Мать волнуется, спрашивает, почему нет писем, почему дочь пишет редко и так холодно… Это не я пишу, маменька, это Иностранная коллегия пишет, потому что по измышлению все того же графа Бестужева – о, негодный человек! – вы, Иоганна-Елизавета, герцогиня Анхальт-Цербстская – креатура короля Фридриха, попросту говоря – шпионка!
Екатерина рассмеялась едко и закашлялась, сразу заныли все суставы, кровавая пелена застлала свет. Калмычка ахнула, бросила на пол веер и принялась поправлять подушки под головой великой княгини.
Об этом, маменька, не говорят вслух, как вы понимаете, но нашлись люди, донесли до меня эти слухи. Лживые, да? Будем честны, я уже взрослая, маменька, я уже все понимаю. Вы сами виноваты, что чудовищная эта сплетня порхает по паркетам дворца тетушки Эльзы. Порхает, порхает по царским анфиладам…
Когда Иоганна Цербстская приехала в Петербург, ей было тридцать три года. Никто не говорил, что герцогиня Иоганна хороша собой, но она умела нравиться. И потом – кого не красит успех? А Иоганна наконец дорвалась до почестей, славы, которые должен был ей обеспечить русский двор. А четырнадцатилетняя дочь – гусенок с чрезмерно длинной шеей и носом – только некая помеха на балах и куртагах. Пусть играет в куклы со своим недоразвитым мужем-наследником, их время еще не пришло.
Но не за расточительство, не за скверный характер и не за бесцеремонное поведение выслана была в Германию Иоганна Анхальт-Цербстская, а за то, что позволила себе вмешаться в дела русского двора, смела плести интриги против канцлера Бестужева.
Обо всем этом Екатерина узнала много позднее, юную особу в пятнадцать лет не волнует политическая трактовка событий. Как ни тяжело ей было с маменькой в Петербурге, после ее отъезда стало еще хуже; провожая Иоганну, Екатерина даже себе самой боялась сознаться, как хотелось ей уехать вместе с матерью. Домой… в старый, бедный, но любимый каждой половицей, каждым камнем замок. Как любила она издали свое детство!
Но трезвый ум гнал от себя эти воспоминания. Дома Екатерину ничто не ждало, это был тупик, а здесь, в России, будущее хоть и неведомо, зыбко, зато есть о чем мечтать.
Уже три года прошло, как матушка оставила Петербург. Уезжала она осенью, в конце сентября. Уже появились на березах желтые листья, закраснели осины и раскисли дороги, затрудняя продвижение карет. На радостях, что Иоганна, которую весь двор с издевкой называл «королева-мать», лишает наконец всех своего общества, Елизавета подарила ей пятьдесят тысяч рублей и два сундука подарков. Екатерина видела эти китайские безделушки, сервизы, персидские шали и драгоценные ткани. Но Иоганна не обрадовалась подаркам, она ожидала большего. Пятьдесят тысяч – не деньги, они не покроют и половины долга! И вовсе не дочери пришла в голову мысль взять на себя материнские долги. Иоганна прямо сказала: русский двор самый богатый в Европе, и только глупец здесь не разживется. Где в Германии взять деньги? Муж на службе у Фридриха, а король прусский беден и потому невозможно скареден.
Екатерина проводила мать до Красного Села. На мызу приехали затемно. Свита расположилась ужинать, а великая княгиня, измученная, обессиленная от слез, еле добралась до кровати. Иоганна держалась гораздо лучше и, чтобы не растравлять себя сценой расставания, может быть вечного, уехала поутру, не простившись с дочерью…
В комнату вошел Лесток, склонился к изголовью больной. Калмычка выскользнула у него из-под руки, боясь, что он ее раздавит. Лейб-медик не замечал девочку вовсе, как мебель, как неживой предмет.
– Рыцарь Сакромозо весьма опечален вашим нездоровьем, – прошептал он вкрадчиво. – Я могу что-либо передать ему от вашего имени?
Екатерина не пошевелилась, не открыла глаз. Обеспокоенный Лесток взял ее за руку, пощупал пульс. Он был слабый и учащенный. Лейб-медик осторожно положил руку вдоль тела и вышел.
– Утром еще раз пустим кровь, – донесся его голос из соседней комнаты. – И нельзя ли перевести их высочество в более теплое помещение? Здесь дует из всех щелей!
Чоглакова что-то ответила невнятно.
«Что можно ждать от женщины, которая зла от природы и которую к тому же всегда тошнит?» Это была последняя здравая мысль. Екатерина потеряла сознание. Она уже не видела, как к алькову приблизилась горничная-финка с большим тазом воды.
– Господин Лесток велел сделать охладительные компрессы, – сказала она, ни к кому не обращаясь, и окунула полотенце в таз с ледяной водой. Девочка-калмычка смотрела на нее из-за канапе, куда она забилась от страха. Продолговатые глаза ее округлились, сквозь смуглоту щек проступил румянец.
Когда отжатое полотенце положили на лоб Екатерине, она вскрикнула. Компресс не принес облегчения, он обжигал. Ледяные струи потекли за уши, и она явственно увидела перед собой большой куб льда. Он был прозрачен, с острыми краями, правильными гранями, бирюзовые тени бродили в его загадочной глубине. Екатерине казалось, что ледяной куб надвигается на нее и неминуемо раздавит, если она не убежит. Но ни руки, ни ноги ей не повиновались. Екатерина вскрикнула и тут же рассмеялась своей наивности.
Как же этот куб может раздавить ее, если он стоит на санях? Русские всегда зимой ездят на санях, это их линейный экипаж, поставленный на полозья. От лошадей валит пар, и на ледяном кубе, как на возу дров, сидит мужик в тулупе и хлопает от холода руками в больших рукавицах. Ледяной куб он выпилил в Неве, а теперь везет его в Герберг, чтобы начинить ледник.
Но почему она едет рядом с этими санями? Куда? Куда? Ах, вспомнила, она едет на бал, на встречу с Сакромозо. Кто здесь давеча толковал про Сакромозо?
Воспоминания о мальтийском рыцаре вывели ее на поверхность здравого смысла из того отвратительного небытия, где ледяной куб вот-вот должен был разбиться на тысячу вертящихся острых кристаллов. Она вспомнила Лестока, который только что был в этой комнате и со значительным, скользким выражением толковал ей о рыцаре, чернобровом красавце с острова Мальта. Интересно, знает ли Лесток о его посредничестве в тайной переписке с матерью?
Потом она долго, захлебываясь от жадности, пила клюквенный морс – восхитительный напиток! Может быть, из-за клюквы она и пропотела? Екатерине казалось, что она лежит в луже воды.
А первая встреча с Сакромозо была не зимой, а в марте, все вокруг было тогда залито талой водой. Во время кадрили Сакромозо шепнул ей на ухо:
– Я привез вам письмо от вашей матушки…
Екатерина с ужасом прижала палец к губам, призывая его к молчанию, и осмотрелась – не слышал ли кто-нибудь этих крамольных слов. Только через десять фигур она смогла дать ему ответ:
– Я не могу принять вас у себя. Мне запретили принимать кого бы то ни было.
– Предоставьте действовать мне и ничего не бойтесь, – беспечно сказал Сакромозо и спокойно отвел ее к креслам. Он вел себя как истинный рыцарь, защитник обиженной и оскорбленной женщины.
Екатерина не видела, как продолжался бал. Во время ужина она не могла есть и все время искала глазами Сакромозо, боясь, что он выкинет какую-нибудь небезопасную каверзу, – он так смел и совершенно не представляет ее жизни во дворце.
И когда она поняла, что роковое письмо не будет ей передано на этом балу, и успокоилась, перед ней вдруг опять возник Сакромозо. Это было как раз в момент прощания с хозяевами, рядом стоял великий князь, Чоглакова, еще кто-то из русских. Сакромозо вначале приложился губами к руке великого князя, потом повернулся к Екатерине. На глазах у всех он вместе с платком вытащил из кармана крохотную записку, туго свернутую в трубочку, низко склонился и, прижавшись губами к руке великой княгини, вложил ей в пальцы записку. Никто внимания не обратил ни на платок, ни на трубочку из бумаги. У Екатерины так тряслись руки, что она чуть не уронила злополучную записку на пол, прежде чем сунула ее в перчатку, которую держала в руке. Проще было бы положить записку в карман, но она боялась, что Чоглакова заметит этот жест и вздумает обыскивать ее.
Далее Сакромозо галантно повел Екатерину к выходу и, не скрываясь, сказал, что умоляет ее высочество подумать и дать ответ в следующий вторник, на балу. И опять на это никто не обратил внимания.
Мало ли какого ответа ждал от нее Сакромозо – может, он задал вопрос, касаемый русских обычаев, или они поспорили относительно строчки в сочинениях мадам Савиньи.
Ночью в туалетной, запершись на крючок, Екатерина прочитала записку от матери: вопросы, просьбы, тон тревожный и требовательный. Главное – объяснить им ее теперешнее положение, как они бестолковы там все – в Берлине!
Но вот нелепица! Держать в руках путеводную нить для прямого общения с матерью и зависеть от таких мелочей, как отсутствие бумаги и чернил. Чоглакова, ссылаясь на Бестужева, запретила Екатерине держать в своих покоях письменные принадлежности. В конце концов в качестве бумаги был использован вырванный из книги передний чистый лист, а чернила тайком принес камердинер.
Дважды отдавала Екатерина Сакромозо письма для матери. Как уж он переправлял их в Берлин, это его дело, но ответа от Иоганны она получила.
Отношения с Сакромозо сложились самые дружественные. Они встречались на куртагах, приемах и в театре, премило беседовали, танцевали, иногда обменивались книгами. Бдительная Чоглакова всегда находилась рядом, и каждый час Екатерина ждала от нее нареканий, но почему-то не получала. Она относила это на счет Лестока. Наверное, он заступился за великую княгиню перед государыней.
С приятными мыслями о Сакромозо Екатерина заснула. Ей приснился остров Мальта, такой, как о нем рассказывал рыцарь: высокие дома из желтого песчаника, скалы и очень мало земли в расщелинах, из которых пучками, как зеленые стрелы лука, растут пальмы. «Плодородную почву на Мальту привозят в мешках, – рассказал ей мальтиец. – Был даже обычай – привозить землю в качестве пошлины». На Мальте было весело, никакой Чоглаковой, ни мужа, ни пьяной Крузе, только бабочки и удивительно синее море.
Ночью был кризис. Медики столпились у кровати спящей Екатерины и шепотом ругались по-латыни. Лесток горячился больше всех. По его настоянию явились горничные, переодели сонную Екатерину в сухое белье, а потом перенесли в другую, более теплую комнату.
Наутро у больной опять появился жар, но значительно более слабый, чем прежде. Гюйон оказался прав, это была не оспа, а корь – жесточайшая, но и она отступила. Хотя тело Екатерины ото лба до пяток было покрыто не просто сыпью, а пятнами, величина некоторых была с монету, за жизнь ее можно было не опасаться.
Екатерина первый раз за эти дни поела и попросила переставить кровать. К окну. Настроение окружающих заметно улучшилось. Все знали, что коревая сыпь не оставляет на лице рубцов и оспин.
Когда слухи о выздоровлении Екатерины достигли ушей Елизаветы, она сама навестила больную, разговаривала очень милостиво и пробыла у постели около получаса.
– В субботу в Зимнем дворце будет маскарад. Вам надлежит блистать на нем.
Екатерина хотела возразить, вряд ли она оправится настолько, чтобы облачаться в костюм и танцевать, но государыня упредила ее слова:
– Маскарад следовало бы дать в честь вашего дня рождения, но корь помешала это сделать. Но теперь мы устроим праздник в честь вашего выздоровления. Мы не будем объявлять об этом открыто, но и вы, и я будем знать – он был в вашу честь!
Лесток
Герман Лесток, граф, действительный статский советник и глава Медицинской коллегии, стоял в гардеробной перед зеркалом, примеряя новый костюм. Рядом с ним, с зажатым в губах мелком, весь усыпанный булавками – и на лацканах, и на рукавах, – суетился модный портной Аманте.
Платье сочиняли к летнему сезону. Штаны – по пурпурной земле насыпь серебром и с бахромой понизу – сидели отменно, камзол же, тоже пурпурный, с серебряным позументом, жал под мышками, и Лесток недовольно морщился, расправляя с показной натугой плечи.
– Уж не хочешь ли ты сказать, что я располнел?! – Далее шло весьма крепкое выражение, мы не решаемся его повторить, француз был знатный матерщинник.
– Ни в коем случае, ваше сиятельство! – истово вскричал портной, быстро подпарывая рукава. – Моя вина! Не извольте беспокоиться. Мигом поправим!
Об Аманте говорили, что он француз, только год как появившийся в России. Это было откровенное вранье. Заказчикам, что попроще, он замечательно дурил голову, коверкая русские слова и вставляя иностранные, может быть, и похожие на французские. С Лестоком портной не осмеливался вести подобную игру и говорил на чистейшем русском языке, из которого не мог, да и не старался, убрать московский акцент.
В кабинет заглянул долговязый носатый постный Шавюзо, по родственным отношениям – племянник, по деловым – секретарь Лестока.
– Звали, ваше сиятельство?
– Когда придет господин Сакромозо, проводи его в китайскую гостиную и сразу упреди меня.
Шавюзо понимающе кивнул. Лесток ждал мальтийского рыцаря с самого утра для важного разговора. Сакромозо появился в Северной столице месяца полтора назад как частное лицо, но тем не менее был принят при дворе и обласкан государыней. Впрочем, о нем быстро забыли, а рыцарь не набивался к государыне за карточный стол, предпочитая быть незаметным.
– Теперь не давит? – услужливо спросил портной.
– А что пола торчит? Вытачки перепутал?
– Последняя французская модель, – с легким вздохом отозвался Аманте, мол, разделяю ваше негодование, но так вся Европа носит.
– Может, на мальчишках, у которых фигура, как древко у знамени, это и хорошо сидит, а при моем телосложении…
– Убавить?
– Оставь.
– Кафтан изволите сегодня примерить?
Лесток вопросительно посмотрел на дверь в секретарскую, ожидая, что вдруг она откроется и ему доложат о прибытии мальтийского рыцаря. Часы показали пять, пропиликали дрезденскую мелодийку.
– Давай кафтан.
Кафтан был простой, суконный, дикого цвета, то есть серого с голубым оттенком, пуговицы и петли украшал черный гарус. Заказан он был с единой целью: если государыня вдруг изволит гневаться, что приближенные экономии не знают, а такое случалось, кафтан будет очень кстати, строг и достоин.
Когда вещь сидела не то чтоб плохо, а так себе, Аманте начинал суетливо одергивать полы и рукава. Здесь же он с достоинством отошел от Лестока, предоставив ему возможность без помех любоваться в зеркале своей величественной фигурой.
– Хорошо, – сказал Лесток и, снимая кафтан, добавил: – А от желчегонной болезни одно средство хорошо – кровопускание.
Это был запоздалый ответ на невинный, заданный час назад вопрос портного. Лесток любил примерки. Вид драгоценных тканей, кружев, разговор о форме обшлагов на рукавах и прорезных петлях на карманах повышал у него настроение, и он даже разрешал портному несколько фамильярное к себе отношение, которое выражалось в том, что Аманте, как бы между прочим, задавал вопросы касательно болезней и способов лечения оных. Беседа велась так, словно всем этим болел сам портной, и трудно было понять, желает ли он получить бесплатную консультацию или, наоборот, пытается подольститься к вельможному лекарю.
Когда за портным закрылась дверь, Лесток прошел в кабинет и сел за стол, намереваясь написать пару писем, но потом вдруг передумал и велел принести большую чашку кофею.
«Зачем этому болвану знать про желчегонную болезнь? – думал он с раздражением, помешивая кофе. – В тридцать лет не болеют желчным пузырем. И почему я сказал ему про кровопускание? По привычке…»
Что умел Лесток делать отменно – так это цускать кровь. Пиявок он не признавал. Легкий удар ланцетом, гнилая кровь спускается в таз, и облегченный организм сам легко перебарывает болезнь. Многие годы он пользовался привилегией пускать кровь только особам царской семьи.