Волоколамское шоссе - Бек Александр Альфредович 2 стр.


За рекой виднелась даль – открытые поля и отдельные массивы, или, как говорят, клины, леса. В одном месте, несколько наискосок от села Новлянского, лес на противоположном берегу почти вплотную примыкал к воде. В нем, быть может, было все, чего пожелал бы художник, пишущий русский осенний лес, но мне этот выступ казался отвратительным: тут вероятнее всего мог, укрываясь от нашего огня, сосредоточиться для атаки противник.

К черту эти сосны и ели! Вырубить их! Отодвинуть лес от реки!

Хотя никто из нас, как сказано, не ожидал здесь вскорости боев, но нам была поставлена задача: оборудовать оборонительный рубеж, и следовало выполнить ее с полной добросовестностью, как положено офицерам и солдатам Красной армии.

Первые вестники отступления появились на следующий день: брели жители, где-то оставившие все; среди них встречались бойцы, выбиравшиеся мелкими группами из окружения.

Впервые я встретил их – скитальцев в солдатских шинелях – у батальонной кухни.

Они грелись у костра. Их с любопытством рассматривал командир хозяйственного взвода пожилой лейтенант Пономарев, до войны директор не особенно крупного строительства. Сюда же собрались повара и бойцы, наряженные в тот день на кухню.

Пономарев скомандовал «смирно!» и подбежал с рапортом.

Я искоса смотрел на сидевших у костра: там кое-кто поднялся, кое-кто лишь пошевелился.

– Что за люди? – спросил я.

От огня шагнул рябоватый маленький красноармеец.

– Из окружения, товарищ старший лейтенант!

В то утро я первый раз услышал это слово.

– Какое окружение? Где?

– Под Вязьмой, товарищ старший лейтенант… Теперь он сюда прет.

– Кто?

– Известно кто… немец…

– Вы его видели?

– Разве его увидишь? Сыплет, как горохом, минами… Или прет по шоссе на танках и стреляет во все стороны.

– Танки видели?

– В кино, товарищ старший лейтенант, на танки можно глядеть вольно… А тут не до погляденья! Все в глазах мешается, света не увидишь, когда он тарахтит и бросает во все стороны.

– Винтовка где?

– Со мною, в целости… Извиняюсь, товарищ старший лейтенант, не чищена…

– Куда же вы?

– В Москву, на формирование… Мы ходко шли, многих обогнали. Я, товарищ старший лейтенант, взял их под начало, чтобы вывести… В Москве, говорят, бой будем принимать. Сейчас пойдем… Тут нельзя нам прохлаждаться, скоро он тут будет… Пообедать не дозволите с вашего котла, товарищ старший лейтенант?

Простодушие, с каким маленький рябоватый солдат признавался в бегстве, было особенно страшным. Его слушали жадно.

Я вновь оглядел его «часть». Все давно не брились, давно не умывались, от этого на лица лег одинаковый серый налет. На сапогах и обмотках засыхала у огня невытертая грязь. Все были без знаков различия на шинелях.

– Все рядовые? – спросил я.

Почувствовалась неловкость. Потом один поднялся. Это был парень лет двадцати двух, с растерянными, грустными глазами.

– Я лейтенант, командир взвода, – сказал он.

Не знаю, быть может, я не изменился в лице, но внутренне шарахнулся, словно от удара: как, командир взвода, лейтенант, офицер Красной армии, бежит вместе с красноармейцами с фронта под началом бывалого солдата?

В эту минуту повар поставил перед «окруженцами» кастрюлю с дымящимся супом.

– Кушайте, – сказал он. – Теперь не пропадете, к своим попали… Заправляйтесь!

Я крикнул:

– Встать! Лейтенант Пономарев! Арестовать дезертиров! Отобрать оружие!

– Винтовку не отдам, – сказал рябоватый солдат.

– Молчать! Лейтенант Пономарев, исполняйте приказ.

Еще не договорив, я заметил, что Пономарев смотрит куда-то мимо меня, удивленно поднимая брови.

Я оглянулся. К батальонной кухне устало брели человек десять, в шинелях, с винтовками и без винтовок. Некоторые подняли воротники, сунули руки в карманы. Этого у меня не водилось. Было ясно даже издали: эти – не моего батальона.

Они подошли.

– Что за люди? – спросил я.

И услышал:

– Из окружения, товарищ старший лейтенант.


В этот день, как обычно, я обходил от края до края наш батальонный участок.

Было холодно, ветрено. Редкий колючий снег застревал ледяной крупой в траве, скоплялся белыми маленькими косяками у затвердевших комьев вспаханной земли. Шел обеденный час. Бойцы ели в укрытых местах – в недорытых окопах или за кучами выброшенной глины.

Проходя по линии, отмеченной торчащими лопатами, я услышал:

– Нет, ребята, он оттуда не ударит, где вы ожидаете… Он этого не любит – лезть, где ожидают…

Звякали ложки. В яме за невысокой насыпью обедали.

– А что он любит?

Я узнал по выговору: это спросил казах.

– Обойдет, и все… И узнаешь, что он любит.

И снова казах:

– А тогда что?

Чей это окоп? Кто тут из казахов? Память подсказала: Барамбаев. Да, здесь его пулеметный расчет. Или Галлиулин… Они оба у одного пулемета. Черт возьми, и тут кормят этих пришельцев!

– Тогда не давайся, – произнес новый голос. – А то погибель…

– Лес укроет! В лес он не ходок.

Опять тихо звякали ложки. С моими бойцами обедали те, что вышли из окружения. Раздался еще один незнакомый голос:

– И мешок мой там, и котелок мой там… Мы сидели кушали, вроде как здесь, и вдруг…

«…и вдруг побежали, подлецы!» – хотел крикнуть я, но меня остановила одна мысль.

Невдалеке я увидел поблескивающий вороненой сталью ствол пулемета, скрытого за аккуратно уложенным дерном. Там дежурил пулеметчик. В магазин была заправлена боевая лента.

– В порядке? – спросил я.

– Только нажать, товарищ комбат.

Я присел и, наведя ствол на зеркало реки, нажал. Пулемет, дрожа, заработал. Вынимая землю для укрытий, мы здесь еще не проводили стрельб; это была первая пальба, разнесшаяся над нашим рубежом.

Кто-то выскочил из ямы.

– Тревога! – крикнул я. – В ружье!

И тотчас, как искаженное эхо, отдалось:

– Немцы!

Голос был странно приглушен, человек не выкрикнул, а скорее выдохнул это, словно немцы были уже рядом.

В следующий момент кто-то побежал. За ним другие. Я не успел заметить, как это случилось. Все произошло мгновенно.

Лес был недалеко, в полутораста—двухстах шагах. Бежали туда…

Я поднялся на кучу глины и встал там, молча глядя вслед бежавшим.

Рядом раздался яростный крик:

– Стой!

И затем – ругань.

Это выкрикнул появившийся откуда-то пулеметчик Блоха. Увидев меня, он кинулся ко мне, к пулемету. Меня пронзила острая, как игла, любовь. Ни одну женщину я не любил так, как бегущего ко мне пулеметчика Блоху.

Смотрю, остановился Галлиулин – огромный казах, упаковщик по профессии, легко взваливавший на широченные плечи станковый пулемет. Он опустил голову и прижал руку к груди, безмолвно прося извинения. А ноги уже несли его ко мне, вслед за Блохой.

Затем обернулся очкастый Мурин, до войны аспирант консерватории, писавший статьи по истории музыки. Но его кто-то подтолкнул, указывая на недалекий лес. И он опять, как заяц, помчался. И опять обернулся. Потом остановился. Вспотевшее лицо на слабой шее поворачивалось то ко мне, то к лесу. Потом он быстро протер пальцами очки и понесся назад, ко мне.

Все они были одним отделением, одним пулеметным расчетом. Теперь не хватало лишь командира отделения, сержанта Барамбаева.

Я нередко радовался, глядя, как ловко он, казах Барамбаев, разбирает и собирает пулемет, как легко он угадывает, точно механик, где и почему не совсем ладно. «Вот и мы, казахи, становимся, как и русские, народом механиков», – иногда думал я, встречая Барамбаева.

А теперь он прошмыгнул, наверное, где-нибудь мимо, не смея на меня взглянуть.

Я молча встречал возвращавшихся. Я знал, мои бойцы были честными людьми. Сейчас их терзал стыд. Как оградить их на другой раз от этого мучительного чувства, как спасти их от позора? Разве я уверен, что они в другой раз не побегут и опять потом не будут понимать, как это с ними могло произойти? Что с ними делать?

Уговаривать? Побеседовать? Накричать? Отправить под арест?

Отвечайте же – что?

3. Судите меня!

Я сидел у себя в блиндаже, уставясь в пол, подперев опущенную голову руками, вот так (Баурджан Момыш-Улы показал, как он сидел), и думал, думал.

– Разрешите войти, товарищ комбат…

Я кивнул, не поднимая головы.

Вошел политрук пулеметной роты Джалмухамед Бозжанов.

– Аксакал, – тихо сказал Бозжанов по-казахски.

Аксакал в буквальном переводе – седая борода; так называют у нас старшего в роде, отца. Так иногда звал меня Бозжанов.

Я взглянул на Бозжанова. Доброе круглое лицо его было сейчас расстроенным.

– Аксакал… В роте чрезвычайное происшествие: сержант Барамбаев прострелил себе руку.

– Барамбаев?

– Да…

Показалось, кто-то стиснул мне сердце. Сразу все заболело: грудь, шея, живот. Барамбаев был, как и я, казах – казах с умелыми руками, командир пулеметного расчета, тот самый, которого я не дождался.

– Что ты с ним сделал? Убил?

– Нет… Перевязал и…

– И что?

– Арестовал и привел к вам.

– Где он? Давай его сюда!

Так… В моем батальоне появился, значит, первый предатель, первый самострел. И кто же? Эх, Барамбаев!..

Медленно переступая, он вошел. В первый момент я не узнал его. Посеревшее и словно обмякшее лицо казалось застывшим, как маска. Такие лица встречаются у душевнобольных. Забинтованную левую руку он держал на весу; сквозь марлю проступила свежая кровь. Правая рука дернулась, но, встретив мой взгляд, Барамбаев не решился отдать честь. Рука боязливо опустилась.

– Говори! – приказал я.

– Это, товарищ комбат, я сам не знаю как… Это нечаянно… Я сам не знаю как.

Он упорно бормотал эту фразу.

– Говори.

Он не услышал от меня ругательств, хотя, должно быть, ждал их. Бывают минуты, когда уже незачем ругаться. Барамбаев сказал, что, побежав в лес, он споткнулся, упал, и винтовка выстрелила.

– Вранье! – сказал я. – Вы трус! Изменник! Родина таких уничтожает!

Я посмотрел на часы: было около трех.

– Лейтенант Рахимов!

Рахимов был начальником штаба батальона. Он встал.

– Лейтенант Рахимов! Вызовите сюда красноармейца Блоху. Пусть явится немедленно.

– Есть, товарищ комбат.

– Через час с четвертью, в шестнадцать ноль-ноль, постройте батальон на поляне у этой опушки… Все. Идите! – приказал я Рахимову.

– Что вы хотите со мной сделать? Что вы хотите со мной сделать? – торопливо, словно боясь, что не успеет сказать, заговорил Барамбаев.

– Расстреляю перед строем!

Барамбаев упал на колени. Его руки, здоровая и забинтованная, измаранная позорной кровью, потянулись ко мне.

– Товарищ комбат, я скажу правду!.. Товарищ комбат, это я сам… это я нарочно.

– Встань! – сказал я. – Сумей хоть умереть не червяком.

– Простите!

– Встань!

Он поднялся.

– Эх, Барамбаев, Барамбаев! – мягко произнес Бозжанов. – Скажи, ну что ты думал?

Мне на мгновение показалось, что я сам это сказал: будто вырвалось то, чему я приказал: «Молчи!»

– Я не думал… – бормотал Барамбаев. – Ни одной минуты я не думал!.. Я сам не знаю как.

Он опять цеплялся, как за соломинку, за эту фразу.

– Не лги, Барамбаев! – сказал Бозжанов. – Говори комбату правду.

– Это правда, это правда… Потом гляжу на кровь, опомнился: зачем это я? Черт попутал… Не стреляйте меня! Простите, товарищ комбат!

Может быть, в этот момент он действительно говорил правду. Может быть, именно это с ним и было: затмение рассудка, мгновенная катастрофа подточенной страхом души.

Но ведь так и бегут с поля боя, так и становятся преступниками перед Отечеством, нередко не понимая потом, как это могло случиться.

Я сказал Бозжанову:

– Вместо него Блоха будет командиром отделения. И это отделение, люди, с которыми он жил и от которых бежал, расстреляют его перед строем.

Бозжанов наклонился ко мне и шепотом сказал:

– Аксакал, а имеем ли мы право?

– Да! – ответил я. – Потом буду держать ответ перед кем угодно, но через час исполню то, что сказал. А вы подготовьте донесение.

Запыхавшись, в блиндаж вошел красноармеец Блоха. Пошмыгивая носом, двигая светлыми, чуть намеченными бровями, он не совсем складно доложил, что явился.

– Знаешь, зачем я тебя вызвал? – спросил я.

– Нет, товарищ комбат.

– Посмотри на этого… Узнаешь?

Я указал на Барамбаева.

– Эх, ты!.. – сказал Блоха. В голосе слышались и презрение и жалость. – И морда какой-то поганой стала!

– Расстреляете его вы, – сказал я, – ваше отделение…

Блоха побледнел. Вздохнув всей грудью, он выговорил:

– Исполним, товарищ комбат.

– Вас назначаю командиром отделения. Подготовьте людей вместе с политруком Бозжановым.

Подойдя к Барамбаеву, я сорвал с него знаки различия и красноармейскую звезду.

Он стоял с посеревшим, застывшим лицом, уронив руки.


В назначенное время, ровно в четыре, я вышел к батальону, выстроенному в виде буквы «П». В середине открытой, не заслоненной людьми линии стоял в шинели без пояса, лицом к строю, Барамбаев.

– Батальон, смирно! – скомандовал Рахимов.

В тиши пронесся и оборвался особенный звук, всегда улавливаемый ухом командира: как одна, двинулись и замерли винтовки.

В омраченной душе сверкнула на мгновение радость. Нет, это не толпа в шинелях, это солдаты, сила, батальон.

– По вашему приказанию батальон построен! – четко отрапортовал Рахимов.

В этот час, на этом русском поле, где стоял перед строем человек с позорно забинтованной рукой, без пояса и без звезды, каждое слово – даже привычная формула рапорта – волновало души.

– Командир отделения Блоха! Ко мне с отделением! – приказал я.

В молчании шли они через поле – впереди невысокий Блоха и саженный Галлиулин, за ними Мурин и дежуривший вчера у пулемета Добряков, – шли очень серьезные, в затылок, в ногу, не отворачивая лиц от бьющего сбоку ветра, невольно стараясь быть подтянутыми под взглядами сотен людей.

Но они волновались.

Блоха скомандовал: «Отделение, стой!» Винтовки единым движением с плеч опустились к ноге; он посмотрел на меня, забыв доложить.

Я сам шагнул к нему, взял под козырек. Он ответил тем же и не совсем складно выговорил, как требуется по уставу, что явился с отделением.

Вы спросите: к чему это, особенно в такой час? Да, именно в этот час я каждой мелочью стремился подчеркнуть, что мы армия, воинская часть.

Став в одну шеренгу, отделение по команде повернулось к строю.

Я сказал:

– Товарищи бойцы и командиры! Люди, что стоят перед вами, побежали, когда я крикнул: «Тревога!» – и подал команду: «В ружье!» Через минуту, опомнившись, они вернулись. Но один не вернулся – тот, кто был их командиром. Он прострелил себе руку, чтобы ускользнуть с фронта. Этот трус, изменивший Родине, будет сейчас по моему приказанию расстрелян. Вот он!

Повернувшись к Барамбаеву, я указал на него пальцем. Он смотрел на меня, на одного меня, выискивая надежду.

Я продолжал:

– Он любит жизнь, ему хочется наслаждаться воздухом, землею, небом. И он решил так: умирайте вы, а я буду жить. Так живут паразиты – за чужой счет.

Меня слушали не шелохнувшись.

Сотни людей, стоявшие передо мной, знали: не все останутся жить, иных выхватит из рядов смерть, но все в эти минуты переступали какую-то черту, и я выражал словами то, что всколыхнулось в душах.

– Да, в бою будут убитые. Но тех, кто погибнет как воин, не забудут на родине. Сыны и дочери с гордостью будут говорить: «Наш отец был героем Отечественной войны!» Это скажут и внуки и правнуки. Но разве мы все погибнем? Нет. Воин идет в бой не умирать, а уничтожать врага. И того, кто, побывав в боях, исполнив воинский долг, вернется домой, того тоже будут называть героем Отечественной войны. Как гордо, как сладко это звучит: герой! Мы, честные бойцы, изведаем сладость славы, а ты (я опять повернулся к Барамбаеву)… ты будешь валяться здесь, как падаль, без чести и без совести. Твои дети отрекутся от тебя.

– Простите… – тихо выговорил Барамбаев по-казахски.

– Что, вспомнил детей? Они стали детьми предателя. Они будут стыдиться тебя, будут скрывать, кто был их отец. Твоя жена станет вдовой труса, изменника, расстрелянного перед строем. Она с ужасом будет вспоминать тот несчастный день, когда решилась стать твоей женой. Мы напишем о тебе на родину. Пусть там все узнают, что мы сами уничтожили тебя.

Назад Дальше