочетается с неприязнью к тем вполне конкретным Толстухам, с которыми приходится сталкиваться в повседневности. Можно, конечно, упрекнуть того же Бадди, что он еще «не дорос» до симоровского всеприятия и всепрощения и напрасно так сердится на противных мещан, но трудно избавиться от ощущения, что провозглашенная Симором любовь ко всем, по сути дела, означает отсутствие серьезных обязательств по отношению к кому бы то ни было. Сержант Икс, призывая к любви, цитировал Достоевского. Раз уж русский писатель взят в союзники, уместно вспомнить его рассуждения, как нелегко добиться любви и братства в обществе, где процветает «начало единичное, личное, беспрерывно обособляющееся, требующее с мечом в руках своих прав». Поиск прочных ценностей упирается у Сэлинджера и его героев в противоречие: единение и любовь – насущная необходимость и в то же время роковая невозможность в пределах их глубоко индивидуалистического мироощущения, возросшего на почве той самой буржуазности, которую они охотно осуждают.

Назад Дальше