Многие расстроились.
Они хотели убить тысячу.
…Тогда еще прорицатель подошел ко мне, после обрядов.
– Слушай, – спросил. – Может, хоть ты запомнил: сколько на самом деле птенцов было?
Я пожал плечами:
– Поди-разбери… Говорят, десять. Или вовсе дюжина. А что?
– Да ничего. Я вот хожу, думаю: один к десяти или все-таки к дюжине?! Или вообще?.. Как получится…
Странный он человек, Калхант. Из Трои к нам переметнулся, загадками говорит.
Ясновидец, одним словом.
* * *
На ночной террасе, во тьме многозвездной, сидел он, думою тяжкой объятый… Ненавижу змей. Пряная вонь мускуса, гибкие тела. Знающие люди говорят: змеи сухие и шершавые – а я все равно убежден, что липкие и скользкие. В последнее время мне часто снится кошмар, впервые накрывший меня по пути из Авлиды в Микены: смутная дорога, по обочинам столбы из тумана, вереница теней, и я впереди – с золотым луком, обвитым двумя змеями. В любой миг готов сорвать одну из тварей и, ощутив, как она затвердевает в пальцах, послать вперед вместо стрелы.
Во сне мне чудится: это правильно. Это хорошо.
Если сделаю так, дойду до конца.
Но в уши врывается горячий шепот: «Дурак! дурак…» – и я останавливаюсь, ожидая Далеко Разящего. Я уверен: сейчас он подойдет ко мне, курчавый лучник, и мы покинем эту смутную дорогу. Вместе. Я даже готов подарить ему драгоценный лук со змеями, только знаю: он не возьмет.
Это же твой лук, скажет он. Хочешь, выбрось.
Здесь я обычно просыпаюсь.
Микены, дворец
(Мелодрама[16])
– Ну конечно! Вас прислал, а сам и не подумал явиться! Пропадает, значит, у Пифона на рогах, а теперь за чужие спины прячется, муженек богоравный! Да еще дочку ему подавай! Вот прямо вынь да положь! Под первого встречного…
Клитемнестра бушевала долго и с удовольствием. А я все смотрел на госпожу ванактиссу, не отрываясь, рискуя вызвать гнев на себя. Нет, еще в Спарте ясно было: Тиндареева дочурка – стерва завидная. Удружил спартанский басилей зятю, подложил свинью. На брачное ложе. Но ведь виделись же недавно – когда я в Микены на совет, как в афедрон раненый, примчался. (Хотя почему «как»? Взаправду ранили…) Другой она была! Да, стерва – но хороша, не отнимешь.
А сейчас?
Обрюзгла. Осунулась, с лица спала. А на самом лице – белила, румяна, пудра критская в три слоя… Жаль, морщинки все равно видны, и мешки под глазами набрякли. Шея в складках. Или по мужу истосковалась? Кто их, баб, поймет? – может, это она перед нами разоряется, а по ночам втихомолку слезы льет?
Сесть нам с Талфибием, ясное дело, предложить забыли. Ну что ж, ванактисса в своем праве. Стоим, переминаемся с ноги на ногу.
Внимаем.
– …Герои! Винопийцы псообразные! Это ж как глаза залить надо было: вместо Трои в Мисию угодить! Теперь явились, не запылились. Дочку им! Бочку им!..
Ф-фу, кажется, выдохлась. Умолкла. Искоса поглядывает в серебряное зеркальце: не слишком ли вспотела? Румяна не плывут?! Родинка под левым веком: черная слезинка. Нижняя губа брезгливо оттопырена: все, что вы знаете, я давно забыла!
Интересно, ей-то откуда про Мисию известно?
– Укроти гнев, богоравная! Мы лишь уста твоего царственного мужа, – успокаивающе загудел Талфибий, притворяясь гонгом. – Грех бить по устам, они безвинны. И речь идет не о свадьбе, а о малом обручении. Посему не медли, ибо велено нам доставить юную Ифигению…
Ага, значит, вот как дочку зовут! А то я даже спросить не удосужился.
– …без промедления. Ибо ждет нас под Троей исполнение клятвы. Ныне боги явят милость – прорицателям было знамение…
– Знамение! – презрительно фыркнула Клитемнестра.
Наверняка готовилась разразиться новой обвинительной речью. Но в этот момент из боковой дверцы в мегарон выбежала девчушка лет пяти – гиматий крыльями, нитка бирюзы на шее – и вприпрыжку ринулась прямиком к ванактиссе. Хорошенькая такая малышка: румянец, глазенки живые, радость ключом бьет – не хочешь, а заулыбаешься…
Богоравная осеклась на полуслове.
Дальше все происходило в мертвой тишине. Я едва успевал отлавливать взгляды: подобные стрелам, они перечеркивали пространство зала. Первый взгляд-выстрел госпожи ванактиссы бьет в девочку, но та его попросту не замечает.
…мимо!
Короткий скрип невидимой тетивы – и второй взгляд ударяет в смазливого щеголя из свиты, стоящего ближе других к пустующему трону[17]. Щеголь дергается, словно его действительно навылет пронзила стрела.
…есть!
Масленые глазки красавчика испуганно бегают из стороны в сторону. Нашел. Пара молчаливых слуг скучает у очага. Сразу две стрелы поражают мишени. Без промаха. И слуги оказались ушлыми: козьим скачком настигают смешно топочущую по залу девочку. Подхватывают под руки, что-то шепчут в оба уха.
До меня долетают лишь скудные обрывки:
– …занята… важные дяди… покажем собачку!..
Лицо малышки – сплошная обида. Вот-вот разревется. Когда радость внезапно перегорает, становясь грязной золой, трудно придумать боль горячее. Однако заплакать (по крайней мере, на виду у всех) она не успевает. Слуги расторопны, и боковая дверца захлопывается с виноватым лязгом.
Мне кажется, я слышу отдаленный плач. Струйка пота затекает под веко, обжигая. Все. Представление окончено. Тихо склоняюсь к глашатаю:
– Это и есть Ифигения?
Дочери Агамемнона и Клитемнестры должно быть года два. Не больше. Но после знакомства с Не-Вскормленным-Грудью я разучился удивляться. Каков жених, такова невеста!
– Нет. Я ее впервые вижу.
Даже так? Выступаю вперед:
– Мы ждем, богоравная. Надеюсь, твоему царственному супругу не придется самому являться в Микены за дочерью. Ванакт был бы весьма раздосадован, случись ему, бросив войска, спешить сюда…
Задохнулась от возмущения. Побагровела – под белилами видно. Уж больно напоказ возмущается. И щеголь-красавчик на меня волком смотрит. Эй, уважаемые: что у вас за девочки по дворцовому мегарону, как по родному дому, шныряют?! И, главное – чьи девочки? Ох, досадовать ванакту, заявись он домой невпопад…
Плохо стреляешь, Одиссей. Мажешь. Девочке-то лет пять-шесть. Может, дочь местного дамата? Нет, даматыши – они скромные, тише воды.
– …волю своего супруга. Ифигения поедет с вами. Ждите – я прикажу слугам собрать ее в дорогу.
Киваю в ответ. Заберем, кого дадут, – и обратно, в Авлиду. Не ждут дома хозяина, не ждут и боятся. Чует сердце: пока мы лже-Трою брали, ванакт микенский Минотавром сделался.
Берегись, троянцы, – забодаю!
* * *
– Богоравная Ифигения, дочь ванакта Агамемнона!
Это не Талфибий объявил. Другой глашатай. Вроде и громко, и торжественно, а все ж – не то. Понятно теперь, отчего Талфибия «покровителем ахейских глашатаев» зовут. Ну что ж, давно пора – ждем тут, ждем…
Обернулся я ко входу.
Увидел.
…Маленькая женщина, вся в голубом, золото волос на плечи льется. И тут меня ударило. Наотмашь. Ослеп я, оглох, умер. Стою мертвый. Беспамятный. Лет триста мне, не меньше. Руки ходуном ходят, поджилки трясутся, в глазах – толченый хрусталь. Не вижу я Елены. Женихи в сто глоток: «А-а-а-ах!» – а у меня дыханье сперло.
– Радуйся, прекрасная! – издали, сквозь туман, сквозь боль и память. – Нас послал твой отец, ванакт…
Тень маленькой женщины сперва на ступенях лежала, складками – поднялась. За Еленой встала. Женщина маленькая, тень большая. Женщина светлая, тень темная. Хуже моего эфиопа. Старуха. Крылья за спиной кожистые, злые…
Очнулся.
Стою, головой мотаю, будто по темечку приложили.
А она уже рядом совсем. Резь в глазах унялась, попустила. Взглянул. Нет, не Елена, конечно. Но похожа! Гарпии меня раздери, как похожа! Золото кудрей собрано на затылке в сетку с жемчугом… пояс аграфом схвачен, тоже золотым, под цвет волос: бабочка с синей эмалью. У Елены, помню, тоже бабочка…
Стою, моргаю – а губы мои с языком за хозяина отдуваются:
– Радуйся, прекрасная! Я – Одиссей, сын Лаэрта.
– Ой, Одиссейчик! – В ладоши захлопала, брызнула смехом. – А ты правда самый хитренький?!
Нет, не Елена. И улыбка другая. И голос писклявый. Откуда у микенского зазнайки дочка на выданье? Ни в мать, ни в отца… Самому-то Агамемнону двадцать пять сравнялось!
В девять лет отличился?!
– …ой, а я уже все знаю! Все-все! Папочка хочет обручить меня с Лигерончиком! А ты его видел, Лигерончика моего? Какой он? Красивый?
Ага, киваю. Красивый.
* * *
Мамаша богоравная даже проститься с дочкой не вышла. Усадили мы деточку нашу в колесницу, Талфибий править взялся. Это он молодец: я, во-первых, басилей, а во-вторых, колесничий из меня… И в-третьих, очень уж хотелось поболтать с лже-Еленой. А с вожжами в руках только на дороге колдобины выискивать.
Насчет поболтать все в лучшем виде оказалось. То ли дома ей рот затыкали, то ли еще что, но щебетала без умолку. Вопросы градом. Я отвечать, а она до конца не дослушает – и ну опять расспрашивать. Или о своем трещать. Скучать дорогой не пришлось.
Мне эти дни вечностью показались. Пустой такой вечностью, трескучей.
Ах, Лигерончик – великий герой?! Ах, самый сильный? Самый ловкий? Самый-самый?! Поддакиваю: самый-рассамый. Самее некуда. Ой, как это папочка здорово придумал! Ой, хочу замуж, прямо из пеплоса выпрыгиваю! А почему – помолвка? Почему не сразу свадьба? Да-а, гадкие, вы ведь еще когда-а-а из-под Трои вернетесь… А мне сидеть-куковать! А вы меня с собой возьмите! Мы с Лигерончиком среди бурной битвы возьмем да и поженимся! Ой, прелестно! Заодно и мамочку увижу, как Трою возьмете. Вы ее освободите, она мне на свадьбу колечко подарит, и бусики…
Приехали!
– Как это: мамочку? Как это: освободите?! Твоя мать в Микенах царствует, зачем нам ее освобождать?!
А у самого красавчик-щеголь из головы нейдет. Тайный захват власти?
Почему тогда госпожа ванактисса знака не подала?!
– А-а, – беззаботный взмах изящной ручки мигом разрушает мои опасения. – Клитемнестрочка-душенька – это моя приемная мамочка. И папочка у меня приемный. Мой настоящий папочка со скалы упал. Его Тезейчиком звали, моего настоящего папочку. Он еще буку рогатенького убил, да я забыла, кого именно. Этот рогатенький деток кушал. А мамочка живая, только ее вечно крадут! Отвернешься – раз, и нету!
Наш возница чуть вожжи не выпустил. Раскатилось над дорогой, по-глашатайски:
– Боги! Так ты… дочь Тезея-Афинянина и Елены?!
Выходит, и от него скрывали?
– Ну да! – Девица удивленно захлопала ресницами. – Я думала, Одиссейчик, раз ты самый хитренький, ты все-все на свете знаешь… Мой родной папочка мою родную мамочку тоже похитил. Потом дяденьки-Диоскурики заругались, драться стали… Отобрали мамочку обратно. А позже я родилась.
На миг почудилось: за спиной глупышки Ифигении встает с земли беспощадная черная тень. Простирает крылья: кожистые, злые. Где-то далеко – надрывный детский крик. Кыш, проклятая! Сгинь! Сколько же тебе лет на самом деле, щебетунья-златовласка? Двадцать пять? Тридцать? Когда Тезей похищал Елену?.. Нет, не вспомню. Мы едем по смутной дороге, столбы из тумана дразнятся, маяча вдоль обочин, а за нами на драконьей упряжке, распугивая вереницу теней, замыкая кольцо, мчится из прошлого в настоящее спартанская бойня. Небывшая – желая быть. Лучше поздно, чем никогда.
Ответь мне, внучка Возмездия: может, я просто мнителен?
…мы ехали по смутной дороге…
* * *
Тихонько смеюсь на ночной террасе. Сонмище мужчин, мы были слепы и наивны, подобно юной девице, попавшейся в чаще лихому сатиру. Глядя на растущий живот, она бормочет в ответ на упреки матушки: «Обойдется… сквозняком надуло!.. Съела гнилую смокву – пучит!..»
Бормотали и мы.
«Как это вас угораздило промахнуться мимо Трои?» – спрашивали меня. «Заблудились!» – зло огрызался я, не замечая, не зная и не задумываясь: откуда берется стоголосое эхо? Вскоре многие уверенно пересказывали друг дружке: «Заблудились! Ты понимаешь, брат: бывает…» – а какой-нибудь сволочной аэд уже скрипел стилосом, врезая не царапинами в воск, клеймом на века: «Не зная морского пути в Трою, воины пристали к берегам Мисии и опустошили ее…» – «Как опустошили? – терзали меня докучные. – Союзников?!» – «А кого ж еще, если не союзников? – шутка получалась мало смешной, но на смешную не хватало сил. – Врагов, парни, опустошать хлопотно. И потом, смотришь: ну вылитый троянец! Смотришь, рубишь, грабишь – троянец и троянец! Оглянешься: мисиец!.. А извиняться поздно – опустошил!»
Аэд-невидимка! Ангел мой, ты дописываешь, да?! «…И опустошили ее, приняв за Трою». Кто из нас больше преуспел в помрачении умов? Кто из нас больше виноват: ты или я?! «Я!» – издевательским приговором откликается эхо. Сонмище мужчин, мы были слепы и наивны, как однажды были слепы и наивны Глубокоуважаемые (тогда еще не очень уважаемые и не столь глубоко…), затевая большую войну, путаясь, промахиваясь и опустошая – чтобы в будущем промахи с ошибками нарекли подвигами и едва ли не сотворением мира. Живот рос, приближая время разрешения от тягости; корабль обрастал ракушками, приближая время стоянки на берегу. «Тебе наряд к лицу», – сказал слепой слепцу…
И змеи ползли с алтарей.
Антистрофа-II
Но нас не помчат паруса на Итаку[18]
Человек бежал издалека. Была в его беге какая-то несообразность, но определиться не получалось: бегун поминутно скрывался за утесами, чтобы вскоре вынырнуть и припустить дальше по каменистой тропе.
Скоро встретимся, тогда и разберемся.
По левую руку курились дымки. Сизые, облизывали небо: вдруг просветлеет? Вкусно тянуло жареным луком. Здесь, на южной окраине лагеря, растянутого на многие стадии, обосновались триккийцы, а эти без лука дня не проживут. Утверждают, что от ста болячек. Ладно, пусть их… лишь бы морду в сторону воротили. Доберемся до микенской стоянки, сдадим златовласку отцу нашему Агамемнону с рук на руки – то-то радости! Насмерть небось отчима заговорит, вот и не придется плыть воевать.
Все польза.
Бегун неожиданно вывернулся совсем рядом: из-за приземистой скалы, похожей на черепаху.
– Ой, какой хорошенький! – это златовласка.
– Лигерон! – ахнул Одиссей, признав.
Малыш Лигерон был обнажен, если не считать повязки на чреслах. Да, теперь уж точно не считать, потому что свалилась. А малышу нипочем: подбежал, остановился. Дыхание ровное, размеренное. Пламя кудрей по плечам: даже не вспотел. Словно мгновением раньше выйдя из шатра, с хрустом потянулся – затрещали молодые косточки…
– Дядя Одиссей! Дядя Одиссей – это она?!
Не скрываясь, заржали в двадцать глоток свинопасы. По-мужски, одобряя. Неймется парню. Вон, даже видно: до чего неймется. Жениховское дело святое. Дядя Одиссей и тот понимает: святое. Иначе б на привале!.. Ох, этот дядя Одиссей, он у нас рыжей рыжего, жениха женихастей…
– Она, малыш.
– Моя?!
Ну как тут не улыбнуться?
– Твоя, твоя… Ты чего вперед побежал? Женихам положено в нарядах, со свитой…
Не дослушал. Перебил, глядя исподлобья:
– Дядя Одиссей… а ты ее мне привез?!
– Тебе, тебе. Кому ж еще, если не тебе?
Влажный Лигеронов взгляд полыхнул благодарностью. И еще: темным, смоляным облегчением. Лишь сейчас Одиссей ощутил с опозданием: ответь он по-другому, отшутись или уклонись от прямого согласия – малыш бросился бы на них. Как есть, голый, безоружный – против всех.
Быть беде.
Откуда? почему?! – А дитя издалека всхлипывает: быть…
– Взаправду мне? Не Носачу?!
Носачом малыш с самого начала звал Агамемнона. За глаза, а случалось, что и в глаза. На совете, например, с удовольствием вертя в руках жезл, дающий право слова. Микенский ванакт морщился, но прощал. Считал ниже себя гневаться на обиженного умишком. Только и платил, что всегда именовал малыша Ахиллом, забывая имя «Лигерон» – Не-Вскормленный-Грудью терпеть не мог своего прозвища, мигом закипая.
Сошлись вода с огнем…
– Лигерончик! Миленький мой! – вмешалась Ифигения, спрыгивая наземь трепетной ланью. Ничуть не стесняясь, подошла близко-близко; обожгла вопросом: