Часы - Майкл Каннингем 3 стр.


– Добрый день, – приветствует ее Барбара, работающая в магазине уже много лет.

Потом, после паузы, предлагает Клариссе щеку для поцелуя.

– Добрый день, – отвечает Кларисса.

Она касается губами кожи Барбары и вдруг чувствует, что это мгновение совершенно. Она стоит в неярко освещенном, приятно прохладном магазинчике, торжественном и роскошном, как храм, оглядывая свисающие с потолка сухие букеты и ворох разноцветных лент на задней стене. Да, существовала та ветка, хлопающая по стеклу, и потом еще одна – Клариссе было, наверное, лет пять-шесть – в окне спальни, ветка с красными листьями, и она помнит, что уже тогда, глядя на эту ветку, вспоминала ту, первую, связанную с музыкой, приплывшей откуда-то снизу. Она прекрасно помнит, что любила эту осеннюю ветку именно за то, что она напоминала ей о первой, хлопающей по стеклу дома, в который она уже никогда не вернется и о котором ничего больше не помнит. Теперь она стоит в цветочном магазине на фоне темно-розовых маков на высоких волосатых стеблях. Ее мать, державшая в ридикюле коробочку белоснежных мятных леденцов, поджимала губы и кокетливо-восхищенным тоном называла Клариссу сумасшедшей девчонкой.

– Как дела? – спрашивает Барбара.

– Прекрасно, лучше не бывает, – отвечает Кларисса. – Сегодня у нас небольшой прием – нашему другу присудили на днях очень почетную литературную премию.

– Пулитцеровскую?

– Нет. Карруцеровскую.

Барбара делает озадаченную мину, которая, по-видимому, призвана изобразить улыбку. Барбаре около сорока. Это бледная полная женщина, приехавшая в Нью-Йорк петь в опере. Глядя на ее лицо – квадратная челюсть, суровые невыразительные глаза, – невольно проникаешься сознанием того, что и сто лет назад люди выглядели примерно так же.

– У нас сейчас не очень богатый выбор, – говорит она. – На этой неделе прошло пятьдесят свадеб.

– Да мне не нужно ничего особенного, – отвечает Кларисса. – Просто пару букетов, все равно каких.

По непонятной причине Кларисса чувствует себя виноватой перед Барбарой за недостаток дружеского участия, хотя их общение – это исключительно общение покупательницы и продавщицы. Если ей нужны цветы, Кларисса всегда заходит сюда, а год назад, когда у Барбары заподозрили рак груди, даже послала ей открытку. Оперная карьера у Барбары не сложилась; она кое-как перебивается на свою почасовую зарплату (снимает квартиру, может быть, с ванной в кухне) и на сегодняшний день избежала угрозы рака. На мгновение над розами и лилиями возникает призрак Мэри Кралл, готовой ужаснуться тому, на что Кларисса собирается выбросить деньги.

– У нас есть красивые гортензии, – говорит Барбара.

– Давайте посмотрим.

Кларисса проходит в ту часть магазина, где работает рефрижератор, и перебирает цветы, вытягиваемые Барбарой из специальных пластмассовых контейнеров. С цветов капает вода. В девятнадцатом веке Барбара была бы фермершей, тихой и неприметной, хмуро копающейся в саду. Кларисса выбирает пионы, звездчатые лилии, чайные розы, отвергает гортензии (о, это чувство вины, наверное, ей от него уже никогда не избавиться), разглядывает ирисы (в ирисах есть что-то немного устаревшее), когда вдруг с улицы доносится жуткий грохот.

– Это еще что такое? – удивленно восклицает Барбара.

Они с Клариссой подходят к окну.

– Наверное, у киношников что-то взорвалось.

– Наверное. Они здесь с самого утра снимают.

– А что именно?

– Не знаю, – отвечает Барбара и с охапкой цветов в руках отворачивается от окна, воспроизводя высокоморальную и немного старушечью пластику своего призрачного двойника прошлого века, который вот так же отвернулся бы от тарахтящего мимо экипажа, набитого нарядно одетыми жителями отдаленного городка, выбравшимися на пикник. Кларисса остается у окна, разглядывая скопление техники. Вдруг дверь одного из трейлеров распахивается, и из нее высовывается знаменитая женская голова. Она далеко и видна только в профиль, как на монете, но Кларисса не сомневается, хотя и не может сразу точно определить, кто это (Мерил Стрип? Ванесса Редгрейв?), что перед ней кинозвезда. Это чувствуется по особой исходящей от нее эманации царственной уверенности и по тому, с какой готовностью кто-то из ассистентов объясняет ей (беззвучно для Клариссы) причину шума. Голова быстро исчезает, дверь трейлера захлопывается, но в воздухе остается безошибочное ощущение продолжающегося надзора, как если бы ангел на мгновение коснулся сандалией поверхности нашей планеты, поинтересовался, все ли в порядке, и, получив утвердительный ответ, со скептическим видом вернулся на свое место в небесном эфире, напомнив смертным, что им лишь отчасти доверяют управление земными делами и что никакая оплошность впредь не пройдет незамеченной.

Миссис Вулф

Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы[7].

Пригород Лондона. 1923 год.

Вирджиния просыпается. Да, конечно, можно начать не с солдат, марширующих с венками по Уайтхоллу, а с того, как Кларисса июньским утром отправляется за цветами. Но хорошо ли это? Не слишком ли банально? Вирджиния не шевелясь лежит в постели и снова проваливается в сон, причем так быстро, что даже не успевает этого осознать. Просто кажется вдруг, что она не в своей комнате, а в парке, причем особенном парке, каком-то идеально зеленом – в платоновском смысле, – одновременно уютном и таинственном, где есть старушка в платке, дремлющая на растрескавшейся скамейке, и тут же рядом что-то еще: не злое, не доброе, древнее и живое, вечно длящееся и потому всегда побеждающее, то, что объединяет зеленые просторы ферм и лугов, лесов и парков. Бестелесная Вирджиния идет, точнее плывет по парку перышком чистого постижения. Вот ровные ряды пионов и лилий, вот гравийные дорожки, обсаженные по краям чайными розами. Отполированная бессчетными дождями и ветрами каменная дева задумчиво глядится в прозрачную воду пруда. Вирджиния скользит вперед, как на воздушной подушке, и вдруг отчетливо понимает, что под этим парком расположен другой, парк подземного мира, еще более восхитительный и загадочный, он корень, из которого вырастают эти газоны и аллеи. Он подлинная идея парка, и красота далеко не единственная его особенность. Теперь Вирджиния видит людей: вот китаец, наклонившись, поднимает что-то с травы, вот маленькая девочка замерла в ожидании. Впереди на свежевскопанном пятачке поет женщина.

Вирджиния снова просыпается. Она в своей спальне в Хогарт-хаус. Комната тонет в седом, приглушенно-стальном полумраке; лужицы бледно-серого света, переливаясь, дрожат на одеяле, серебристые полосы колеблются на зеленых стенах. Ей снился парк и строка для новой книги. Какая? Цветы, что-то связанное с цветами. Или с парком? Кажется, кто-то пел? Нет, уже не вспомнить, да и не важно, потому что, хотя сами слова ушли, то, что было за ними, осталось. Вирджиния знает, что сейчас встанет и будет писать.

Она идет в ванную. Леонард, конечно, уже на ногах. Скорее всего, уже работает. Вирджиния умывается. Она не смотрится в овальное зеркало, висящее над раковиной, не позволяет себе смотреться. Это опасно – иногда в зеркале можно увидеть темное сгущение воздуха, повторяющее форму ее тела, существо с маленькими поросячьими глазками и влажным дыханием, стоящее у нее за спиной. Вирджиния умывается и не смотрит, только не сегодня, когда ее ждет работа и нужно войти в нее, как она могла бы, спустившись по лестнице, войти в залу, где уже начался прием, искрящийся остроумием и изяществом, но не просто остроумием и изяществом, а чем-то бóльшим – неземным и золотистым, на чем лежит отблеск некой глубинной радости, сверкания самой жизни, между тем как шелка шуршат о натертый паркет и гости под музыку шепчут друг другу свои секреты. Она, Вирджиния, чувствует себя юной девушкой в новом платье, свежей и полной надежд, которой предстоит вот-вот появиться на верху лестницы. Нет, сегодня она не станет смотреться в зеркало. Вирджиния берет полотенце.

Выйдя из ванной, она, в бледно-голубом халате, спускается в сумеречную тишину холла. Здесь еще ночь. Хогарт-хаус вообще ночной, несмотря на вечно разбросанные бумаги и книги, яркие диванные подушки и персидские ковры. Не то чтобы он был темным сам по себе, но чувствуется, что темнота где-то рядом, даже тогда, когда тусклое утреннее солнце пробивается сквозь шторы и по Парадайз-роуд громыхают экипажи и автомобили.

В столовой Вирджиния наливает себе кофе, но на кухню к Нелли не идет, слишком велика вероятность нарваться на Неллины жалобы и отчеты о покупках. Нет, ей нужно работать. Может получиться удачный день, если его не спугнуть. Стараясь не расплескать кофе, она спускается в типографию. Леонард сидит за столом, вычитывая гранки. Ральфа и Марджори еще нет.

Леонард поднимает на нее взгляд, исполненный особой суровости, с какой он всегда работает над корректурой. Это то самое выражение, которому она абсолютно доверяет и которого боится: пылающие темные глаза под кустистыми бровями, опущенные уголки рта; выражение лица человека, чей суд строг, но никоим образом не поспешен или мелочен, – нахмуренность божества, всеведущего и усталого, надеющегося на лучшее и в то же время прекрасно знающего, чего можно ожидать от рода человеческого. Именно с таким выражением он принимается за работу над любым текстом, в том числе – а может быть, даже в особенности – над ее собственным.

Но уже в следующий миг его взор теплеет, превращается в более мягкий и добрый взгляд мужа, самоотверженно ухаживавшего за ней в один из самых тяжких периодов ее болезни, не требующего от нее слишком многого и с переменным успехом впихивающего в нее по утрам стакан молока.

– Доброе утро, – говорит она.

– Доброе утро. Как сон?

Как сон, спрашивает Леонард, словно сон не процесс, а существо, которое может вести себя по-разному и быть то более, то менее покладистым.

– Сон был бессобытийным, – отвечает Вирджиния. – Это Том делал?

– Да.

– Ну и как?

Леонард снова мрачнеет:

– Одну ошибку я уже нашел. На первых же двух страницах.

– Одна ошибка в начале еще ни о чем не говорит. Тебе не кажется, что ты как-то слишком раздражен для утра?

– Ты завтракала? – спрашивает он.

– Да.

– Врешь.

– Я пью кофе со сливками. Этого достаточно.

– Абсолютно недостаточно. Я попрошу Нелли принести тебе булочку и фрукты.

– Если по твоей милости ко мне ворвется Нелли, я за себя не ручаюсь.

– Тебе обязательно нужно поесть, – говорит он. – Хотя бы немного.

– Я поем. Попозже. Сейчас я сажусь писать.

Какое-то мгновение он колеблется, затем кивает. Ее работа – это святое. Но то, что Вирджиния отказывается от еды, – плохой признак.

– Учти, от обеда тебе не отвертеться, – говорит он. – Нормального обеда: с супом, мясом и всем прочим. Сопротивление бесполезно.

– Я пообедаю, – говорит она резко, но беззлобно.

Она стоит перед ним высокая, худая, потрясающая в своем халате, с чашкой дымящегося кофе в руке. Она до сих пор его поражает иногда. Вполне возможно, что она самая умная женщина в Англии. Не исключено, что ее книги будут читать еще много веков. Он искренне верит в это. И она его жена. Это она, Вирджиния Стивен, в белом платье, высокая, удивительная, словно сошедшая с картины Рембрандта или Веласкеса, появилась двадцать лет назад в кембриджской комнате своего брата и вот стоит сейчас перед ним. Она сильно сдала за последний год, как будто у нее из-под кожи выкачали воздух. Стала костлявой и изможденной. Похожей на статую из пористого светло-серого мрамора. Она по-прежнему царственна, грациозна, окружена особым лунным сиянием, но уже не красива.

– Ладно, – говорит он, – буду трудиться дальше.

Она крадучись, чтобы не привлечь внимание Нелли (откуда в ней этот комплекс вины перед прислугой, откуда это смущение?), поднимается к себе. Входит в кабинет, бесшумно закрывает за собой дверь. Уф, кажется, пронесло. Она раздвигает шторы, за которыми мирно почивает, как бы сам себе снясь, респектабельный Ричмонд. Цветы ухожены, живые изгороди подстрижены, ставни подкрашены. За жалюзи соседней виллы из красного кирпича продолжается невидимая жизнь ее обитателей, с которыми она так и не познакомилась. Ей чудятся тусклые комнаты, легкий запах тушеной пищи. Она отворачивается от окна. Если получится сохранить теперешнюю ясность, если удержаться хотя бы на шестидесяти килограммах, возможно, удастся уговорить Леонарда вернуться в Лондон. Многолетнее лечение тишиной и покоем среди клумб с цветущим шпорником и красных пригородных вилл будет признано успешным, а ее состояние удовлетворительным и дающим право на возвращение к городской жизни. Да, она пообедает. Ей следовало позавтракать, но это привело бы к неизбежному и совершенно недопустимому контакту с настроением Нелли. Примерно час она поработает, потом поест. Нежелание есть – это порок, своего рода наркотик, когда у нее пусто в желудке, она чувствует себя легкой и стремительной, готовой к бою. Она допивает кофе, ставит чашку на стол, потягивается. Это совершенно особый момент: не сама работа, а настройка, приготовление к работе. Возможности безграничны, впереди – целые часы. Сознание улавливает некий бессловесный гул. Этим утром, просеяв грязь и песок, она, может быть, доберется до золота. Она чувствует присутствие в себе чего-то неопределимого, как бы себя внутреннюю или, вернее, себя параллельную, более чистую. Будь она верующей, она бы назвала это душой. Во всяком случае, это не просто интеллект, или сумма чувств, или даже жизненный опыт, хотя и связано со всем этим, пронизывает все, как сверкающие тяжелые струи расплавленного металла. Это та внутренняя сила, которой открыты живительные тайны мироздания, потому что она соприродна им, и в удачные дни Вирджиния работает как бы под диктовку этой силы. Писать в таком состоянии – самое большое счастье, какое ей ведомо, но, увы, это состояние приходит и уходит без предупреждения. Бывает, что она берет ручку и эта сила буквально ведет ее по странице; а бывает, что она остается сама с собой, обыкновенной женщиной в домашнем халате, перед чистым листом бумаги, испуганная и растерянная, обладающая определенными техническими навыками, но абсолютно не знающая, как и с чего начать.

Она берет ручку.

Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы.

Миссис Браун

Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы.

Люси и так с ног сбилась. Надо двери с петель снимать: придут от Рампльмайера. И вдобавок, думала Кларисса Дэллоуэй, утро какое – свежее, будто нарочно приготовлено для детишек на пляже.

Лос-Анджелес. 1949 год.

Лора Браун пытается выпасть из своей жизни. Нет, не совсем так, скорее она пытается вернуться к себе, получив доступ в параллельный мир. Она кладет книгу обложкой вверх себе на грудь. Уже сейчас ее спальня (точнее, их спальня) кажется ей не такой пустой и чуть более реальной, потому что литературная героиня по имени миссис Дэллоуэй отправилась за цветами. Лора бросает взгляд на часы, стоящие на ночном столике. Почти половина восьмого. Как ее угораздило купить эти уродливые часы с квадратным зеленым циферблатом в прямоугольном черном бакелитовом саркофаге? Какая глупость! И как ей не стыдно сейчас читать! Ведь сегодня день рождения Дэна! Вместо того чтобы валяться в постели, ей давно бы следовало принять душ, одеться, приготовить Дэну и Ричи завтрак. Она слышит, как внизу Дэн сам что-то готовит, возится с Ричи. Ей давно нужно было спуститься к ним, не так ли? В новом халате она должна была бы стоять сейчас у плиты, поддерживая веселую, непринужденную беседу. Но вышло так, что, когда несколько минут назад она разлепила глаза (в восьмом часу!) еще в полусне, в этом подобии мерцающего вдали летательного аппарата, равномерно бухающего, как механическое сердце, все слышнее и слышнее, то почувствовала себя ужасно гадко и неприютно – знакомое зябкое ощущение, не предвещающее ничего хорошего. Нет, сегодняшний день не будет легким. Ей опять придется преодолевать неверие в свои силы и в реальность этого дома, и не случайно поэтому, взглянув на новую книгу, лежащую поверх той, что она дочитала вчера, она потянулась к ней почти инстинктивно, как если бы чтение было первоочередным делом дня, единственным адекватным способом перехода от сна к исполнению долга. Она беременна и поэтому может позволить себе определенные слабости. Например, читать сколько вздумается, валяться в постели, плакать и раздражаться без повода.

Назад Дальше