– Да ну-у?! – протянул Бородин и снова заорал в окно: – Эй, казак! Отставить!
Симонов, поморщившись, сказал Бородину:
– Экой ты неспокойный. Сядь, – и стал продолжать чтение «воровской» бумаги:
– «Как деды и отцы служили предкам моим, так и мне послужите, великому государю, и за то будете жалованы крестом и бородою, реками и морями, денежным жалованьем и всякою вольностью». (Вот он чем берет их, болванов, – заметил Симонов.) «Повеление мое исполняйте и со усердием меня, великого государя, встречайте, а если будете противиться, то восчувствуете как от бога, так и от меня гнев. Великий государь Петр III Всероссийский».
Симонов отшвырнул бумагу, а Бородин затряс усищами, зашумел:
– Встретим, дай срок! Уж мы тебя, злодея, встретим… Ах, ты, каторжник, ах ты, рыло неумытое. Царь… Ха-ха-ха! Мы те покажем Петра III Всероссийского!.. А нут-ка, Андрей Прохорыч, отмахни мне кусочек поросятинки. Ха, подумаешь, дерьмо какое, в цари полез!.. Дашенька, подай мне, старику, горчички да водочки чуток… С горя, ей-богу, с горя! Ведь я, Дашенька, кумекал с Гришкой окрутить тебя святым венцом, а глянь, что вышло… Ну, подожди ж, племянничек родимый…
В просторной горнице темно, лишь две свечи в бронзовых подсвечниках горели, и никто не заметил, как густо скраснела Дашенька: у ней на сердце не Гришка Бородин, а гвардии сержант Митя Николаев. Где-то он, благополучен ли? Поди, уж к Оренбургу подъезжает. Ой, Митя, Митя!.. Уехал и проститься позабыл.
…А в это время сержанту Николаеву рубили ножом косу: подвели к стоячему дереву, примостили затылком да и тяпнули.
– Ну вот и казаком стал, – проговорил краснощекий Тимоха Мясников и бросил пук волос в траву.
– А ведь ты, Николаев, из господишек: либо сбежишь, либо нас продашь, – сказал Митька Лысов и зло захохотал.
– Ни то ни другое, – сердито возразил сержант. – Не хуже вас служить стану государю…
– Ой ли?.. – И нахрапистый Митька, опять захохотав, погрозил сержанту пальцем.
…По белой стене мотались-елозили тени от сидящих за столом. Вот одна быстро издыбила и уперлась головой в потолок. Это поднялся комендант, полковник Симонов:
– Значит, как я и говорил вам на совещании… (Крылов, опоздавший к совещанию, особо внимательно вслушивался в слова начальника.) В першпективе предстоят нам немалые хлопоты со злодейской толпой. Добро, ежели поймаем вора… Только как ловить будем, какими силами? У меня пятнадцать штаб- и обер-офицеров, пятьдесят три сержанта с унтер-офицерами да семьсот человек рядовых, ну еще сотня оренбургских казаков, на коих, признаться, я шибко-то положиться не могу. Вот и вся моя воинская сила! А крепостца наша, увы, в самом плачевном положении. Вот в каких обстоятельствах застает неимоверный по внезапности и каверзный по дерзости своей подлый казус. И доверительно вам говорю, господа командиры, не могу я решиться на риск вывести все наши силы за городок, чтоб сразить злодея: выведешь, да, чего доброго, и назад не вернешься. Ведь сами знаете, каково настроение яицких казаков и всех жителей в городке, население при всякой в наших рядах заминке примет сторону самозванца.
– Искру туши до пожара, беду отводи до удара, господин полковник, – сказал Крылов.
– То-то же и есть! – в волнении воскликнул Симонов, ероша стриженные в бобрик волосы. – Пуще всего опасаюсь, что искра разгорится в пламя… при нашем невольном попустительстве. – Он вздохнул и потупился. И все вздохнули. – Итак, взвешивая обстоятельства, нам волей-неволей остается взять тактику оборонительную. И положиться на господа бога, а наипаче на самих себя. Гм, гм… Надеяться на помощь Оренбурга вряд ли следует: Рейнсдорп сам может оказаться в опасном состоянии. Да еще неизвестно, когда мой курьер сержант Николаев доскачет до него, а может, и вовсе не доскачет… – потряхивая головой, тихо, с грустью закончил он.
Черноволосая круглощекая Дашенька при этих словах заморгала и незаметно смахнула тонкими пальцами навернувшиеся слезы.
Гости раскланялись с хозяевами, пошли к выходу. Симонов, остановив Бородина, взял его под руку, отвел к окну.
– Вот что, господин старшина, – сказал он, – хотя ты такой же полковник, как и я…
– И сверх сего бывший войсковой атаман, – проговорил басом Мартемьян Бородин, вскинув на Симонова мутные полупьяные глаза.
– Да, – подтвердил Симонов. – Но все-таки хоть ты и «сверх сего», а подо мной, брат, служишь, ибо я комендант вверенной мне ее величеством крепости. А посему, имея в виду времена тревожные, приказываю тебе: пить брось! – резко сказал Симонов, – Ежели хоть однажды нарушишь мое приказание – на меня не пеняй: тотчас будешь посажен на гауптвахту и к тебе будет приставлен лекарь с пиявками и рвотным…
– Да боже сохрани! Да что вы, Иван Данилыч, батюшка. Брошу, брошу!.. Ведь я и не пью много-то. Ведь это я с праздника покуролесил, Воздвиженьев день был, – заторопился, запыхтел Мартемьян Бородин, – двадцать пять лет верой и правдой служу всемилостивой. И верность свою докажу ее величеству. Рубите мне голову с плеч, ежели я на аркане не приведу к вам вора Емельку! – потрясая кулаками и жирным загривком, закричал Мартемьян Бородин, отечные мешки под его глазами взмокли, он скривил рот и пьяно завсхлипывал.
Оба полковника обнялись и простились.
Симонов остался в столовой один. Да еще Дашенька тут же прибирала посуду. Он оперся о стол ладонями, опустил черноволосую, с легкой проседью голову и желчно подумал про только что ушедшего Бородина: «Неуч, лихоимством и подлостью стяжавший немалые богатства. Рабов, негодяй, завел себе из калмычишек. Если б не был ты мздоимцем да утеснителем, и восстания на Яике не случилось бы. А не было бы восстания, и Пугачев в здешних местах был бы немыслим. Ты, Мартемьян Бородин, создал Пугача!»
– Вы что сказать изволили, папенька? – спросила Даша.
– А? Нет, я ничего, – откликнулся Симонов. – Иди-ка, там тебя на кухне Мавра ждет.
Даша вытерла большую фарфоровую кружку петербургского ломоносовского завода и, вздохнув, вышла. Как только захлопнулась за ней дверь, Симонов схватил из шкафа штоф с водкой, с проворностью налил почти полную кружку, перекрестился, выпил залпом, крякнул и, махнув рукой, побрел к себе в спальню.
2
К полдню, приблизясь к городку версты на полторы, толпа в нерешительности остановилась: на том же месте, как и вчера, стоял отряд секунд-майора Наумова, впереди отряда густые рогатки, а перед рогатками – четыре полевые пушки.
Лишь только часть пугачевцев пошла, для пробы, конным строем на отряд, пушки загрохотали, засвистела картечь, конники повернули обратно. Огорченный упорством Яицкого городка, Пугачев на совете сказал:
– С голыми руками супротив пушек соваться нечего. Я свое войско зря тратить не стану. Пойдемте прочь куда-нито. Авось, одумаются, гонцов за нами спосылают. Тогда с честию войдем в городок.
– Пойдем, ваше величество, по линии до Илецкой крепости, – мазнув по надвое расчесанной темно-русой бороде, присоветовал высокий, сутулый Максим Шигаев. – По пути форпосты встренутся, людей да пушки забирать там станем.
Казаки поддакнули Шигаеву. Пугачев подумал, снял шапку, почесал затылок. Ему нравился этот степенный казак с умными серыми глазами, да, в сущности, и спорить-то было не о чем.
– Ну ин пойдем по линии. Так тому и быть, – сказал он.
Двинулись степной дорогой вверх по Яику.
Возле форпоста Рубежного, пройдя полсотни верст, толпа остановилась на роздых. После обеда Пугачев велел трубить сбор в казачий круг. Снова залился-зазвенел рожок губастого Ермилки. Звание горниста было его гордостью.
Когда круг собрался и Пугачев вошел в него, шапки с голов как ветром сдунуло.
– Вот, детушки, – громко начал Пугачев, – вас теперь у меня поболе четырех сотен. Неверная жена моя, немка окаянная Катерина, что со дворянами престола родительского лишила меня, она и вас всех, детушки мои, пообидела, лишила войско яицкое привилегий и вольностей и замест атамана подсунула коменданта Симонова. Ну, бог ей судья. А вот я, третий император Петр Федорыч, обычаи ваши древние блюду и сызнова дарую вам казацкое устройство, согласуемо древним обычаям. И положил я подкрепить вас чинами и званием, чтобы вы не бегали от меня, а были во всем довольны. Сего ради повелеваю выбрать вам себе вольным выбором атамана, полковника, есаула и четырех хорунжих. А ты, простой казак Давилин, отныне будь при моей особе дежурным, вроде адъютанта… Ну, с богом!
Казаки закричали «ура», стали швырять вверх шапки. Пугачев поклонился кругу, отер пот с лица и пошел в свою палатку. Его поддерживали под локотки Яким Давилин и Зарубин-Чика, искренне привязанный к государю и больше всех оберегавший его.
Уж солнце стало садиться, когда Емельяну Ивановичу доложили, что круг закончил свое дело.
Андрей Овчинников выбран войсковым атаманом, Дмитрий Лысов полковником, старик Андрей Витошнов есаулом, Кочуров, Григорий Бородин и еще двое – хорунжими.
– В сем звании вашем мы согласны утвердить вас. Служите мне и делу нашему верою и правдою, – торжественно молвил Пугачев стоявшим на коленях выбранным и допустил их к целованию руки. Поискав глазами, подозвал он к себе сержанта Николаева:
– Исполнил ли ты, молодец, повеление мое, написал ли присягу?
– Готова, ваше величество, – и сержант с учтивыми поклонами поднес государю лист бумаги.
– Секретарь, огласи присягу, да погромче, чтоб многому людству слышно было.
Иван Почиталин принял с поклоном из рук государя лист, вскочил на телегу, где, хлопая крыльями, горланил на всю степь красноперый петух, и неспешно, смакуя каждое слово присяги, прочел:
– «Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим богом, пред святым его евангелием, в том, что хощу и должен всепресветлейшему, державнейшему, великому государю императору Петру Федорычу служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего, до последней капли крови, в чем да поможет мне господь бог всемогущий».
Все казаки стояли без шапок, каждый вскинул вверх правую руку.
– Клянетесь ли повиноваться мне, своему государю? – вопросил Пугачев.
– Клянемся! – гаркнули во всю грудь казаки, потрясая шапками. – Верой и правдой служить обязуемся!
– Клянетесь ли, что не спокинете меня, государя своего, и не разбредетесь по ветру, покамест мы вкупе не повершим дела великого?
– Клянемся, надежа-государь! Повелевай нами, свет наш!
Долго еще слышалось по степи: «Клянемся, клянемся!»
Сам государь и большинство казаков смахивали навернувшиеся слезы. Государь любовался бравыми, готовыми на подвиг молодцами, казаки любовались государем. От сердца к сердцу, из очей в очи шли невидимые токи взаимного доверия между вооруженной ратью и вождем ее.
О завтрашнем дне не думалось на людях. Только ночью, когда в изголовье – боевое седло, у ног конь привязан, а вверху бескрайняя крыша в звездах, мятежному казаку, будь он молод или стар, не дают покою думы о будущем. Казак ворочается с боку на бок, надвигает шапку на глаза, на уши, чтоб забыться, но думы не покидают его, и думы эти страшны. Они страшны потому, что к прошлому нет возврата, что навсегда отрезан путь к семье, к горькому родному дыму, от которого порой, быть может, градом катились из глаз слезы.
Прощай, прошлое, прощай, родимая семья! Теперь казак-мятежник живет лишь настоящим часом.
А в настоящем – яркое солнце светит, в небе журавли летят, пылит дорога, надежа-государь со свитой едут, знамена реют, телеги тарахтят, и красноперый приблудный петух поет свое «кукареку».
А там, позади, на страх врагам, покачиваются в петлях одиннадцать раздетых, разутых богатеньких казаков.
И вот уже во сто глоток грянула, взвилась лихая песня. Ежели будет во всем удача, то дня через два, присоединив к себе попутные форпосты, государева рать должна вступить в казачий Илецкий городок.
Не доезжая Оренбурга, версты за три от него, старый яицкий казак Петр Пустобаев услышал в городе пальбу из пушек и приостановился.
– О мать пресвятая богородица… что же это? Уж не злодей ли окаянный в город вошел? Как бы в лапищи к ему не угодить, в богомерзкие. Чу!.. Опять палят…
На дороге из-за кустов показался верблюд, на нем маленький бронзоволикий черноусый киргиз в малахае. Верблюд, мерно вышагивая и чуть покачиваясь, шел из города. Конь Пустобаева захрапел, заплясал, бросился в сторону. Казак передернул узду, вытянул коня плетью, крикнул:
– Эй, малайка! А что в городу, чи спокойно, чи нет?
– Э-э-э… покой, покой… нашаво… – раскачнувшись, ответил киргиз и, подмигнув казаку, захохотал.
«Пьяная морда», – подумал Пустобаев. Миновав Меновой двор, он въехал в город. Было семь часов вечера, только что кончилась всенощная, трезвонили колокола. На городской окраине избушки, мазанки, либо огород с полверсты, в нем шалаш, а на грядках с капустой вороньи пугала. Сыпучий песок кругом, беспризорно бродят коровы, козы, овцы, с лаем бросаются под ноги казацкой лошадки зубастые псы. Пустобаев работает плеткой направо-налево.
А вот и базар, торговые ряды, соборная церковь, цейхгауз, гауптвахта, дома купцов и начальства, дворец губернатора. Все тихо, разбойников нет, жители ходят спокойно, мирно. И тут только Пустобаев заметил: у богатых домов, в Гостином дворе и на высоких шестах дворца губернатора развеваются флаги… Вот так оказия!.. Царский день, что ли, какой? А в окнах дворца уйма света, свечи да свечи, как в божьей церкви о пасхальной заутрени.
Он зашел в кордегардию и сказал дремавшему за столом дежурному старому капралу, чтоб тот немедля доложил губернатору о прибытии курьера от коменданта Симонова «по самонужнейшему делу».
– Пакет, что ли, у тебя? Давай я снесу, – потягиваясь и зевая во весь рот, сказал капрал.
– Ну, как можно… Лично, из рук в руки приказано… Самонужнейшее!
– А что стряслось?
– Как что стряслось? Нешто не знаете? Нешто наш сержант не приезжал к вам с донесением?
– Никакого сержанта…
– Ай, боже ж ты мой! – воскликнул бородатый казак, опускаясь на лавку. – Неужто злодей изымал его?
– Да что случилось-то?
– Как что!.. – гулко крикнул Пустобаев и замотал бородой. – По степу Емелька Пугач с шайкой бродит, народ мутит, форпосты берет, к Яицкому городку делал подступ… Ах, боже ж ты мой… Вот те и Митрий Павлыч Николаев!.. Ну, иди, иди, господин капрал, доложись… А по какому разу у вас артиллерийская пальба и флаги везде выкинуты? Уж не государыня ли матушка именинница?
– Никакая не государыня, а сама губернаторша именинница, сама Росдорфша, вот кто, – с необычайной важностью, очевидно желая поразить воображение провинциального казака, сказал старый, беззубый капрал и самодовольно запыхтел сквозь усы: – Ну, шагай, проведу тебя в палаты через кухню… Только навряд ли примет сам-то. Поди, выпивши, а то и вовсе раскорячился. Винища этого самого таскали, таскали к обеду, конца-краю нет. Целый полк в лоск споить можно… На-ка, хвати чарку и ты, – он достал из шкафа с делами штоф водки, поднес казаку стакан и сам выпил. Пустобаев только теперь заметил, что капрал не особенно тверд на ногах. – Так какой, говоришь, Пугач, что еще за Пугач такой?
– Вот увидишь… А не увидишь, так услышишь…
– А ты не стращай, – пробубнил капрал, направляясь через сад в кухню. – Мы с его высокопревосходительством и не таких Пугачей пугали. А то заладил – Пугач да Пугач… Тьфу! А еще казак… Шагай веселей!
– Он государем назвался, Петром Третьим… Вот он какой, Пугач-то!
– То есть как это государем назвался?! – заорал капрал, входя с казаком в кухню. – Ах государем? Петром Третьим, покойником? Ах ты, сукин ты сын!.. Я те покажу… Эй, повар, прачка, кухарка, хватайте разбойника, бунтовщика! Я те покажу, как государем называться! – И капрал сгреб казака двумя горстями за густую бородищу.
– Да ты что, пьяная твоя харя! – заорал казак и с маху брякнул капрала на пол.
Вся кухня враз захохотала. Казак присмотрелся: кухня была пьяна. Вошел молодой офицер.
Казак стоял в передней вот уже порядочно времени, а из покоев никто не появлялся. Где-то в задних комнатах сотрясала стены духовая музыка, раздавался размеренный трескучий топот и лязг шпор – должно бьггь, шли там плясы. При свете двух оплывших свечей на подзеркальнике казак осмотрел себя в огромном, от потолка до полу, зеркале: русая, с сильной проседью борода целехонька, от капральских пьяных лап, кажись, ни один волос не пострадал. Ну и слава те господи!